– Вот тебе, – произнес он. – Видишь теперь? Я человек странный, тем более с чужими, но слово мое нерушимо, и вот тому доказательство.
Говоря по правде, мой дядя казался таким отъявленным скопидомом, что я онемел от столь внезапной щедрости и даже не сумел толком его поблагодарить.
– Не надо слов! – возгласил он. – Не надо благодарности! Я исполнил свой долг; я не говорю, что всякий поступил бы так же, но мне (хоть я и осмотрительный человек) только приятно сделать доброе дело сыну моего брата и приятно думать, что теперь между нами все пойдет на лад, как и должно у таких близких друзей.
Я ответил ему со всей учтивостью, на какую был способен, а сам тем временем гадал, что будет дальше и чего ради он расстался со своими ненаглядными гинеями: ведь его объяснение не обмануло бы и младенца.
Но вот он кинул на меня косой взгляд.
– Ну и, сам понимаешь, – сказал он, – услуга за услугу.
Я сказал, что готов доказать свою благодарность любым разумным способом, и выжидающе замолчал, предвидя какое-нибудь чудовищное требование. Однако когда он наконец набрался духу открыть рот, то лишь для того, чтобы сообщить мне (вполне уместно, как я подумал), что становится стар и немощен и рассчитывает на мою помощь по дому и в огороде.
Я ответил, что охотно ему послужу.
– Тогда начнем. – Он вытащил из кармана заржавленный ключ. – Вот, – объявил он. – Этот ключ от лестничной башни в том крыле замка. Попасть туда можно только снаружи, потому что та часть дома недостроена. Ступай, поднимись по лестнице и принеси мне сундучок, что стоит наверху. В нем хранятся бумаги, – добавил он.
– Можно взять огня, сэр? – спросил я.
– Ни-ни, – лукаво сказал он. – Никаких огней в моем доме.
– Хорошо, сэр. Лестница крепкая?
– Великолепная лестница, – сказал он и, когда я повернулся к двери, прибавил: – Держись ближе к стене, перил нету. Но сами ступеньки хоть куда.
Я вышел; стояла ночь. Вдали по-прежнему завывал ветер, хотя до самого замка Шос не долетало ни единого дуновения. Кругом стало еще непроглядней; хорошо хоть, что до двери лестничной башни, замыкавшей недостроенное крыло, можно было пробраться ощупью вдоль стены.
Я вставил ключ в замочную скважину и не успел его повернуть, как внезапно, в полном безветрии и гробовой тишине, по всему небу ярым светом полыхнула зарница – и снова все почернело. Я должен был закрыть глаза рукой, чтобы привыкнуть к темноте, но все равно вошел в башню наполовину ослепленный.
Внутри стояла такая плотная мгла, что, казалось, нечем дышать; но я переступал с великой осторожностью, вытянув вперед руки, и вскоре пальцы мои уперлись в стену, а нога наткнулась на нижнюю ступеньку. Стена, как я определил на ощупь, была сложена из гладко отесанного камня, лестница, правда, узковатая и крутая, была тоже каменная с гладко отполированными, ровными, прочными ступенями. Памятуя напутствие дяди насчет перил, я держался как можно ближе к стене и в кромешной темноте, с бьющимся сердцем, нащупывал одну ступеньку за другой.
Замок Шос, помимо чердака, насчитывал целых пять этажей. И вот, по мере того как я взбирался все выше, мне казалось, что на лестнице становится все легче дышать, а мрак чуточку редеет, и я только дивился, отчего бы это, как вдруг опять сверкнула зарница и тотчас погасла. Если я не вскрикнул, то лишь оттого, что страх сдавил мне горло; если не полетел вниз, то скорей по милости провидения, а не из-за собственной ловкости. Свет молнии ворвался в башню со всех сторон сквозь бреши в стене; оказалось, что я карабкаюсь вверх как бы по открытым лесам; мало того: этой мимолетной вспышки было довольно, чтобы я увидел, что ступеньки разной длины и в каких-нибудь двух дюймах от моей правой ноги зияет провал.
