Помню, сам того не ожидая, я осадил лошадку и жадно смотрел на открывшийся вид, точно боясь, что его снимут, как театральную декорацию, прежде чем я успею ясно разглядеть его во всех подробностях или увериться, что любуюсь им наяву. Свыше пятидесяти лет протекло с той поры, но неповторимая эта картина запечатлелась в моем уме и остается живой и яркой, когда многое из того, что повлияло на мою судьбу, безвозвратно ушло из памяти.
Вот почему, осмелившись занять внимание читателей развлекательной хроникой, я решил открыть ее рассказом, связанным с местностью, так поразившей некогда мое детское воображение. Быть может, я при этом цепляюсь за надежду, что самый пейзаж своим благотворным воздействием вознаградит читателя за недочеты моего письма.
Так иная дама воображает, что изящный фарфоровый сервиз придает «букет» посредственному чаю4.
Я задумал начать с поры куда более ранней, чем та, когда происходили примечательные исторические события, упоминавшиеся мною выше, – ибо все, о чем предстоит мне поведать, свершилось в последние годы четырнадцатого столетия, когда скипетр Шотландии держал в благородной, но слабой руке Джон Стюарт, принявший при вступлении на престол имя Роберта III.
ГЛАВА II
Если Перт, как мы отметили, по праву гордится красотами природы, то никогда он не был обделен и другого рода красотою, более притягательной, хоть и не столь долговечной.
Прозываться «Прекрасной девой Перта» означало во все времена высокое отличие, и нужно было обладать поистине замечательной красотой, чтобы заслужить его в
4 Кристел Крофтэнгри выразил здесь свои чувства, близкие к тем, что испытал я сам, насколько я их помню по прошествии долгих лет. В ряде писем из Пертшира мне сообщают, что я допустил кое какие мелкие погрешности в именах собственных. Но, несомненно, общее впечатление от долины Тэя и древнего города Перта, поднимающего свою седую голову среди тучных пастбищ над сверкающими водами величавой шотландской реки, остается по прежнему столь ярким, что оно оправдало бы и более пламенные выражения, нежели те, какие нашлись у мистера Крофтэнгри – Август 1831 г.
городе, где столько девушек могли притязать на эту завидную честь. А в феодальную эпоху, к которой ныне мы хотим привлечь внимание читателя, женская красота ценилась куда больше, чем впоследствии, когда идеи рыцарства стали угасать. У древних рыцарей любовь к женщине была своего рода дозволенным идолопоклонством, с которым могла сравниться страстностью только любовь к небесам, да и то лишь в теории, так как на деле любовь к женщине почти неизменно брала верх. Имя бога и прекрасной дамы сердца запросто призывалось одним дыханием, и служение прекрасному полу вменялось в обязанность жаждущим посвящения в рыцари так же непреложно, как и благочестие. В те времена власть красоты была почти безгранична. Она могла уравнять со знатным вельможей девушку простого звания.
Незадолго до воцарения Роберта III, при его предшественнике, одна лишь красота позволила особе низкого рождения и сомнительной нравственности разделить с королем шотландский престол. И многие другие женщины, менее ловкие или не столь удачливые, начав свой жизненный путь наложницами, достигали высокого положения, – что допускалось и оправдывалось нравами тех времен. Такие примеры могли бы вскружить голову и девице более высокого рождения, чем Кэтрин, или Кейт, Гловер, которая была всенародно признана красивейшей из молодых обитательниц города и окрестностей и чье звание «пертской красавицы» неизменно привлекало к ней взоры юных щеголей, когда королевскому двору случалось обосноваться в Перте или поблизости от него, и добавим, что иной высокородный дворянин, прославившийся воинскими подвигами, так старался щегольнуть красивой посадкой в седле, проезжая по Кэрфью-стрит*, мимо окон
Саймона Гловера, как не домогался бы победы на турнире, где его искусство могли оценить самые высокородные дамы Шотландии.
