СТРАДА И ПРАЗДНИК
ПОВЕСТЬ О ВАДИМЕ ПОДБЕЛЬСКОМ
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!
Дверь долго не открывали, пришлось бухнуть по ней прикладом. Крепкий засов отошел с металлическим стуком, и в щель просунулась голова старичка швейцара.
— Чего надо? Не велено никого пускать! — остерег он, но, разглядев штыки за спинами пришедших, осекся: — А-а…
Пахнуло застоялым теплом, запахом бумаги и типографской краски. Чистый линолеум уходил в сторону, к матовым стеклам перегородок, за которыми желто оплывали огни ламп, не доверяя свету дождливого утра, и старичок швейцар приглашал: «Сюда, сюда! К господину управляющему». Но пальто и шинели текли за угол, на ступени, в полуподвал, где по дубовым филенкам разбегались буквы: «Посторонним вход воспрещен».
Пол прихожей пятнали мокрые следы. Невысокий человек в фетровой шляпе, остановившись у стены, как бы пересчитывал входящих, направлял вниз, по ступеням; там черной тенью уже обозначился проход, и стало слышно, как в глубине здания тяжко ухают печатные машины. Он приказал:
— Трос к наборным кассам… И бумага, помните о бумаге!
С полей шляпы капало. Он достал платок и быстрым движением отер узкие, запавшие щеки, пышные, слишком пышные для его молодого лица усы. Опустил воротник пальто, кинул быстрый взгляд в пространство за лестницей. Стало как будто тише, вроде замерли машины. Вздохнул, удовлетворенный.
Дело было известное: при захвате типографии самое главное не вступать в переговоры, пока не остановлена печать, не попали в твои руки запасы бумаги и набор. Иначе — проговоришь, и из машин могут исчезнуть важные детали, и кассы со шрифтом оскудеют на несколько букв — а как без них, без полного алфавита?
Старичок швейцар еще изгибался в почтительном поклоне, приглашал ступить с затоптанного линолеума на мягкую зелень ковровой дорожки. Теперь можно!
Управляющий встретил стоя, нервно теребил золотую цепочку часов. Взял протянутый ему мандат и плюхнулся в кресло. Потом снова вскочил.
— Как просто! Как замечательно! «Настоящим удостоверяется, что типография издательства «Новь» переходит в распоряжение газеты «Социал-демократ»! А кто это подписал? Кто этот Подбельский? Я буду жаловаться. — Он решительно потянулся к телефонной трубке. — Где его найти?
Человек в шляпе смотрел спокойно.
— Я и есть Подбельский. Член Московского военно-революционного комитета. Действую от его имени и по поручению.
— Вот как… — управляющий растерялся. — Но тогда объясните, а по какому праву комитет…
— А вы не знаете, что уже шесть дней власть в городе в руках ревкома? Право его определяется необходимостью подавить контрреволюцию.
Управляющий снова опустился в кресло. Взялся за цепочку и щелкнул крышкой часов. Но стрелки, видно, ничего утешительного ему не показали.
— А надолго это — «переходит в распоряжение»? У меня заказы, обязательства!
Потоки дождя расплывались по стеклам окон. За ними виднелась пустынная Моховая, за узким булыжным проездом — здание университета, серое, давно не крашенное; возле ограды мелькнул прохожий и пропал.
Подбельский задержался у выхода:
— О сроках не скажу. Потерпите.
Он и вправду не знал, как все дальше обернется.