Так вот она какова, эта великолепная лестница! С этой мыслью какая-то злобная отвага вселилась мне в душу.
Мой дядя заведомо послал меня сюда навстречу грозной опасности, может быть, навстречу смерти. И я поклялся установить «может быть» или «бесспорно», даже если сломаю себе на этом шею. Я опустился на четвереньки и с черепашьей скоростью двинулся дальше вверх по лестнице, нащупывая каждый дюйм, пробуя прочность каждого камня. После вспышки зарницы тьма словно сгустилась вдвое; мало того, наверху, под стропилами башни, подняли страшную возню летучие мыши, шум забивал мне уши, мешал сосредоточиться; вдобавок гнусные твари то и дело слетали вниз, задевая меня по лицу и по плечам.
Башня, надо сказать, была квадратная, и плита каждой угловой ступеньки, на которой сходились два марша, была шире и другой формы, чем остальные. Поднявшись до одного такого поворота, я продолжал нащупывать дорогу, как вдруг моя рука сорвалась в пустоту. Ступеней дальше не было. Заставить чужого человека подняться по такой лестнице в темноте означало послать его на верную смерть;
и, хотя вспышка зарницы и собственная осторожность спасли меня, при одной мысли о том, какая меня подстерегала опасность и с какой страшной высоты я мог упасть, меня прошиб холодный пот, и я как-то сразу обессилел.
Зато теперь я знал, что мне было надо; я повернул обратно и стал так же, ползком, спускаться, а сердце мое было переполнено гневом. Когда я был примерно на полпути вниз, на башню налетел мощный порыв ветра, стих на мгновение – и разом хлынул дождь; я не сошел еще с последней ступеньки, а уже лило как из ведра. Я высунулся наружу и поглядел в сторону кухни. Дверь, которую я плотно притворил уходя, была теперь открыта, изнутри сочился тусклый свет, а под дождем виднелась, кажется, фигура человека, который замер в неподвижности, как бы прислушиваясь. В эту секунду ослепительно блеснула молния – я успел ясно увидеть, что мне не почудилось и на том месте в самом деле стоит мой дядя, – и тотчас грянул гром.
Не знаю, что послышалось дяде Эбенезеру в раскате грома: звук ли моего падения, глас ли господень, обличающий убийцу, – об этом я предоставляю догадываться читателю. Одно было несомненно: его обуял панический страх, и он бросился обратно в дом, оставив дверь за собою открытой. Я как можно тише последовал за ним, неслышно вошел в кухню и остановился, наблюдая.
Он успел уже отпереть поставец с посудой, достал большую оплетенную бутыль виски и сидел у стола спиной ко мне. Его поминутно сотрясал жестокий озноб, и он с громким стоном подносил к губам бутыль и залпом глотал неразбавленное зелье.
Я шагнул вперед, подкрался к нему сзади вплотную и с размаху хлопнул обеими руками по плечам.
– Ага! – вскричал я.
Дядя издал какой-то прерывистый блеющий вопль, вскинул руки и замертво грохнулся наземь. Я немного оторопел; впрочем, прежде всего следовало позаботиться о себе, и, недолго раздумывая, я оставил его лежать на полу.
В посудном шкафчике болталась связка ключей, и пока к дядюшке вместе с сознанием не вернулась способность строить козни, я рассчитывал добыть себе оружие. В
шкафчике хранились какие-то склянки, иные, вероятно, с лекарствами, а также великое множество учетов и прочих бумаг, в которых я был бы очень не прочь порыться, будь у меня время; здесь же стояли разные хозяйственные мелочи, которые мне были ни к чему. Потом я перешел к сундукам.
Первый был до краев полон муки, второй набит мешочками монет и бумагами, связанными в пачки. В третьем среди вороха всякой всячины (по преимуществу одежды) я обнаружил заржавленный, но достаточно грозный на вид шотландский кинжал без ножен. Его-то я и спрятал под жилет и только потом занялся дядей.
Он лежал, как куль, в том же положении, поджав одно колено и откинув руку; лицо его посинело, дыхания не было слышно. Я испугался, не умер ли он, принес воды и начал брызгать ему в лицо; тогда он мало-помалу стал подавать признаки жизни, пожевал губами, веки его дрогнули. Наконец он открыл глаза, увидел меня, и лицо его исказилось сверхъестественным ужасом.
