— Спокойно! — сказал Командир. — А закруточка-то солидная…
Так и не восстановив связь, они прошли сквозь ночь и снова вышли на дневную сторону планеты. Резкий солнечный луч вспышкой пробивал иллюминатор справа от Бортинженера и сек тесное пространство корабля — сверху вниз, сверху вниз, будто острая стрелка обегала часовой циферблат. Нужно было во что бы то ни стало остановить этот луч, эту неумолимую стрелку, сориентировать корабль, прекратить вращение. С того момента как на пульте космонавта вспыхнул аварийный транспарант, смысл полета переменился совершенно. Теперь единственной его целью оставалось спасение экипажа. Причем все, что полагалось сделать для спасения заранее, а вернее, все предвидимое, было учтено на Земле, учтено и заложено в железную память машины — так, чтобы в случае необходимости машина сама разъяла себя на части, высвободив спускаемый аппарат корабля, уронив его, как в сказке настигнутая соколом утка роняет заветное яйцо, а в яйце игла, а на кончике ее жизнь или смерть. От космонавтов в этой ситуации требовалось лишь одно: выжить.
Командира, когда он готовился к первому старту, журналисты пытали, сталкивался ли он раньше в своей летной практике с опасными крайностями — отказом двигателей, потерей управления, вынужденными посадками. Он ответил, что, слава богу, нет, не сталкивался, про себя подумав, что если б хоть разок столкнулся, так, пожалуй, и не сидел бы в мягком кресле, попивая боржоми, не беседовал с корреспондентами. Как всякий летчик, он знал, что самолеты время от времени падают, обязанность знать это входила в неписаный кодекс его профессии. Но он знал и другое. Авиационная катастрофа — редкость, чрезвычайное происшествие. И не только потому, что самолеты находятся, как принято говорить, в надежных руках, а еще и по той причине, что в надежные руки они попадают многократно испытанными, облетанными. Новая его специальность обладала существенной особенностью. Ракета, космический корабль ходят в небо один раз. И как бы безукоризненно ни был отлажен конвейер производства, как бы внимательно ни прощупывали, ни прозванивали каждый элемент системы на космодроме, один раз — это один раз. Вечное испытание.
В первое время в Звездном — правда лишь в первое время — Командир даже сомневался: стоит ли столько времени тратить на поиски выхода из положений самых невообразимых, исключительных? Методисты прямо-таки изощрялись, придумывали их. Да и только ли методисты? На экзамене по СОУД (системам ориентации и управления движением) — а за столом комиссии сидели не просто специалисты, но, так сказать, первоисточники всей премудрости — ему задали девяносто шесть вопросов. Мишка, сын, школьник, искренне посочувствовал:
— Ну, па, и придираются у вас!
Однажды на тренировке он ориентировал корабль, а условия ему все усложняли и усложняли, но Командир — ничего, справлялся, успевал, пока вдруг не отключили автоматику, так что задачу пришлось решать заново, в считанные секунды переосмыслив множество данных, и тут уж он не был вполне уверен, правильно действовал или нет. Оказалось, что в общем правильно. Но из тренажера Командир вылез взмокший и злой. Скинув тапочки, зашнуровывая ботинки, не сдержался, сказал:
— Это, братцы, все же чересчур…
— Ничего, бомбер! — засмеялся Леонов, наблюдавший за тренировкой. — Вот придется сажать кораблик на руках где-нибудь за Уралом, еще и спасибо скажешь.
Что правда, то правда, береженого и бог бережет. Хотя — и это он тоже понимал — всего не предусмотришь. Когда погиб Комаров, они собрались в кабинете у Гагарина. Гагарин только что вернулся с места катастрофы. Рассказывал скупо, точно подгоняя слово к слову. Кабинет был точно такой же, как показывают теперь экскурсантам. Но не тот. В другом доме, которого давно уже нет. И карта на стене висела точно такая же. Но тоже не та. На той карте Гагарин написал одно слово. Он закончил рассказ, повернулся к карте и поставил отметку где-то возле Оренбурга. А потом, помедлив, написал своим четким почерком это слово: «Начало».