Член МК и руководитель его издательского дела, ответственный за выход и распространение «Социал-демократа» с самого первого номера, с марта 1917 года, он массу времени отдавал газете, воевал с Земским союзом, купившим в мае типографию Левенсона, где она печаталась, и объявившим, что за прежние заказы не отвечает, носился по митингам, выступал в защиту рабочей печати, отчитывался на заседаниях МК, говорил, что невозможно составить смету расходов, а подписка на газету растет, ей уже мало сорока пяти тысяч тиража. И это в сентябре было мало! О чем же говорить, когда началось вооруженное восстание? С 25 октября газета стоила многих тысяч винтовок, но и выпускать ее стало труднее: центр города оказался в руках юнкеров, и там, недалеко от Садового кольца, остался Трехпрудный переулок хотя и с несговорчивой, но своей, привычной типографией Левенсона…
Его, Подбельского, 26-го кооптировали в «пятерку», Боевой партийный центр по руководству восстанием, а значит, автоматически и в ВРК, и главная обязанность — обеспечить во что бы то ни стало регулярный выход «Известий Московского Совета», «Социал-демократа», призывов, листовок, объявлений. Обязанность! А случалось так, что и не только типографии нет, но и редакции. В Замоскворечье он как бы наново начал делать «Социал-демократа» — собирал материалы для номера, засадил к счастью объявившегося сотрудника редакции писать передовую, а сам метался по улицам в поисках набора и печатных машин. Хотел уж связываться с Серпуховом — там в марте печатали первый номер «Социал-демократа», другой возможности не было, но передумал: долго в Серпухове, надо немедленно, сейчас.
Начал печатать номер на Пятницкой, в огромной типографии Сытина, такой знакомой еще с тех времен, когда сам был штатным сотрудником сытинского же «Русского слова», респектабельной, миллионотиражной газеты. Правда, она встретила враждебно, родная типография: меньшевики постарались создать это настроение у печатников и наборщиков, а может, и отданное на второй день восстания распоряжение о закрытии всех буржуазных газет. Оставшиеся без заработка люди смотрели хмуро, отказывались работать; он стоял над душой у наборщиков, у метранпажей, сам помогал таскать кипы свежего тиража, и номер все-таки вышел! В нем уже были сообщения о том, как резко менялось положение в городе. А чтобы меньше хлопот, чтобы быстрее выходили призывы к окончательной победе, стали печатать «Листок социал-демократа», как бы сокращенный, экстренный выпуск газеты. Там — известие, что в Петрограде создан Совет Народных Комиссаров во главе с Лениным. И основной номер газеты выходил с первыми декретами Советской власти — о земле, о мире. Как это было важно, когда в Москве еще не кончилась борьба, когда лилась кровь и гибли люди!
На заседании Боевого центра Соловьев, один из прежних редакторов «Социал-демократа», теперь полностью погруженный в дела ВРК, похвалил: что бы и делать нынче без газет! А Гриша Усиевич, тоже член ВРК, старый товарищ, однокашник по Тамбовской гимназии, прибавил: «Мы Подбельского скоро вообще комиссаром по печати всей Москвы сделаем. Вот победим и сделаем». Серьезный Соловьев согласно кивнул, а Гриша не отставал: «Ну как, Вадим, одобряешь?» Эх, сказать бы им, как это непросто — с типографиями. Но он только пожал плечами:
— МК решит, кому чем заниматься.
И тут же почему-то подумал, как выдвинулся Усиевич в дни восстания: официального руководителя ВРК не было, все на равных, но неофициальным стал он, Гриша. И еще подумалось: «Мне тридцать лет, а он учился в гимназии тремя классами ниже, значит, ему двадцать семь. Ого, он еще и самый молодой в ВРК!.. Действительно, возьмет и предложит, и будешь комиссаром по печати…»
А на Пятницкой дело совсем застопорилось. И далеко от центра. Редакция должна быть ближе к Моссовету, а типография — ближе к редакции. Так вот и пришла мысль реквизировать ближайшую к Скобелевской площади типографию издательства «Новь» — тут она, под горкой, на Моховой. Управляющий стонет: «У меня заказы, обязательства!» Как ему объяснишь, что надо, что иначе нельзя. Да и нужно ли объяснять? Не оттого ли не в пример Питеру в Москве седьмой день идут бои, что слишком много объясняли, переговаривались?
