— Есть телеграммы из Томска, Брянска. — Подбельский ворошил папку. — Обвиняют стаком в политической близорукости. А вот Харьков, тут уж дальний прицел: «Просить питерский почтово-телеграфный пролетариат взять инициативу созыва в кратчайший срок Всероссийского съезда почтово-телеграфных работников». Это решение общего собрания почтальонов, сторожей, рассыльных, техников и чиновников центральной конторы. Авторитет, ничего не скажешь! Так что вам еще придется позаседать, и фракция ваша, большевиков, я надеюсь, будет уже состоять не из семи человек.
— Известное дело! — заулыбался Булак. — Теперь уж мы выборы проведем как положено, исходя из реального положения.
— Но главное, конечно, комиссариат почт и телеграфов в Петрограде, — вдруг резко произнес Подбельский. — В целом по ведомству какое положение? Я так понимаю: с одной стороны, нарком Авилов, с другой — бывшие чиновники министерства, они месяц уже бастуют. И в-третьих, ваш нижегородский съезд…
— Ну какой же он наш, Вадим Николаевич?
— Из песни слова не выкинешь, вы — делегаты. Так вот, я говорю: три силы, и все командуют, а на местах тем временем развал работы. Прибавляют самолично жалованье, выдают вперед — на случай забастовки. А из какого кармана? Да из сумм, предназначенных на денежные переводы населению. По переводам — я проверял — в Московском округе уже фактически не платят. И еще ссылаются, что везде так. Ничего себе довод! Это же миллионы, понимаете, миллионы растранжиренных, в сущности, украденных денег!
— Вот именно! — подхватил Блажевич. — Конечно, обыватель говорит: кому такая власть нужна, если на почте деньги пропадают!.. Так что помимо решения вопроса о профсоюзах, о том, кто должен управлять ведомством, он или органы Советской власти, — самое важное сейчас остановить развал на местах, а это можно сделать жесточайшим укреплением руководства. По моим сведениям, в Питере уже удалось кое-чего добиться: совет бывших чиновников министерства почт распущен, создано новое оргбюро, и оно, я надеюсь, будет сотрудничать с наркомом Авиловым…
— А наш «узелок»? — спросил Булак. — Вот бы и его распустить. Или Москва не Питер?
Комиссар не ответил. Только взглянул сердито, будто не советовал касаться этой темы — чем Москва отличается от Петрограда.
Он строго-настрого приказал Булаку и Онисиму Яснецову подробно информировать его о настроениях на почтамте, о шагах, которые предпринимает «коллектив»; телеграф оставил за собой, ездил время от времени туда, присаживался с краю на собраниях, слушал. Со злой тревогой сравнивал обстановку на почтамте со здешней; там, можно сказать, был уже достигнут солидный перевес сил, хотя и за счет почтальонов, сторожей, в общем, младшего персонала, а на телеграфе собрания сочувствующих большевикам посещались плохо, сидели одни и те же и то в качестве представителей от дежурных, от рассыльных, а техников, за исключением Грибкова, не было видно вовсе, а от них-то, случись что, многое зависит — включают аппараты и направляют депеши по линиям они, техники.
И все-таки так злившее прежде нежелание основной массы почтовых встать в оппозицию съезду в Нижнем теперь казалось не таким уже страшным. Ведь главное, чего добивались организаторы съезда, — создать мощную поддержку правым силам в Учредилке, всероссийская стачка планировалась как крайняя мера, а дни шли, и не было видно, чтобы люди так уж жаждали кого-то поддерживать в Учредительном собрании.
Дурной пример могли подать железнодорожники — их второй съезд принял резолюцию, что власть в стране должна принадлежать Учредительному собранию. К счастью, левая часть делегатов в знак протеста покинула съезд, собрала свой, чрезвычайный, и там в противовес прогнившему Викжелю[2] избрали центральный орган нового железнодорожного союза, Викжедор, и он выделил и коллегию, и наркома путей сообщения, которых утвердил Совнарком. Булак в тот день позвонил по телефону, радостно кричал в трубку: «Вот бы и нам так, а, Вадим Николаевич? И тариф какой приняли для рабочих! Наш-то мизерней выглядит, никаких, пожалуй, особенных сдвигов, правда?» Это он имел в виду главное, пожалуй, дело Авилова на его посту наркома — новый тариф зарплаты почтово-телеграфных служащих. Объявить новый тариф требовалось чрезвычайно, но Булак был, пожалуй, прав: особой благодарности новые ставки ни у кого не вызывали.