– Ничего-ничего, – сказал я. – Садитесь-ка потихоньку.
– Ты жив? – всхлипнул он. – Боже мой, неужели ты жив?
– Жив, как видите, – сказал я. – Только вас ли за то благодарить?
Он схватил воздух ртом, глубоко и прерывисто дыша.
– Синий пузырек… – выговорил он. – В поставце…
синий.
Он задышал еще реже.
Я кинулся к шкафчику, и точно, там оказался синий лекарственный пузырек с бумажным ярлыком, на котором значилась доза. Я поспешно поднес дяде лекарство.
– Сердце, – сказал он, когда немного ожил. – Сердце у меня больное, Дэви. Я очень больной человек.
Я усадил дядю на стул и поглядел на него. Вид у него был самый несчастный, и меня, признаться, разбирала жалость, но вместе с тем я был полон справедливого негодования. Один за другим, я выложил ему все вопросы, которым требовал дать объяснение. Зачем он лжет мне на каждом слове? Отчего боится меня отпустить? Отчего ему так не понравилось мое предположение, что они с моим отцом близнецы, не оттого ли, что оно верно? Для чего он дал мне деньги, которые, я убежден, никоим образом мне не принадлежат? И отчего, наконец, он пытался меня прикончить?
Он молча выслушал все до конца; потом дрожащим голосом взмолился, чтобы я позволил ему лечь в постель.
– Утром я все расскажу, – говорил он. – Клянусь тебе жизнью…
Он был так слаб, что мне ничего другого не оставалось, как согласиться. На всякий случай я запер его комнату и спрятал ключ в карман; а потом, возвратясь на кухню, развел такой жаркий огонь, какого этот очаг не видывал долгие годы, завернулся в плед, улегся на сундуках и заснул.
ГЛАВА V
Дождь шел всю ночь, а наутро с северо-запада подул ледяной пронизывающий ветер, гоня рваные тучи. И
все-таки еще не выглянуло солнце и не погасли последние звезды, как я сбегал к ручью и окунулся в глубоком бурливом бочажке. Все тело у меня горело после такого купания; я вновь сел к пылающему очагу, подбросил в огонь поленьев и принялся основательно обдумывать свое положение.
Теперь уже не было сомнений, что дядя мне враг; не было сомнений, что я ежесекундно рискую жизнью, что он всеми правдами и неправдами будет добиваться своей погибели. Но я был молод, полон задора и, как всякий деревенский юнец, был весьма высокого мнения о собственной смекалке. Я пришел к его порогу почти совсем нищим, почти ребенком, и чем он встретил меня – коварством и жестокостью; так поделом же ему будет, если я подчиню его себе и стану помыкать им, как пастух стадом баранов!
Так сидел я, поглаживая колено, и улыбался, щурясь на огонь: я уже видел мысленно, как выведываю один за другим все его секреты и становлюсь его господином и повелителем. Болтают, что эссендинский колдун сделал зеркало, в котором всякий может прочесть свою судьбу; верно, не из раскаленных углей смастерил свое стекло,
потому что сколько ни рисовалось мне видений и картин, не было среди них ни корабля, ни моряка в косматой шапке, ни дубинки, предназначенной для глупой моей головы, – словом, ни малейшего намека на те невзгоды, что готовы были вот-вот обрушиться на меня.
Наконец, положительно лопаясь от самодовольства, я поднялся наверх и выпустил своего узника. Он учтиво наделал мне доброго утра, и я, посмеиваясь свысока, зависимо отвечал ему тем же. Вскоре мы расположились завтракать, словно ровным счетом ничего не переменилось со вчерашнего дня.
– Итак, сэр? – язвительно начал я. – Неужели вам больше нечего мне сказать? – И, не дождавшись внятного ответа, продолжал: – Мне кажется, пора нам понять друг друга. Вы приняли меня за деревенского простачка, несмелого и тупого, как чурбан. Я вас – за доброго человека, по крайней мере человека не хуже других. Видно, мы оба ошиблись. Какие у вас причины меня бояться, обманывать меня, покушаться на мою жизнь?.