Он не стал прикрывать дверь в кабинет управляющего, пошел обратно — сначала по мягкому ковру, потом по мокрым следам на линолеуме, по ступенькам, мимо таблички «Посторонним вход воспрещен». Обширное помещение с покатыми клетками наборных касс, со свисающими над ними лампами как бы расступалось, и люди там, у касс, настороженно следили за ним. Красногвардеец с винтовкой позвал:
— Товарищ Подбельский! Все, как приказывали. Порядок!
Тесный коридор повел вбок, в темноту и снова на желтый свет, к колесам и рычагам печатных машин, черными глыбами застывших под высокими оконцами. Вдоль стены белело несколько ролей бумаги, свежих, еще не початых, и он подумал, что это хорошо, на первый тираж хватит. Дисциплина, однако, здесь, в «Нови»! В городе палят из пушек, а они, вишь, работают.
Вернулся к наборным кассам, громко спросил:
— Социал-демократы большевики есть?
Никто не ответил, и он повторил вопрос.
— Сочувствующие подходят? — раздался вдруг низкий и отчего-то веселый голос, и вперед выступил человек в косоворотке и фартуке. На лицо его падала тень, и только кудрявая шевелюра отливала отчаянным рыжим цветом.
— А много вас, сочувствующих? — Подбельский шагнул ближе.
— Не все, — сказал наборщик, — а хватит.
— Врет, врет! — внезапно донеслось от соседней кассы, и оттуда глянуло морщинистое лицо, блеснули очки. — Нечего всех под одну гребенку чесать! Вы, господин большевик, порасспросили бы сначала. А то позакрывали газеты, а чем нам жить? Крохи и так получаем, дети малые…
Подбельский снял шляпу, потряс; от впитавшейся влаги она была непривычно тяжелой. Ну, что еще произнесет этот очкастый? На Пятницкой уже наслушался.
Рыжий подбоченился:
— Какие это такие газеты ты набирал? Университетские книги про цветики да про букашек. Иди-ка погуляй, успокойся… не оголодаешь. И про детей напрасно орешь: нет их у тебя!
Очкастый что-то бормотал в ответ, но не ослушался, пошел прочь; рослый солдат у выхода посторонился, пропуская его, а потом деловито, с удовольствием притворил дверь.
— С сегодняшнего дня, — объявил Подбельский, — здесь будет печататься газета московских большевиков «Социал-демократ». От имени ревкома я призываю вас, товарищи, с пониманием отнестись к этой новой для вас задаче. Наша газета зовет трудящихся Москвы на последний и решительный бой с контрреволюцией, и, набирая газету, печатая ее, вы будете в одном строю с рабочими и солдатами, которые сражаются там, на улицах… Ну, а что касается заработка типографских рабочих — не только вашего, но повсюду в городе, — то я тоже ответственно заявляю, что этот вопрос обсуждался, в скором времени он будет решен.
Печатники уже прежде толпились сзади, а теперь подходили и от наборных касс. Спрашивали, как в Петрограде, крепко ли там новое правительство и как в Москве, где еще идут бои, и Подбельский отвечал — отрывисто, коротко, экономя время. И тревожно думал, где же люди из редакции, надо ведь начинать набирать номер.
Тот кудрявый, что так решительно назвался сочувствующим большевикам, топтался рядом, нетерпеливо пережидал, когда спросят другие, и наконец не выдержал:
— А вы меня-то помните, товарищ Подбельский? Когда собирались в литературно-художественном кружке? Ну, забастовку объявлять? Вы еще выступали… в феврале.
— Насчет сообщений из Питера? А… правда, кудри ваши припоминаю. В президиуме сидели? Точно, в президиуме. Но вот фамилию не назову.
— Ага, — обрадовался наборщик. — Я в президиуме, а вы — с трибуны, да как громко: коль не будет сообщений, что царя-батюшку скинули, так, значит, всеобщая забастовка типографий и газет!