Из Петрограда пришла циркулярная телеграмма, скупо сообщившая, что в связи с согласием левых эсеров участвовать в правительстве и предоставлением им там семи мест наркомом почт и телеграфов вместо Авилова назначен Прош Перчевич Прошьян. Собственно, ничего нового, кроме фамилии, телеграмма не принесла, левые эсеры тянули волынку с участием в Совнаркоме еще с октября, со Второго съезда Советов, надеясь, что им удастся повести за собой крестьян. Но теперь кончался декабрь, было ясно, что деревня в большинстве своем верит большевикам и играть в партийную независимость, видно, стало опасно…
Руднев окликнул Подбельского на Скобелевской, возле входа в Моссовет:
— С новым начальством вас, Вадим Николаевич! Видите, пригодились наши боевые кадры. Из бунтарей, правда, Проша, откололись, предали старую добрую эсеровскую традицию… Но ведь я когда его еще знал! Отчаянная головушка — в девятьсот пятом, студентом, устроил пролом в ограде одесской тюрьмы и попался. Шесть лет каторги, потом поселение… Встречались, разговаривали… Вам куда, Вадим Николаевич? — Руднев продел руку под локоть, другой придерживал полу длинной, щегольской шубы. — Да, боевик Проша! В Гельсингфорсе, после февраля, с морячками, газету издавал… Нет, скажите, Вадим Николаевич, мыслимо ли вообще дальнейшее движение революции без нас? Даже черт с ними, с «левыми», что откололись… Вам-то, большевикам, разве исчерпать всю гамму надежд русского народа?
Подбельский молчал, хмурился. Сказать, что забыл что-то доделать в Моссовете? Вернуться?
— Молчите, — Руднев хихикнул, поплотнее запахнул шубу. — Такой великолепный оратор и вдобавок замечательно умеете молчать. Знаете, это качество я с некоторых нор вообще отношу к большевикам… Вот теперь у нас двухпартийное правительство, и в министрах земледелия Полетаев, лидер партии, которая, как мы, истинные революционеры, чтит волю и душу крестьянской России. Теперь и в почтовом ведомстве крайности сойдутся, вы не находите?
— Нет, — Подбельский высвободил локоть. — Не нахожу… Честь имею!
Удаляясь обратно, в сторону Скобелевской, не удержался, оглянулся. Руднев стоял возле афишной тумбы с картинно откинутой рукой, розовое лицо его усмехалось. Ну и пусть, пусть усмехается! Плел о Прошьяне, будто тот его собственный лазутчик в правительстве. И это через несколько дней после того, как эсеровский съезд принял решение исключить из партии всех, кто участвовал в Октябрьском восстании… О новом наркоме, между прочим, говорят, что из всех «левых» он чуть ли не самый ярый сторонник сотрудничества с большевиками, хоть и член ЦК своей партии. И как здорово выступил на Крестьянском съезде, когда было так важно, так необходимо было устами крестьянских делегатов подтвердить большевистский закон о земле, чтобы снять вообще этот вопрос с повестки дня будущей Учредилки, чтобы вообще не о чем было ей стараться… Но Рудневу неймется: все-таки не большевик Авилов, а левый эсер в наркомах, ему самому, наверное, снится выйти в московские почтовые комиссары — вот бы развернулся!.. Во всей этой истории худо одно, что Авилов только вошел в дело, что-то стал налаживать, хоть и робко еще, но стал, а теперь новый человек — и все сначала.
Подбельскому вспомнился Петроград, заседания Шестого съезда и Авилов — деловой, сдержанный, со вниманием поблескивающий стеклышками очков. Теперь его вроде прочат на работу во флоте. А этот какой — Прошьян? И стоит ли с ним заводиться, испрашивать совета (или разрешения — поди разберись) в своем конфликте с Войцеховичем, с «коллективом представителей»?