Он забормотал было, что он большой забавник и задумал лишь невинную шутку, но при виде моей усмешки переменил тон и обещал, что как только мы позавтракаем, все мне объяснит. По его лицу я видел, что он еще не придумал, как мне солгать, хоть и старается изо всех сил, –
и, наверно, сказал бы ему это, но мне помешал стук в дверь.
Велев дяде сидеть на месте, я пошел отворить. На пороге стоял какой-то подросток в моряцкой робе. Завидев меня, он немедленно принялся откалывать коленца матросской пляски – я тогда и не слыхивал о такой, а уж не видывал и подавно, – прищелкивая пальцами и ловко выбивая дробь ногами. При всем том он весь посинел от холода, и было что-то очень жалкое в его лице, какая-то готовность не то рассмеяться, не то заплакать, которая совсем не вязалась с его лихими ухватками.
– Как живем, друг? – осипшим голосом сказал он.
Я с достоинством спросил, что ему угодно.
– А чтоб мне угождали! – ответил он и пропел:
– Извини мою неучтивость, – сказал я, – но раз не за делом пришел, то и делать тебе здесь нечего.
– Постой, браток! – крикнул он. – Ты что, шуток не понимаешь? Или хочешь, чтобы мне всыпали? Я принес, мистеру Бэлфуру письмо от старикана Хози-ози. – Он показал мне письмо и прибавил: – А еще, друг, я помираю с голоду.
– Ладно, – сказал я. – Зайди в дом. Пускай хоть сам попощусь, а для тебя кусок найдется.
Я привел его в кухню, усадил на свое место, и бедняга с жадностью накинулся на остатки завтрака, поминутно подмигивая мне и не переставая гримасничать: видно, в простоте душевной, он воображал, что так и положено держаться настоящему мужчине. Дядя тем временем пробежал глазами письмо и погрузился в задумчивость. Внезапно, с необычайной живостью, он вскочил и потянул меня в дальний конец кухни.
– На-ка, прочти, – и он сунул мне в руки письмо.
Вот оно лежит передо мною и сейчас, когда я пишу эти строки.
«Переправа «Куинсферри».
Трактир «Боярышник».
Сэр!
Я болтаюсь здесь на рейде и посылаю к вам юнгу с донесением. Буде вам явится надобность что-либо добавить к прежним вашим поручениям, то последний случай сегодня, ибо ветер благоприятствует и мы выходим из залива. Не стану отпираться, мы кое в чем не сошлись с вашим доверенным мистером Ранкилером, каковое обстоятельство, не будучи спешно улажено, может привести к некоторому для вас ущербу. Я составил вам счет соответственно вырученной сумме, с чем и остаюсь, сэр, ваш покорнейший слуга
Элайс Хозисон».
– Понимаешь, Дэви, – продолжал дядя, увидев, что я кончил читать, – этот Хозисон – капитан торгового брига
«Завет» из Дайсета, и у меня с ним дела. Нам бы с тобой пойти сейчас с этим мальчонкой: я бы тогда заодно повидался с капитаном, в «Боярышнике» или на борту «Завета», если требуется подписать какие-то бумаги, а оттуда, не теряя даром времени, мы можем прямо пойти к стряпчему, мистеру Ранкилеру. Мое слово, после всего что случилось, для тебя теперь мало значит, но Ранкилеру ты поверишь.
Он у доброй половины местного дворянства ведет дела, человек старый, очень уважаемый; да к тому же он знавал твоего деда.
Я постоял в раздумье. Там, куда он меня зовет, много кораблей, а стало быть, много народу; на людях дядя не отважится применить насилие, да и пока с нами юнга,
опасаться нечего. А уж на месте я, верно, сумею заставить дядю пойти к стряпчему, даже если сейчас он это предлагает лишь для отвода глаз. И потом, как знать, не хотелось ли мне в глубине души поближе взглянуть на море и суда!