Они были опытные, уравновешенные, раз и навсегда выбравшие свою дорогу люди, каждый из них сознавал, что дело, которому они служат, есть дело новое и трудное, а потому связанное с риском, и рано или поздно, но неизбежно — неизбежно — подстерегают их потери. Кого, где, когда, почему? Кто знает… Вот не сработал парашют. Глупость какая! А нет Володи, Владимира Михайловича. В их-то жизни все осталось по-прежнему, а его нет. Да полно! По-прежнему ли? Может быть, Гагарин для того и написал это слово, чтобы в день, когда неизбежность впервые проявила себя, заглянув в глаза каждому, они молчаливо пообещали друг другу, что все равно пойдут дальше…
Риск, опасность, небывалые ощущения — все это привлекательно лишь со стороны. Эффекты все это. А в жизни иная краска, иная музыка. На посадочной-то дуге за иллюминатор глянешь, а там пламя, как в домне, и с какого-нибудь кронштейна, словно со свечи, капли срываются, железные капли, а тело сотрясает грохот отбрасываемых, обреченных на сожжение отсеков, — так чего же, если здраво рассудить, здесь особо привлекательного? Нет, страха нет, потому что все известно заранее. Но и приятного мало…
Теперь же и того пуще. Теперь грохот и сотрясение послужили бы желанным сигналом того, что машина готова отпустить космонавтов на Землю. Да вот неизвестно, готова ли…
— Начинаем, — сказал Бортинженер.
— Да. По временам как будто бы вписываемся. Если получится, сразу на тормоза…
Коловращение замедлялось. Луч уже не сек, а плавно опускался и покачивался, будто ища равновесия. Получилось. Командир вдруг почувствовал, что во рту у него сухо, а сердце, прошедшее столько проверок, бьется тяжело и медленно.
— Ты хорошо сидишь? — спросил он Бортинженера.
— Куда уж лучше, — с усмешкой отозвался тот.
— Ну! Давай!..
Они следили за табло времени, по отдельности отмеряя секунду за секундой. И когда корабль наконец вскинуло, и еще, и еще вскинуло, будто телега с треском, дергаясь с боку на бок, прокатилась по корневищам лесной дороги, а потом все успокоилось и затихло.
Бортинженер сказал:
— Умница! Как часы отработала! Ф-фу, аж во рту пересохло…
И хотя сказал он про предмет бездушный, слова прозвучали так, точно речь шла о живом и понятливом существе, лошади, например, или собаке.
Человек сугубо городской, Бортинженер никогда не трясся в телеге по лесной дороге, но к машинам привык с детства, и они тоже были для него созданием, другой бы даже сказал — чудом природы, но Бортинженер восторженностью не отличался и то, что делал собственными руками, чудом назвать не мог. После института он пришел конструктором на фирму эС Пэ, так сотрудники называли КБ Королева, и, судя по тому, что Королев утвердил его читать курс теорий той изначальной группе космонавтов, которую позднее нарекут гагаринским отрядом, начинал неплохо. Он завидовал молодым веселым крепышам, с равным напором постигавшим формулы баллистики и хоккейные приемы, но завидовал втайне, потому что тогда и люди, близкие космонавтике, с осторожностью оценивали масштаб назревавших событий. О полете, своем полете в космос, он сперва и помыслить не решался, однако довольно скоро сама жизнь подтолкнула, заставила помыслить, и, написав заявление, он отнес его Сергею Павловичу. На прием не рассчитывал, Королев и замов-то принимал не каждую неделю. Но его, против ожидания, вызвал и спросил, как обычно, без лишних слов, в лоб:
— Какую преследуешь цель?
— Испытание техники.
Королев посмотрел на него черными блестящими глазами и неожиданно поинтересовался:
— Мотоцикл водишь?
Ну, дела! Мотоцикл-то и правда был. Знал про него Главный или нет, неизвестно, — скорее, что нет, — но мотоцикл был. И что хотел выяснить Королев этим странным вопросом? Или ему молодость вспомнилась? Но раздумывать было некогда, и инженер коротко ответил:
— Вожу.
— Позвони мне, — замялся на мгновение Королев, — позвони мне через полгода. — И, быстро усмехнувшись, добавил: — А пока могу сообщить, что ты не первый…
Ровно через полгода, по календарю, инженер позвонил Сергею Павловичу, и тот, едва выслушав фамилию, сказал:
— Принято положительно. Жди. Тебе скажут. У меня все. — И опустил трубку на рычаг…
— Ты хорошо сидишь? — еще раз спросил Командир. — Все затянуто, ничего не ослабло?