С Авиловым советовался по телефону, а результата никакого: подождите. Нарком явно намекал на Учредилку, можно, мол, наломать дров, самим подтолкнуть тайный стачечный комитет — тот, избранный в Нижнем, к всероссийской забастовке. Что ж, доля истины в словах Авилова была: по выборам в Учредительное собрание у эсеров большинство, потому они чувствуют свою силу и в почтовом ведомстве… А может, не надо ничего и ни у кого спрашивать? События московские: кто тут во время Октябрьского переворота был за кого — Москве и решать. Фактов о контрреволюционной деятельности руководителей «коллектива» открылось хоть отбавляй. Отвечайте! Вот, кстати, и сойдутся крайности, о чем так печется господин Руднев…
5 января еле дождался телеграмм из Петрограда. Торопливо перечел листки: Учредительное собрание открылось, председателем избран эсер Чернов; выдвинутая большевиками и левыми эсерами кандидатура Спиридоновой собрала 153 голоса против черновских 244; от имени ВЦИК Свердлов огласил «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа», выразил надежду, что депутаты присоединятся к ней. Следом сообщение о перерыве заседания — большинство отвергло призыв Свердлова, перерыва потребовали большевики. И еще: левые эсеры предложили обсудить Декреты о земле и мире, те, что были приняты Вторым съездом Советов. Снова отказ большинства, в ответ левые эсеры покинули заседание. Потом не очень ясное: отдано приказание караулу разогнать собравшихся в Таврическом дворце…
Все разъяснилось через день. Телеграф сообщил, что по докладу Ленина ВЦИК принял «Декрет о роспуске Учредительного собрания». «Самое живое единство всех народов России», как пышно именовал Учредилку Чернов, ненадолго взойдя на председательское место, приказало долго жить…
Дома, возбужденно расхаживая по комнате, Подбельский говорил жене:
— Теперь очередь за Московским узлом! Сегодня, представляешь, почтамт отозвал своих представителей из комитета Войцеховича. Они сами это сделали, понимаешь? Саша Булак возглавил. Молодчина!
— Успокойся. Сядь и поешь. — Анна Андреевна слушала с улыбкой, словно ей давно было известно, чем закончатся комиссарские заботы мужа. — Можно подумать, что на чиновников и так бы управы не нашлось.
Подбельский остановился, вздохнул.
— Тебе трудно представить, что за каверзная организация почта. Повесят эти субчики замки на конторы, выключат телеграф — и замрет страна… Но теперь-то мы им не позволим даже подумать об этом. Накопили силенок! Нет, каковы почтамтские?..
Через день он сообщил в Моссовет, что закончил расследование обстоятельств телеграфного саботажа в октябрьские дни. Документы, собранные в две пухлые панки, будут предъявлены руководителям телеграфного комитета Войцеховичу и Оссовскому, и он, Подбельский, тут же отдаст распоряжение об их аресте.
Что касается «коллектива представителей» Московского узла, то особым приказом он распускается, ибо демократическая часть почтово-телеграфных служащих отозвала из него своих представителей и лишила «коллектив» полномочий. Моссовет, таким образом, может всецело рассчитывать на беспрекословное проведение его линии московской почтой и телеграфом.
12 марта в МК сказали, что накануне вечером на Николаевский вокзал прибыл правительственный поезд: столица Советской России переносилась в Москву.
Подбельский знал о намечавшемся переезде, но в какой именно день и час он произойдет? Вспомнился разговор с Питером по прямому проводу еще в феврале, как раз после того, как немцы, нарушив перемирие, начали наступление по всему фронту. Газеты путали, сообщали, что Австро-Венгрия в войне не участвует, и надо было не кому-нибудь, а ему самому, комиссару по печати, узнать истину. Он ее узнал, да еще нежданно-негаданно к аппарату подошел сам Ленин… Теперь, думалось, случись что — прямой провод будет не нужен: Владимир Ильич в Москве.
Случись… Чего там говорить — уже случилось. Против заключенного с таким трудом Брестского мира яростно выступили левые эсеры. Кричали, что это соглашение большевиков с империалистами. Оппозиционной линии придерживалось Московское областное бюро, в МК тоже были сторонники продолжения войны с немцами. К середине февраля оформилась фракция — «левые коммунисты», и московские «левые» взяли на себя руководство всем фракционным движением в стране, распространяли свою газету. Все это накаляло обстановку в городе, но с приездом Ленина многое выглядело в новом свете, обнадеживало реальностью передышки, которую мир с немцами нес измученной, истерзанной стране.
По дороге к себе, в отделение ПТА, Подбельский раздумывал о том, как отзовется переезд правительства в Москву на его комиссарских обязанностях — по печати и почтовому ведомству.