Но дочь Гловера-перчаточника (ее отец, как было принято в ту пору среди горожан, получил фамилию по своему ремеслу5) не слушала любезностей, которые расточали перед ней вельможные поклонники. И хотя Кэтрин сознавала, конечно, свою привлекательность и не так уж была равнодушна к ней, она стремилась, как видно, одерживать победы только над людьми своего круга. Обладая красотою совсем особого рода – той, что мы связываем больше с духовной, нежели с телесной сущностью, – она при всей природной доброте и милом нраве казалась скорее замкнутой, чем веселой, даже когда находилась среди равных, а глубокое чувство, с каким отправляла она долг благочестия, наводило многих на мысль, что Кэтрин Гловер затаила желание удалиться от мира и схоронить себя в монастырских стенах. Но если и были у нее подобные мысли, едва ли следовало ожидать, что ее отец, слывший человеком состоятельным и не имевший других детей, с легкостью согласится на такую жертву.
Зато в своей суровости к придворным рыцарям признанная Пертом королева красоты встречала полную поддержку со стороны отца.
– И не гляди ты на них! – говорил он ей. – Не гляди на них, Кэтрин, на этих щеголей! Ну их всех с их резвыми
5 Glove (англ.) – перчатка.
конями и бряцаньем шпор, с их перьями на шляпах и холеными усами! Они не нашего сословия, и не пристало нам родниться с ними. Завтра день святого Валентина*, когда каждая птица выбирает себе подружку, но ты не увидишь, чтобы коноплянка свила гнездо в паре с ястребом-перепелятником или малиновка – с коршуном. Мой отец был честным горожанином Перта и владел иглой не хуже, чем я. А случалось подступить войне к воротам нашего славного города, мы откладывали в сторону иглу, и нитки, и замшу, доставали из укромного уголка добрый шлем и щит и снимали со стены над камином длинное копье. Назови мне тот день, когда мэр созывал ополчение, а я или мой отец не явились бы в строй! Так мы жили, девочка моя: трудились, чтоб заработать свой хлеб, и сражались, чтоб защитить свою жизнь. Не нужно мне зятя, который будет мнить о себе, что он лучше меня, а что до лордов и рыцарей, так запомни хорошенько: ты слишком низко стоишь для их законной любви и слишком высоко – для их беззаконной прихоти. А теперь отложи-ка свою работу, дочка, потому что нынче канун святого праздника и нам пора в церковь на вечернюю службу – помолимся, чтобы господь послал тебе завтра хорошего Валентина.
Красавица отложила великолепную перчатку для соколиной охоты, которую вышивала по заказу леди Драммонд, и, надев праздничное платье, приготовилась сопровождать отца в монастырь доминиканцев, примыкавший к
Кэрфью-стрит, где они проживали. По дороге Саймон-перчаточник, исконный и почитаемый горожанин
Перта, с годами несколько отяжелевший, важно принимал от встречных, и молодых и старых, подобающую дань уважения к своему бархатному полукафтанью и золотой цепи. Равно и перед признанной красотой его дочери, хотя и спрятавшейся под покров скрина6, склонялись, обнажая головы, и старые и молодые.
Отец и дочь шли рука об руку, а по пятам за ними следовал высокий, стройный юноша в одежде йомена*, самой простой, но выгодно обрисовывавшей его изящный стан, тогда как шотландская алая шапочка как нельзя лучше шла к его красивому лицу в рамке густых кудрей.
При нем не было другого оружия, кроме трости, так как лицам его состояния (он был подмастерьем у старого
Гловера) не полагалось показываться на улице с мечом или кинжалом у пояса – это почитали своим исключительным правом «джекмены», то есть воины-прислужники знатных господ. В свободное от работы время он сопровождал хозяина в качестве слуги или телохранителя, но нетрудно было заметить по его ревностному вниманию к дочери хозяина, что он охотней оказал бы добрую услугу Кэтрин
Гловер, чем ее отцу. Впрочем, юноше так и не пришлось показать свое усердие: общее всем чувство уважения побуждало прохожих почтительно уступать дорогу отцу и дочери.