Не забудьте, что я всю жизнь прожил в горах, вдали от побережья, и всего два дня назад впервые увидел синюю гладь залива и на нем крохотные, словно игрушечные, кораблики под парусами. Так или иначе, но я согласился.
– Хорошо, – сказал я. – Давайте сходим к переправе.
Дядя напялил шляпу и кафтан, нацепил старый ржавый кортик, мы загасили очаг, заперли дверь и двинулись в путь.
Дорога проходила по открытому месту, и холодный северо-западный ветер бил нам в лицо. Был июнь месяц, в траве белели маргаритки, деревья стояли в цвету, а глядя на наши синие ногти и онемевшие запястья, можно было подумать, что, наступила зима и все вокруг прихвачено декабрьским морозом.
Дядя Эбенезер тащился по обочине, переваливаясь с боку на бок, словно старый пахарь, возвращающийся с работы. За всю дорогу он не проронил ни слова, и я поневоле разговорился с юнгой. Тот сказал, что зовут его Рансомом, что в море он ходит с девяти лет, а сколько ему сейчас, сказать не может, потому что сбился со счета. Открыв грудь прямо на ветру, он, не слушая моих увещаний, что так недолго застудиться насмерть, показал мне свою татуировку; он сыпал отборной бранью кстати и некстати, но получалось это неумело, по-мальчишески; он важно перечислял мне свои геройские подвиги: тайные кражи, поклепы и даже убийства, – но с такими невероятными подробностями, с таким пустым и беспомощным бахвальством, что поверить было никак нельзя, а не пожалеть его невозможно.
Я расспросил его про бриг – он объявил, что это лучшее судно на свете – и про капитана, которого он принялся славословить с не меньшим жаром. По его словам, выходило, что Хози-ози (так он по-прежнему именовал шкипера) – из тех, кому не страшен ни черт, ни дьявол, кто, как говорится, «хоть на страшный суд прилетит на всех парусах», что нрава он крутого: свирепый, отчаянный, беспощадный. И всем этим бедняга приучил себя восхищаться и такого капитана почитал морским волком и настоящим мужчиной! Всего один изъян видел Рансом в своем кумире.
– Только моряк он никудышный, – доверительно сообщил он мне. – Управляет бригом мистер Шуан, этот –
моряк, каких поискать, верь слову, только выпить любит!
Глянь-ка! – Тут он отвернул чулок и показал мне глубокую рану, открытую, воспаленную – у меня при виде нее кровь застыла в жилах, – и гордо прибавил: – Это все он, мистер
Шуан!
– Что? – вскричал я. – И ты сносишь от него такие зверства? Да кто ты, раб, чтобы с тобой так обращались?
– Вот именно! – подхватил несчастный дурачок, сразу впадая в другую крайность. – И он еще это узнает! – Он вытащил из чехла большой нож, по его словам, краденый. –
Видишь? – продолжал он. – Пускай попробует, пускай только посмеет! Я ему удружу! Небось, не впервой! – ив подтверждение своей угрозы выругался, грязно, беспомощно и не к месту.
Никогда – еще никого мне не было так жалко, как этого убогого несмышленыша; и притом я начал понимать, что на бриге «Завет», несмотря на его святое название, как видно, немногим слаще, чем в преисподней.
– А близких у тебя никого нет? – спросил я.
Он сказал, что в одном английском порту, уж не помню в каком, у него был отец.
– Хороший был человек, да только умер.
– Господи, неужели ты не можешь подыскать себе приличное занятие на берегу? – воскликнул я.
– Э, нет, – возразил он, хитро подмигнув. – Не на такого напали! На берегу мигом к ремеслу пристроят.
Тогда я спросил, есть ли ремесло ужасней того, которым он занимается теперь с опасностью для жизни, – не только из-за бурь и волн, но еще из-за чудовищной жестокости его хозяев. Он согласился, что это правда, но тут же принялся расхваливать эту жизнь, рассказывая, как приятно сойти на берег, когда есть денежки в кармане, промотать их, как подобает мужчине, накупить яблок и вообще покрасоваться на зависть, как он выразился, «сухопутной мелюзге».