Еще в прошлом году, в декабре, на смену декрету ВРК о печати Президиум Моссовета издал новый, жесткий и требовательный: опубликовав ложное сообщение, газета была обязана поместить на видном месте опровержение. Забот это комиссару прибавило немилосердно — ведь это он определял характер опровержения и давал срок, когда оно должно появиться, он же начинал судебное преследование редакции, если его требование не выполнялось. А в буржуазных газетах словно сговорились не оставлять комиссариат без работы. Только что, на днях, пришлось вынести постановление о закрытии газет «Вечерний час» и «Мысль»: по их сообщениям выходило, что немцам сдан Харьков, что пали Ростов-на-Дону и Новочеркасск. А эсеровский «Труд» того больше — истошно кричал, что в Твери беспорядки, бунт, пожары. «Труд», правда, не закрыли. Наложили солидный штраф и строго предупредили. Но надолго ли?
Стол, как всегда с утра, был завален копиями телеграмм ПТА, и первой попалась на глаза самая главная — о переезде правительства. Он созвонился с дежурным по Ходынской радиостанции, и ему подтвердили, что телеграмма ушла в эфир.
В переулке застрекотал мотоциклетный мотор — привычно: к агентству часто подкатывали самокатчики со срочными известиями, но этот почему-то насторожил. И не напрасно — вскоре в дверь заглянула девушка-секретарь, передала записку и застыла в ожидании, тоже, видно, чувствуя, что самокатчик прибыл не простой, последуют какие-то действия.
«Комиссару Почт и Телеграфов тов. Подбельскому. Приказ. Немедленно сделать распоряжение провести от загородной телефонной сети два прямых провода к зданию Судебных установлений». Тем же быстрым, уверенным почерком — подпись: «Управляющий делами Совнаркома Бонч-Бруевич».
Подбельский потряс листком:
— Вот как надо работать!
— Вы о чем, Вадим Николаевич?
— О правительстве. Только вчера приехали — и ни минуты потерянной, — он помахал листком. — Уже приказ. Короткий и деловой. Это по мне, это дело. — Быстрым шагом отошел к окну, наклонился, высматривая, нет ли у дверей свободного автомобиля, попросил секретаря: — Соедините меня с Загородной…
Решил: автомобиля не ждать, взять лошадь. Распоряжения по телефону старался отдавать точно и сдержанно, объяснил, что подробные инструкции монтеры получат на месте, сейчас главное — выделить людей, приступить к работе. Торопливо оделся, спустился во двор. Кучеру велел ехать по Милютинскому в сторону Мясницкой — прежде Загородной стоило заглянуть поближе, на Центральную, узнать, как обеспечен Кремль номерами.
Экипаж неровно раскачивался на булыжнике, колеса то и дело попадали в лужи, а потом пришлось выехать на тротуар, в объезд плохо разобранных укреплений — тех еще, октябрьских, возле телефонной станции.
Комиссар станции Пупко устроил себе кабинет на втором этаже, и Подбельский направился прямо туда, но в комнате было пусто, сказали, что комиссар во дворе. Путь лежал обходным коридором, гулкой и пустынной лестницей, но еще на ступенях он услышал громкий голос Пупко: «P-раз, еще р-а-аз! Осторожней, осторожней!»
В темном провале настежь растворенных дверей были видны полки́, запряженные ломовой лошадью, и люди, что-то взгромождавшие по наклонным доскам — похоже, пианино. Подойдя вплотную к дверям, Подбельский понял, что грузят телефонный коммутатор. Другой такой же, с полированными деревянными боками, уже высился на телеге, возчик в длинном фартуке привычно укутывал его рогожей.
Пупко заметил нежданного гостя, но не подошел, пока погрузку не закончили, и еще потянул несколько минут, отдавая распоряжения своим людям.
— Это куда же? — спросил Подбельский и показал рукой на коммутаторы. Один, который только что погрузили, выглядел в косых лучах солнца весьма эффектно — черный эбонитовый щит, истыканный отверстиями с медными ободками, матово лоснился, медь и дерево блестели, не хватало только высокого стула и барышни, втыкающей провод переключений с одновременным ласковым: «Соединяю!»
Пупко ответил сдержанно, как само собой разумеющееся:
— В Кремль.
Подбельский рассмеялся.
— Получили приказ от Бонч-Бруевича? И прямо с точным указанием, что требуется?