Подбельский кивнул: точно, было. По его инициативе на экстренное совещание собрались московские журналисты и представители типографий. А он говорил о событиях в Петрограде, о свержении самодержавия и о том, что все московские газеты должны напечатать подробные отчеты об этих событиях. А если редакции не подчинятся, выпуска газет не допустить… Ах, как это было поперек горла московским властям! Отчеты все-таки запретили: им бы хоть на день отдалить сообщения о крахе монархии, о революции; однако дело, ради которого собрались, ради которого он, представитель уже не подпольно, а в открытую действующей организации московских большевиков, так страстно говорил, — это дело выгорело: 28 февраля ни одна газета в Москве не вышла.
Пора было в Моссовет и заодно поторопить редакцию — так ведь и к ночи номер не выпустят. Он протянул руку наборщику. Тот секунду мялся, поглядывая на свою измазанную свинцовым шрифтом ладонь.
— Так вроде испачкаю, а? Или ничего? — И, уже крепко пожимая руку, прибавил: — А про нас вы не сомневайтесь, товарищ Подбельский. Роль свою знаем!
— Я не сомневаюсь. Но если что, — приду и проверю!
— А то, — ухмыльнулся наборщик. — Или зря сочувствующие?
Последний патруль встретился на Дмитровке, но отпустили быстро, и Цыганов подумал, что теперь уж, наверное, не остановят. Шагая булыжным взгорком Космодамианского переулка, мимо неразличимой в темноте каланчи, он покосился влево, на впервые за всю дорогу полыхнувшие светом окна в нескольких этажах, и вспомнил строго сказанное: «Ты в «Дрезден» не ходи, туда теперь арестованных сводит, топай прямо в Совет». Оттого и двинул сразу мимо гостиницы, через площадь.
Дождь, похоже, припустил сильнее, бил косо, и козырек фуражки не загораживал лица, приходилось отворачиваться, а чертов ремень винтовки сползал с плеча, но было уже недалеко до подъезда, рукой подать.
За памятником Скобелеву стояли автомобили, терпеливо мокли, а дальше Цыганов различил несколько орудий и зарядных ящиков; тут же толклись солдаты, что-то решали, и он подумал, что это хорошо для Совета: целая батарея рядом, иной коленкор.
Пропуска у него не спросили — взад и вперед шастали люди, какая тут проверка, и он с минуту потоптался у входа, под железным навесом, отряхиваясь, топоча сапогами, отжал полы шинели, черные от воды, поглядел на мраморные ступени за дверьми, на бархатную лилово сиявшую обивку перил и, сробев, решил наверх не ходить.
На длинных диванах и прямо на полу вповалку спали солдаты, через них, не обращая внимания, перешагивали спешившие по своим делам, галдящие, что-то спрашивающие друг у друга военные и штатские; пахло махоркой и сырой одеждой.
За ближней дверью, которую Цыганов нерешительно отворил, какой-то человек медленно бил пальцем в машинку, что-то выпечатывал с трудом, и Цыганов пожалел его, не стал утруждать вопросом. Ради порядка прошагал несколько дверей (может, и там бьют в машинки?) и отворил лишь последнюю, в самом углу.
В комнате было сильно накурено, за длинным столом сидело несколько человек, и лица их в свете висячей лампочки показались строгими и усталыми. Все они говорили разом, и выходило, им тоже не надо бы мешать, но и спросить все-таки требовалось — недаром же пер в такую даль, — и Цыганов, поддернув ремень винтовки, погромче сказал:
— Мне бы Военно-революционный комитет… где тут?
На него обернулись; один, в пиджаке и косоворотке, ответил:
— Ну, здесь. А что вам, товарищ?
Цыганов приободрился, сделал шаг вперед.
— Разрешите доложить! Мы стоим на почте и телеграфе…
— Кто «мы»?