Но вот чаще замелькали в толпе стальные шлемы, береты и перья сквайров, лучников и конных латников, носители этих воинских знаков отличия вели себя куда грубее, чем горожане. Не раз, когда такая особа нечаянно или, может быть, в кичливом сознании своего превосходства на ходу оттесняла Саймона от стены, молодой провожатый
6 Нечто вроде мантильи, какую носят во Фландрии.
перчаточника сразу вызывающе мерил невежу взглядом, как будто рвался доказать на деле свою пламенную готовность услужить госпоже. И каждый раз Конахара – так звали юношу – одергивал его хозяин, давая понять, что нечего ему лезть в драку, пока не приказали.
– Глупый мальчишка! – сказал он. – Или ты мало пожил в моем доме? Неужели ты до сих пор не усвоил, что удар порождает ссору… что клинок режет шкуру так же быстро, как игла прокалывает замшу… и что я люблю мир, хотя никогда не боялся войны, и мне неважно, пройдем мы с дочерью ближе к стене или подальше, лишь бы идти нам тихо и мирно?
В свое оправдание Конахар заявил, что ему дорога честь его хозяина. Но этим он ничуть не успокоил старика.
– Что нам честь? – сказал Саймон Гловер. – Если хочешь остаться у меня на службе, думай о честности, а о чести пусть хлопочут хвастливые дураки, которые носят сталь на пятках и железо на плечах. Если тебе охота щеголять таким убором – милости просим, но не в моем доме и не при мне.
Конахара эта отповедь не утихомирила, а только пуще распалила, но поданный молодою хозяйкой знак – если и впрямь можно было так истолковать чуть поднятый ею мизинец – подействовал сильнее, чем сердитый укор хозяина: юноша сразу утратил воинственный вид, казавшийся для него естественным, и превратился в простого слугу миролюбивого горожанина.
Между тем их небольшую группу догнал худощавый молодой человек, закутанный в плащ, которым он прикрыл или затенил часть лица, как нередко делали в ту пору кавалеры, когда хотели остаться неузнанными или пускались в поиски приключений. Словом, всем своим видом он как бы говорил окружающим: «Сейчас я не желаю, чтобы меня узнавали или обращались ко мне так, точно понимают, кто я. Но я ни перед кем не должен держать ответ, а потому свое инкогнито я храню лишь для видимости, и меня не беспокоит, разгадали вы его или нет». Он поравнялся с
Кэтрин, державшей под руку отца, и, замедлив шаг, пошел рядом с нею с правой стороны, как бы присоединяясь к их компании.
– Доброго вечера вам, хозяин.
– «Благодарю, ваша милость, пожелаю того же и вам…
Но разрешите попросить вас пройти мимо… Мы идем слишком медленно для вашей светлости… и наше общество слишком низко для сына вашего отца.
– Сын моего отца лучше может об этом судить, почтенный! Мне нужно потолковать кое о чем с вами и с моей прекрасной святой Екатериной – самой прелестной и самой упрямой святой, какая числится в святцах.
– Почтительно напомню вам, милорд, – сказал старый мастер, – что нынче канун Валентинова дня, когда о делах толковать не годится. Пожалуйста, передайте мне через своих людей пожелания вашей милости, и я во всякое время готов вам услужить.
– Сейчас самое подходящее время, – сказал настойчивый юноша, которому его высокое звание позволяло, как видно, ни с кем не церемониться. – Я хочу знать, готов ли тот камзол из буйволовой кожи, который я заказал на днях… А от вас, любезная Кэтрин, – тут он понизил голос до шепота, – я хочу услышать, потрудились ли над ним, как вы мне обещали, ваши нежные пальчики. Но к чему спрашивать? Ведь бедное мое сердце чувствовало укол каждый раз, когда вы делали стежок, расшивая шелком одежду, которая будет покрывать мою грудь. Предательница, как ты ответишь за то, что подвергла пытке сердце, полюбившее тебя так горячо?
– Милорд, – сказала Кэтрин, – я вас убедительно прошу не продолжать эти безумные речи, вам не подобает их говорить, а мне – слушать. Мы люди невысокого звания, но честного обычая, а присутствие отца должно бы защитить девушку от такого обращения – даже со стороны вашей светлости.