— Ну, получил. А что тут смешного? — Пупко отчего-то обиделся. — Ко мне уже три дня назад один человек приходил, отрекомендовался комендантом Кремля, и мы все обсудили. А записка управделами Совнаркома… — он полез в боковой карман пиджака и вытянул сложенный вчетверо листок. — Записка — вот она… Они же не сказали, когда переезжают, я бы мог и пораньше!
Подбельский взял записку, развернул. Бумага была та же, что и присланная ему, — листок вырван из офицерской полевой книжки. И тот же почерк: «По получении сего немедленно приступить…»
— Я, знаете, почему рассмеялся? — сказал Подбельский, возвращая записку. — Опередил меня Бонч-Бруевич. Я заехал к вам распорядиться, помочь, если что, а тут уже все на мази. Я вот подумал, надо бы нам повсюду такой стиль утвердить. Правда?
— Не знаю. Как кому, — не согласился Пупко. — У меня дело идет без всяких новых стилей. Я вот, честно сказать, уже побывал в Кремле. Ну после того, как приходил комендант. Там столбы новые надо ставить, а грязь непролазная. Как еще вот это дотащу, — он показал на коммутаторы, теперь уже, пока они разговаривали, закрытые рогожами, готовые к отправке. — Лужи там, как море, в Кремле, хламу всякого — прорва. Ни пройти ни проехать.
— А какой емкости сеть наметили? Обслуживать есть кому?
— Начнем с большого коммутатора на первом этаже, там удобно разместиться. И еще, конечно, нужен коммутатор рядом с кабинетом Председателя Совнаркома… А телефонистов управделами привез своих, питерских. Как будто в Москве не найти!
— Ну, тут проверенные люди нужны. Так-то лучше на первых порах.
— Ладно! — Пупко махнул рукой, как бы отмечая, что телефонисты его не волнуют, сказал тихо, словно по секрету: — Я, Вадим Николаевич, одну штучку присмотрел в Бельгийском обществе. Представляете: вертушка, автоматическая станция! Набор с телефонов дисками, по цифрам, полная конспирация разговоров. Реквизнем для Кремля, а? Единственная, между прочим, в Москве.
Подбельский ответил не сразу. Ему была не по душе страсть реквизировать имущество без разбору, уже охватившая многих, вечная путаница оттого, что часто брали без надобности, потом бросали, портили и все это без учета, без описей, без ответственных лиц.
— Сначала давайте управимся с тем, что имеется, — сказал он, слегка хмурясь. — Напомните мне, посмотрим.
Ломовики тронулись. Пупко схватил с какого-то ящика свое пальто, натянул один рукав и кинулся за телегами, крича, чтобы были поаккуратней на поворотах. Подбельский пошел следом, к своему экипажу.
На Загородной станции тоже шла погрузка. Здесь, правда, имелся грузовик, в него сносили мотки провода, изоляторы, «кошки» для лазания по столбам. Подбельскому понравилось, что собираются как бы в дальнюю дорогу, с большим припасом и, значит, начнут работу сразу, доставляя потом необходимое.
Когда погрузка закончилась, к нему подошел Бушков — разгоряченный, тер платком то лоб, то внутренний обод форменной фуражки.
— Вадим Николаевич, — сказал в явном желании затеять долгий разговор, а сам поглядывал на грузовик с уже работающим мотором, громыхающий разболтанными крыльями. — Выходит, к нам теперь и все почтовое начальство из Питера пожалует? И профсоюзное?
— Думаю, да. А чем вас это не устраивает?
— Да ведь наша окружная конференция на носу, надо свои дела решать, а те приедут, и все опять начнется в мировом масштабе.
Бушков надел фуражку, смотрел спокойно, сосредоточенно. Подбельский следил за его работой в комитете служащих-большевиков — толковый, деловой, — особенно с тех пор, как у комитета возникла прочная связь с МК. А теперь подумалось, что помимо желания провести в жизнь намеченное Бушковым движет еще и ревность. Да, да, ревность за Москву, которая уже многое сделала и для ликвидации саботажа, и для объединения здоровых сил среди почтовых служащих. Похоже, Москве вообще надлежало стать центром подобной работы, но оставался Петроград с бывшим министерством почт и телеграфов, теперь комиссариатом, с коллегией комиссариата, никем, в сущности, не руководящей, и с Ревцекапотелем, инициативной организацией из таких же вот деловых работников, как сам Бушков, созвавших хоть и малопредставительную, но все же всероссийскую конференцию, а та признала необходимым ликвидировать старый Цека профсоюза во главе с Кингом и решительно заменила его временным комитетом с подчеркнутым добавлением к названию: революционный. Москвичи одобряли эти действия, но все знали — и вот теперь Бушков снова напомнил, — что Ревцекапотель избран как-то уж очень второпях, его желание руководить комитетами служащих по всей стране понятно, но оно еще нуждается в серьезном обосновании, авторитет новому Цека мог дать только новый делегатский съезд.