— Да караул. Из пятьдесят шестого запасного. Так там чиновники наши телеграммы задерживают, только на Керенского работают, если что и передают… Ну, мы арестовали главарей, а работу телеграфа вообще остановили. К нам бы туда комиссара какого, разобраться.
Цыганов замолчал, молчали и все другие за столом, потом разом уставились на одного — стриженного бобриком. Тот, в косоворотке, сказал:
— Поезжайте, Вадим Николаевич.
Названный, не раздумывая, поднялся со стула, и Цыганов только теперь обратил внимание, что на нем белая рубашка и галстук фасонисто держится в вырезе темного аккуратного френча. Цыганову это не понравилось. Лучше бы первый, в косоворотке, сам отправился, он вроде шустрый; или вон тот, в конце стола, у него фуражка офицерская, видно, из фронтовых прапорщиков, обстрелянный.
Кто-то показал Цыганову на стул у стены, и он тяжело опустился, со стуком пристроил рядом винтовку; потом выдвинул чуть вперед ноги, расслабился и прикрыл веки, решая, что главное теперь не заснуть.
Разговор за столом возобновился; объясняли про известное Цыганову, мол, бои у Никитских ворот, на Пресне, и он не шибко прислушивался, а потом начали про городскую телефонную станцию в Милютинском переулке, и кто-то спросил Цыганова, как он добирался — по Мясницкой?
Он с трудом разлепил веки, шаркнул сапогами.
— По Мясницкой! Да она вся в баррикадах, всю ее юнкера трамвайными проводами опутали. По Сретенке я, сначала бульварами, а потом Сретенкой и по Кузнецкому. Только так и пройдешь…
В ответ согласно кивали, но Цыганов недовольно опустил глаза, думая, как же они тут командуют боями, когда не знают, как добраться с почтамта на Скобелевскую. Но опять заговорили, уже не обращая внимания на него, и по обрывкам фраз, по названиям улиц, казармам и номерам полков понял, что знают, просто им нужны свежие наблюдения, а он, получилось, вроде как разведчик.
Дверь то и дело открывалась. Приносили записки, спрашивали, сообщали, просили, требовали, советовались — слова сливались в усталой голове Цыганова, и он снова остерегся: не заснуть бы. Потер глаза кулаком, хваля себя, что крепкий, что держится, и подпер лоб рукой, сжимавшей цевье винтовки, сладко ощущая как бы освобождение от натруженного, истомленного тела, пока кто-то не уцепил за плечо, не затеребил, выволакивая из глубины мгновенного сна.
— Цыганов? Что, опять телеграф отдали?
Спрашивающий широкими плечами загородил лампочку, заглядывая в лицо, пугая своим вопросом, и Цыганов вскочил, приволакивая к ноге приклад, и только теперь по знакомой бородке и усам понял, что перед ним Ведерников, начальник Красной гвардии, с ним вместе занимали почтамт и телеграф. И фамилию ишь запомнил! Дока… Тогда ладненько получилось: раз — и хозяева положения, но через три дня (еще и харчи не успели прибрать, которые захватили с собой) со стороны Мясницкой ударили солдаты и юнкера, те, что сидели на телефонной станции, и пришлось сматываться, зайцами петлять по дворам, пока Никита Морозов, назначенный этим самым Ведерниковым в начальники караула, не собрал всех, не привел обратно в казармы. Потом снова навалились вместе с красногвардейцами Городского района и уже со стрельбой, с правильной осадой заняли почтамт и телеграф прочно, теперь уж ученые. Но вот Ведерников увидел его здесь и напугался, и самого со сна напугал.
— Почему молчишь? Отдали, говорю?
— Еще чего! — наконец вымолвилось, и улыбка возникла сама собой — от удовольствия, что можно так сказать. — Вот только чиновники не слушаются.
— За комиссаром он пришел, — вставил кто-то от стола, уловив их разговор. — Подбельский к ним идет.