Она проговорила это так тихо, что ни отец, ни Конахар не могли разобрать ее слова.
– Хорошо, мой тиран, – ответил настойчивый искатель,
– я не стану вам больше докучать, только позвольте мне увидеть вас в вашем окне завтра на рассвете, едва лишь солнце выглянет из-за восточного холма, – дайте мне право быть этот год вашим Валентином.
– Ни к чему это, милорд. Отец совсем недавно говорил мне, что ястреб (а орел тем более) никогда не возьмет себе в подруги скромную коноплянку. Подарите своим вниманием какую-нибудь придворную даму, которой ваш выбор будет к чести, меня же, позвольте мне, ваше высочество, сказать правду, – меня он может только опозорить.
Пока велся этот разговор, они подошли к вратам церкви.
– Полагаю, милорд, здесь вы позволите нам распроститься с вами? – сказал отец. – Вам, я вижу, не очень-то хочется поступиться своим удовольствием ради того,
чтобы избавить от огорчений и тревог таких людей, как мы.
Но по тому, сколько слуг столпилось у ворот, вы поймете, ваша милость, что в церкви есть и другие, кому даже и вы, милорд, должны оказать почтение.
– Да… почтение! А кто окажет это почтение мне? –
сказал высокомерный вельможа. – Жалкий ремесленник и его дочь, для которых даже крупица моего внимания –
слишком высокий почет, нагло заявляют мне в лицо, что мое внимание для них позор! Ну, моя королева белой замши и голубого шелка, ты у меня раскаешься!
Пока он бормотал это себе под нос, Гловер с дочерью вошли в доминиканскую церковь, а их провожатый Конахар, стараясь не отстать, задел плечом – быть может, не совсем непреднамеренно – молодого вельможу. Рыцарь, потревоженный в своем неприятном раздумье и, верно, усмотрев тут нарочитое оскорбление, схватил юношу за грудь, притянул к себе, ударил и отбросил прочь. Рассерженный противник, еле оправившись, схватился за бок, точно ища меч или кинжал на том месте, где их обычно носят. Но, не найдя ни того, ни другого, он в бессильной ярости махнул рукой и вошел в церковь. Эти несколько секунд его замешательства молодой вельможа стоял, скрестив руки на груди, и надменно улыбался, точно приглашая его показать, на что он способен. Когда же Конахар вошел в церковь, его противник тщательней прикрыл лицо плащом и поднял над головой перчатку, подавая кому-то условный знак. Тотчас к нему подлетели два человека, которые, так же закрываясь плащами, ждали поодаль сигнала. Они озабоченно пошептались, потом вельможа удалился в одну сторону, а его друзья или приспешники – в другую.
Входя в церковь, Саймон Гловер бросил взгляд на их группу, однако, раньше чем они разошлись, он уже занял место среди молящихся. Он преклонил колена с видом человека, отягченного горькими мыслями, но, когда служба пришла к концу, он, казалось, освободился от тревоги, как бывает у того, кто вверился в своих заботах божьему промыслу.
В церкви собралось много знатных кавалеров и дам, и обедню служили с пением, торжественно. Ждали даже самого Роберта III, но приступ недуга, какому он был подвержен, помешал доброму старому королю присутствовать, как обычно, на службе. Когда молящиеся разошлись, Гловер и его красавица дочь задержались у исповедален, чтобы принести покаяние своим духовникам. Так и случилось, что была уже темная ночь и глухо вокруг, когда они по опустелым улицам возвращались к своему жилищу. Большинство горожан давно пришли домой и легли спать. По пути встречались только полуночники да бражники, чванливые и праздные слуги надменной знати, не стеснявшиеся оскорблять мирных прохожих в расчете на безнаказанность, какою они пользовались благодаря влиянию своих господ при дворе.
Быть может, опасаясь встречи с подобным обидчиком, Конахар, подступив к перчаточнику, сказал:
– Хозяин, прибавьте шагу: нас преследуют.