— Я думаю, наша московская конференция должна идти своим чередом, — прервал молчание Подбельский. — У нас ведь уже не стоит вопрос с поддержкой Советской власти, разобрались. А вот тем, что мы обсудим, как бороться с разрухой, мы покажем пример другим организациям. Ревцекапотель нас, несомненно, поддержит. Заодно и решим насчет третьего съезда. Вместе с ними решим.
Монтеры и техники уже лезли в кузов, устраивались там поудобнее, звали Бушкова. Он спросил:
— Вадим Николаевич, может, и вы с нами? А то садитесь в кабину, с ветерком домчимся.
Подбельский в нерешительности поглядывал то на грузовик, то на свой экипаж, черный, блестящий на солнце. Встал на подножку, крикнул кучеру:
— Возвращайтесь в Милютинский! Я с ними, в Кремль.
С того дня он почти ежедневно бывал в здании Судебных установлений, трехэтажном, с облупленной штукатуркой на лепных карнизах, давно не крашенном, но все же каким-то чудом хранившем свою былую величавость в мерном чередовании полукруглых пилястр, высоко поднятых над землей, и продолговатых, в углублениях, окон. Одним фасадом здание почти вплотную, через небольшой проулок, подходило под кремлевскую стену, под шатер Сенатской башни, а двумя другими, короткими, — с чугунным в затейливых узорах крыльцом и длинным тяжелым портиком — глядело на обширный плац, по дальнюю сторону которого высился собор Двенадцати апостолов и Патриаршие палаты, а еще чуть левее и дальше тянулась к небу колокольня Ивана Великого.
Ближняя к зданию башня, Спасская, была давно закрыта, в Кремль ездили через Троицкие ворота. За аркой, увенчанной большой иконой Троицы с погасшими лампадами, горбом стлалось булыжное пространство, неровное, обильно залитое талой водой, с месивом грязи и навоза в тележных колеях; на проезжавших и шедших пешком мрачно смотрели долгие стены казарм — в копоти, с выгоревшими во время октябрьского артобстрела окнами верхних этажей, а под стенами дыбились оглобли негодных повозок, полевых кухонь, на десятки метров тянулись завалы из бревен и груды битого кирпича.
Множество народа сновало по кремлевским улицам и проулкам, звонили колокола церквей, отмеряя время какой-то особой здешней жизни, но в Кутафьей башне, что ниже Троицких ворот, за мостом через низину Александровского сада, уже стоял строгий караул из латышских стрелков, охрана расположилась и на зубчатых стенах, у подъездов зданий, которые заняло правительство. Во всем этом чувствовалась уверенная, не терпящая промедления и разболтанности хватка управляющего делами Совнаркома Бонч-Бруевича.
С Владимиром Дмитриевичем Подбельский сошелся быстро и прочно. Бонч — так все называли его за глаза — сам повел в здание, не без гордости за свою деловитость объяснил порядок, в каком расположатся совнаркомовские учреждения.
Совету Народных Комиссаров был отведен третий этан;, ВЦИК решили разместить на втором. Бонч-Бруевич задержался наверху, показал комнату, которая должна была стать кабинетом Ленина. Комната действительно была выбрана удачно: к дверям ее с лестницы подводил тихий и удобный для охраны коридор, а из самого кабинета открывались две двери — одна в длинный, просторный зал с рядом окон, где намечалось проводить заседания Совнаркома, а еще дальше, за перегородкой, устроить Секретариат Владимира Ильича; другая дверь вела в небольшую комнатку с пятью углами и окнами на булыжный плац и колокольню Ивана Великого.
Они вошли сюда впервые, когда монтеры под громкие команды Пупко уже втащили и поставили у стены один из коммутаторов, который Подбельский видел погруженным на телегу в Милютинском. Бонч-Бруевич переждал, пока суматоха закончится, и когда монтеры ушли за новой порцией оборудования, с нескрываемым удовлетворением в голосе произнес:
— Здесь коммутатор для самых важных телефонов. Вы посмотрите: планировка просто замечательная! Владимир Ильич сможет быстро попросить переключить на любой необходимый ему номер. Правда, — Бонч-Бруевич показал еще на одну дверь, напротив той, что соединяла комнатку с кабинетом, — здесь выход на лестницу. Но мы посадим к этому коммутатору самых надежных людей, они одновременно будут нести обязанности охраны.