— А! — сказал Ведерников, и по лицу его, крупному, решительному, было видно, что ему уже не интересно, зачем здесь солдат, раз караул удерживает телеграф и почтамт.
Опасаясь, что снова потянет в сои, Цыганов теперь не касался стула, стоял, будто на посту, будто охраняя что-то в тесной комнате, и ему было радостно от мысли, что он справился с наказом — добрался до Моссовета, попросил комиссара и ему его дали, даже поговорил с Ведерниковым, заверил, что все у караула в порядке, а теперь он скоро вернется и Никита Морозов не будет ходить разъяренный, читать белые полоски телеграфных лент и ругаться с чиновниками. Теперь, значит, конец этим, которые на телеграфе за Керенского, а то им говорят, что новая власть, а они не признают, сволочи, что-то выстукивают на аппаратах, хотя ясно, что Питер у большевиков, а в Москве осталось, наверное, только Кремль взять — и все, ваших нету…
В армию Цыганова забрали на второй год войны, и ему везло: без единой царапины проходил до самого нового, шестнадцатого года, а потом под Митавой сразу и ранило в плечо, и контузило и уж до пасхи пролежал в госпитале в Твери, там встретил Февральскую революцию и намитинговался вволю, поскольку был ходячий; с командой кое-как долеченных посадили в теплушку — все думали, что опять на фронт, но привезли в Москву-матушку, прежде невиданную, определили в запасной полк; тут выбрали в ротный комитет, он подумал, подумал и пошел за большевиками, хотя в Твери еще сомневался и охотно слушал эсеров на митингах. Ему казалось, что события подвигаются слишком медленно, война, пропади она пропадом, никак не кончается, а крестьян того и гляди объегорят с землею, и хотя сам был крестьянин, из-под Пензы, с берегов Суры, домой не торопился, искренне считая, что в Москве без него что-то образуется не так. Вся его рота, когда вышли двадцать пятого из казарм вслед Ведерникову и красногвардейцам, вызвалась охотно, как один, и все же Цыганов считал, что он самый твердый в революционном деле, и даже обиделся, когда Никита Морозов приблизил к себе ефрейтора из пулеметчиков и еще одного, тоже грамотного, а его, Цыганова, больше гонял проверять посты. Но теперь, он думал, правда свое взяла, теперь он тоже много значит. Теперь вот скоро уладится все, и можно домой…
— Ну что же вы? Пошли!
Цыганов, замечтавшись, даже не понял, что это ему, что это тот сказал, которого определили комиссаром, и торопливо выскочил в коридор, досадуя, что оказался позади, хотя ему требовалось вести комиссара, раз он за ним пришел. Он чуть было не потерял из виду серое пальто, потому что в дверях навстречу повалили штатские с винтовками, и только под железным навесом нагнал своего, на секунду замершего, прежде чем выйти на дождь.
По лужам молча дошагали до ряда машин, и комиссар обошел одну, потом другую и остановился возле санитарной кареты, что-то сказал шоферу. Тот грохнул крышкой мотора и полез в кабину, комиссар тоже полез, а потом высунулся, оглянулся на стоящего в нерешительности Цыганова и показал, чтобы забирался в кузов.
Под брезентовой навеской было сухо, как на повети, только сильно пахло керосином, и это не понравилось. Цыганов присел на корточки, но так было неудобно держать винтовку, и он опустился на деревянный исшарканный пол, а винтовку положил поперек, на колени.
Мотор заработал, пол дрожал уже как бы в движении, и впереди ярко вспыхнул свет, а потом погас. Но Цыганов успел заметить, что в брезенте есть вырез и видно плечо шофера; он дотянулся до отверстия и, торопясь, чтобы опять не оказаться сзади, пояснил:
— Прямо давай, а потом на Сретенку выбирайся. Я там шел давеча. Постреливают, правда, а так ничего, спокойно.