– Преследуют, говоришь? Кто и сколько их?
– Один человек. Закутался в плащ и идет за нами как тень.
– У себя на Кэрфью-стрит я из-за одного человека, кто бы он ни был, не ускорю шаг.
– Но он при оружии, – сказал Конахар.
– Мы тоже, и есть у нас руки и ноги. Неужели, Конахар, ты боишься одного противника?
– Боюсь? – вскричал Конахар, возмущенный таким обвинением. – Вот сейчас увидите, как я его боюсь!
– Теперь ты хватил в другую сторону, глупый мальчишка! Не можешь ты держаться середины. Случай не тот, чтобы лезть нам в драку, хоть мы и не побежим. Ступай с
Кэтрин вперед, а я заступлю твое место. Так близко от дома нам не может грозить никакая опасность.
Перчаточник пошел позади и действительно увидел человека, который следовал за ними чуть ли не по пятам, что в таком месте и в такой час не могло не вызвать опасений. Когда они перешли на другую сторону улицы, так же поступил и незнакомец, и стоило им ускорить или замедлить шаг, он тотчас делал то же. Это ничуть не озаботило бы Саймона Гловера, будь он один. Но в стране, где человек, неспособный сам себя защитить, не очень-то мог положиться на закон, красота Кэтрин могла послужить приманкой для какого-нибудь распутника, замыслившего недоброе. Когда Конахар и вверенная ему красавица достигли наконец порога своего дома и старуха служанка раскрыла перед ними дверь, у мастера отлегло от сердца.
Решив, однако, проверить, была ли и впрямь причина для тревоги, он окликнул прохожего, который своим поведением внушал ему беспокойство, а теперь остановился на месте, хотя старался, видимо, держаться в тени.
– А ну, приятель, выходи вперед, нечего в прятки играть! Или ты не знаешь, что того, кто бродит, как призрак, в потемках, заклинают дубиной? Выходи вперед, говорю, и покажись, каков ты есть!
– Что ж, я готов, мастер Гловер, – отозвался низкий, полнозвучный голос. – Могу выйти на свет таким, каков я есть, но хотелось бы мне казаться приглядней.
– Бог ты мой! – вскричал Саймон. – Мне ли не узнать этот голос!. Так это ты, в собственном своем обличье, Гарри Гоу?.. Разрази меня гром, если ты пройдешь мимо этой двери, не промочив горла! Нет, милок, еще не отзвонил вечерний звон, а и отзвонил бы – нет такого закона, чтоб он разлучал отца с сыном. Заходи, милок! Дороти спроворит нам чего-нибудь поесть, и мы разопьем жбан, перед тем как тебе уйти. Заходи, говорю, моя Кейт рада будет тебя повидать.
К этому времени он уже втащил человека, которого так сердечно приветствовал, прямо в кухню, служившую, впрочем, кроме особо торжественных случаев, также столовой и гостиной. Ее украшали начищенные до блеска оловянные блюда и две-три серебряные чаши, расставленные по полкам, составлявшим некое подобие буфета, или в просторечье «горки». Добрый огонь да яркая лампа разливали вокруг веселый свет и тепло, а вкусный запах кушаний, которые готовила старуха Дороти, отнюдь не оскорблял неизбалованного обоняния проголодавшихся людей.
Непрошеный провожатый стоял теперь среди них на полном свету, и, хоть он не отличался ни красотой, ни особой величавостью, лицо его и фигура были не только примечательны, но чем-то настойчиво привлекали к себе внимание. Росту он был скорее ниже среднего, но широкие плечи, длинные и крепкие руки, весь его мускулистый склад говорили о необычайной силе, которую, видно, поддерживало постоянное упражнение. Был он несколько кривоног, но не настолько, чтоб это можно было назвать телесным недостатком, напротив, этот недочет, казалось, отвечал мощному телосложению, хоть и нарушал его правильность.