Подбельский молча смотрел в проем открытой двери, взгляд его скользил по тусклому паркету, по голым стенам, по кафелю голландки, перегородившей ближний угол. Мебели в комнате не было, но ему виделся стол и за столом — Ленин. Человек, чье имя он столько раз произносил на митингах, которого хотел увидеть на Шестом съезде и не увидел. Неужели скоро можно будет с ним встретиться?
Оборудование коммутаторов закончили в несколько дней. Их сразу стали именовать: «верхний», тот что рядом с кабинетом Ленина, и «нижний» — на первом этаже, для обслуживания совнаркомовских учреждений и кремлевских квартир. Пупко дневал и ночевал в аппаратных; казалось, отовсюду одновременно слышался его голос с требованием делать так, как велит он, начинать то, а не это, закончить именно то, что он велит, а не другое. Подбельский недовольно морщился, слыша назойливые команды, ему казалось, что они не помогают делу, ибо люди и без того стараются, а произносятся лишь из чувства самоутверждения, которым, похоже, Пупко прежде не страдал, а вот, подишь ты, выросло это, обнаружилось в характере, когда появилась возможность командовать.
Но выходил во двор, на апрельский ветер, и уже не сердился. Задрав голову, щурясь от немыслимой синевы неба, следил, как на столбах работают монтеры с Загородной телефонной станции, заново переналаживают линию к Кремлю, чтобы сношения с другими городами можно было осуществлять прямо отсюда, с «нижнего» коммутатора, минуя Загородную. Он чем мог помогал телефонистам — подписывал требования, обзванивал склады.
Первым и взял трубку, чтобы проверить новую линию. Позвонил Бонч-Бруевичу, предложил ему связаться с Питером для пробы, но тот возразил: «Некогда! И потом — почему я не должен вам доверять? Вы, батенька, комиссар Московского округа, теперь правительственного. — Но все-таки и засмеялся в трубку, довольный окончанием работ, помолчав секунду, добавил: — Кстати, Вадим Николаевич, а все ли ваши люди, я имею в виду не только телефон, понимают, что они обслуживают правительство?»
Подбельский ответил, что понимают. В общем и среднем, конечно, за каждого в отдельности поручиться нельзя. Хотя надо бы. Ведь речь идет о московских средствах связи, этом похожем на сгусток живых нервов узле линий телеграфа, телефона, линий железных дорог со снующими по ним почтовыми вагонами.
Можно ли говорить о государстве, о государственном управлении, если в этот узел вплетены бездействующие нити, если сам узел станет душить, обрывать все живое, действенное — подходящее к нему или начинающееся от него? Но он видел, какими пугающими темпами нарастает разруха в почтовом ведомстве; за несколько месяцев комиссарства многое понял, узнал и теперь, положа руку на сердце, мог бы без ошибки сказать, что почтово-телеграфное ведомство являет собой наиболее дезорганизованную отрасль всего административно-хозяйственного аппарата Советской республики.
Давать телеграмму не было смысла, ее доставят — если вообще доставят — по времени, как письмо; письма лучше не ждать, а доставку газет почта совсем прекратила. Он собрал точные данные: уже стало обычным, что городское письмо идет от трех до пяти дней, хотя его полагалось прежде доставить в тот же день, в крайнем случае — на другой, завтра; письмо из Питера в Москву надлежит получить через день или два, а оно идет и пять и шесть…
И дело не только в качестве работы почты и телеграфа — сократился ее объем. Не по своей, конечно, вине, но ни телеграфной линией, ни почтовым вагоном не дотягиваются они уже ни до Украины, ни до Туркестана, Закавказья, Прибалтики, Северо-Запада, Дона… Правда, потерю территорий по Брестскому миру еще можно разъяснить через окошко почтовой конторы. А вот как объяснишь страшную задержку писем и посылок в пути, запоздание телеграмм, постоянный отказ в выплате денег по переводам? Разруха изнутри, развал почтового аппарата — вот и вся причина. А следствие — потеря доверия к почтово-телеграфным учреждениям. И затем уж — недалеко осталось — привычка, что их как бы и нет в стране. Ведь не случайно стали плодиться в Москве и других городах разного рода частные конторы и артели, которые за высокую плату берутся доставлять корреспонденцию даже на Кавказ, в местности, оккупированные немцами, гоняют туда и обратно нарочных…
В мыслях Подбельского, когда он думал о сложившемся положении в деле, к которому стал твердо причастен, часто возникало понятие «стихия», в него легко укладывалось многое из того, что происходило, и, наверно, можно было бы на том и успокоиться, решить, что надо переждать какое-то время, дождаться перемен. Да, стихия, решал он, и тут же возникали другие причины бедствия, которые под эту статью не подведешь, да и можно ли подводить?
Скажем, саботаж старого чиновничества. Пожалуй, ни в одном ведомстве он не получил такого распространения, как в почтово-телеграфном. И знал ли тот же Бонч-Бруевич, сколько уже сил положено на то, чтобы оторвать от всех этих кингов, миллеров, рудневых, войцеховичей огромную массу служащих? Потому что рядом с политическим саботажем шел саботаж бессознательный, желание отделаться от дисциплины, от надоевших еще при царе правил и распоряжений.
Сотни людей самовольно сокращали часы дежурств, время сдачи почты, количество выемок из почтовых ящиков, а кинги и миллеры кричали им: браво, ваше право теперь решать, какой быть почте!.. Была еще надежда, что в Петрограде, в Народном комиссариате почт и телеграфов, что-то сладится, какая-то пройдет оттуда освежающая и отрезвляющая волна власти. Но если он, московский окружной комиссар почт и телеграфов Подбельский, не получал, в сущности, никаких инструкций оттуда, то что ждать другим, какому-нибудь начальнику почтовой конторы или разносчику телеграмм, телеграфисту?
Когда правительство переехало в Москву, Подбельский обрадовался: ну, хоть теперь встречусь с наркомом; спросил у Бонч-Бруевича, где его искать, но тот хмыкнул как-то неопределенно, повертел в воздухе рукой. А потом грянуло 15 марта, и все стало ясно — газеты объявили, что вследствие несогласия с условиями Брестского мира партия левых эсеров отзывает из правительства семь «своих» народных комиссаров, один из них — нарком почт и телеграфов Прош Перчевич Прошьян…
Вот, как ни крути, еще одна, новая причина развала. И без того дезорганизованный комиссариат обезглавлен, остался на руках малочисленной и малоспособной к каким-либо действиям коллегии.
И все-таки, когда выпадало время, Подбельский старался встретиться и поговорить с кем-нибудь из руководства прибывшего эшелонами из Петрограда Народного комиссариата почт и телеграфов. Управления и отделы мучительно трудно устраивались на новом месте. Все жаловались, что эвакуация шла наспех, без всякого плана, и теперь сам черт не разберет, где какие бумаги. Плохо было и с помещениями: чрезвычайная реквизиционная комиссия определила для размещения комиссариата дом Вострецова на Большой Дмитровке, в котором уже довольно давно размещался Московский литературно-художественный кружок. И все бы ничего, но вскоре в части отведенной площади отказали — в библиотеке кружка и примыкающих к ней комнатах, в помещениях школы живописи; взамен отдали два флигеля в соседнем дворе, но опять их отобрали, предложили взамен ресторан «Ампир». Почтовики спорили, для них реквизировали помещение женского коммерческого института, а вскоре из той же реквизиционной комиссии пришло разъяснение, что все учебные заведения подлежат освобождению для использования по своему прямому назначению.
Подбельский заглядывал в комнаты, смотрел, как чиновники пытаются рассовать по шкафам пачки разрозненных, перепутанных бумаг, как сидят они за пустыми столами, привыкшие к заведенному порядку, пытавшиеся фрондировать знанием этого порядка там, в Питере, сломленные своим неудавшимся саботажем и теперь загнанные в тупик переездом, отсутствием указаний, а то и просто людей, способных давать эти указания.
— Вы у меня спрашиваете? — сердился начальник управления, тщедушный, вконец простуженный человек, когда Подбельский спросил, когда ждать циркуляров, определяющих новый порядок движения почтовых вагонов, тех, что раньше ходили на Украину, теперь занятую немцами. — У меня?.. Я два дня карту не могу найти, старые графики… И кто, скажите, мной управляет? Коллегия? А где она? Скажите мне, где она?