Гость был одет в полукафтанье буйволовой кожи, а на поясе носил тяжелый меч и нож, или кинжал, словно предназначенный защитить кошелек, который, по городскому обычаю, был прикреплен к тому же поясу. На круглой, очень соразмерной голове курчавились черные густые, коротко подстриженные кудри. Темные глаза смотрели смело и решительно, но в остальных чертах лица сквозили застенчивая робость в сочетании с добродушием и откровенной радостью встречи со старыми друзьями. Лоб Генри
Гоу, или Смита (его звали и так и этак)7, – когда на него не ложилось, как сейчас, выражение робости – был высок и благороден, но нижняя половина лица отличалась менее счастливой лепкой. Крупный рот сверкал крепким рядом красивых зубов, вид которых отлично соответствовал общему впечатлению доброго здоровья и мощной силы.
Густая короткая борода и усы, недавно заботливо расчесанные, довершали портрет. Лет ему могло быть не более двадцати восьми.
Вся семья была, как видно, рада старому другу. Саймон
Гловер опять и опять крепко пожимал ему руку, Дороти говорила приветливые слова, а Кэтрин непринужденно
7 «Гоу» на гэльском языке, как «Смит» на английском, означает «кузнец».
протянула руку, которую Генри принял в свою тяжелую лапу, собираясь поднести к губам, но после минутного колебания оставил свое намерение из страха, как бы такую вольность не истолковали вкривь. Не то чтобы ему почудилось сопротивление в легкой ручке, неподвижно лежавшей на его ладони, но улыбка и разлившийся по девичьей щеке румянец, казалось, удвоили смущение молодого человека. Подметив, что друг его колеблется, Гловер закричал от всей души:
– В губы, приятель! В губы! Не каждому, кто переступит мой порог, я сделал бы такое предложение. Но, клянусь святым Валентином в канун его праздника, я так рад видеть тебя вновь в славном городе Перте, что, кажется, ни в чем тебе не отказал бы.
Кузнец (могучий горожанин, как ясно из сказанного, был по ремеслу кузнец), получив такое поощрение, сдержанно поцеловал красавицу в губы, а та приняла поцелуй с ласковой улыбкой, скромной, как улыбка сестры, но при этом сказала:
– Я надеюсь, что мы приветствуем в Перте друга, который вернулся к нам раскаявшимся и лучшим, чем был.
Смит держал ее за руку и, казалось, хотел ответить, но затем, точно вдруг оробев, разжал пальцы. Отступив на шаг, как бы в страхе перед тем, что сделал, он зарделся от стыда и удовольствия и сел у огня, но не рядом с Кэтрин, а напротив.
– Ну-ка, Дороти, поторопись со стряпней, хозяюшка.
Ты же, Конахар… Но где же Конахар?
– Лег спать, сударь, у него разболелась голова, – неуверенно объяснила Кэтрин.
– Ступай позови его, Дороти, – сказал старый Гловер. –
Я не позволю ему так вести себя со мной! Он, видите ли, горец, и его благородная кровь не позволяет ему расстилать скатерть и ставить блюдо на стол! Мальчишка вообразил, что может вступить в наш древний и почтенный цех, не послужив должным образом своему хозяину и учителю по всем правилам честного повиновения! Ступай позови его.
Я не позволю ему так передо мной заноситься!
Дороти, кряхтя, полезла по лестнице – вернее сказать, по стремянке – на чердак, куда строптивый ученик удалился так не вовремя. Послышалось брюзжание, и вскоре в кухню сошел Конахар. Его надменное, хоть и красивое лицо горело угрюмым затаенным жаром, и, когда он принялся накрывать на стол и расставлять судки с солью, пряностями и прочими приправами – словом, исполнять обязанности современного лакея, которые обычай тех времен возлагал на ученика, – весь его вид говорил, как он возмущен и как презирает это навязанное ему низменное занятие. Кэтрин смотрела на него с тревогой, как будто опасаясь, что его откровенная злоба усилит негодование отца, но только когда ее глаза перехватили на миг взгляд
Конахара, юноша соизволил скрыть свою досаду и, услужая хозяину, принял смиренный вид.
Здесь уместно отметить, что хотя во взгляде, который