— Хорошо, хорошо. Ты не беспокойся…
Незадолго до старта, зимой, в феврале, Командир ездил в деревню с Ладогиным. Такой отдельно стоящий населенный пункт, среди лесов, на холме. От большака на лыжах километров десять. Ладогин купил там дом. И к ним зашел учитель, молоденький, мальчишка совсем (как потом выяснилось, дом раньше принадлежал бабке его), зашел и, робея, заикаясь, попросил Константиныча выступить в школе по случаю армейского праздника. Константиныч же, конечно, и Командира потянул, так что утром вся деревня знала, что с Ладогиным приехал космонавт, и возле крыльца вились мальчишки. Самый бойкий из них все же решился, проник в дом.
— Что скажешь, солдат? — спросил его Ладогин.
— Я просто так, — сказал мальчишка. И, выдержав для приличия паузу, обратился к Командиру: — А Звезда у вас где?
Ладогин засмеялся, а Командир ответил:
— В небе моя звезда.
— А вы другой раз полетите?
— Может быть.
— А вам вторую Звезду дадут?
— Ты что же думаешь, в небо за Звездами летают?
— А зачем же?
— Вот тебе и на! Я думал, ты знаешь. С виду совсем большой мужик. В небо, брат, летают к звездам…
«Вот и звезды, получай», — усмехнулся теперь Командир. Он чувствовал, как возникает перегрузка, но не знал, долго ли она будет нарастать и вообще чем все это кончится. Но об этом особо задумываться, пожалуй, не следовало: все, что могли сделать, они сделали. «Не знаю, — подумал Командир, — не знаю, зачем мы летаем в небо?» Он не испугался этой мысли. Человек по натуре справедливый, Командир уяснил давно, что каждое дело важно и нужно по-своему. Вот тот паренек, учитель, один на всю деревню, зачем он учитель? Или же его, Командира, сестра, швея на фабрике. Зачем она швея? Все просто. Нужно учить ребятишек грамоте, и каждому необходима одежда. Свое дело, какое бы оно ни было особое, он ставил в ряд с другими, а любил безоглядно, как только и стоит любить. Но подбитая утка сронила яйцо, а в яйце игла, а на кончике ее жизнь или смерть, и потому Командир не мог не подумать, зачем мы летаем в небо. Вопрос остался без ответа, и все же, если бы ему, как ребенку, когда тот неосторожно ударится или обожжется, кто-нибудь пригрозил назидательно: «Что? Будешь теперь летать в космос?» — он, без сомнения, сказал бы: «Да. Буду».
— В небе моя звезда, — вслух произнес Командир.
— Не понял, — сказал Бортинженер.
— Скоро, говорю, придавит…
Бортинженер с сожалением подумал, что так и не успел перед полетом съездить к матери. Далека ли дорога, и всего-то три часа на машине, а вот закрутился, не успел. А теперь жаль, потому что если был у него на Земле дом, так, конечно, не пустоватая, друзьями называемая кельей квартира, куда, после того как беспечально расстался с женой, он приезжал только ночевать, и то не всякий раз, а материнская зальца с лепниной на потолке, следом бывшей люстры, в старинном особнячке на тихой набережной, дом, где он родился и подрос настолько, что смог оставить его. Мать любила, когда он приезжал. Докторша, детский врач, она давно бы уж могла жить на пенсию, но это было дико ей, да и в больнице за нее держались, и она продолжала работать, реже, чем иные молодые сотрудники, пользуясь бюллетенем и при случае подменяя их на приеме. Но при появлении сына брала отгулы. К сыну собирались друзья, их много осело в городе, и мать с удовольствием принималась за стряпню, по давней традиции кормя гостей пельменями, для которых сын привозил три сорта мяса, а в фарш по своему рецепту она добавляла еще толику молока. В шумной компании — мужской, жен товарищи сына приводили редко — мать молодела, и все видели ее такой, какой она была в давние школьные и студенческие их годы. Красивая тогда была мать. Почему же, не раз думал он, рано овдовев — отец пропал без вести на войне, — она, красивая, веселая, умная, прожила дальнейшую жизнь одиноко? Сам дожив до первой седины, он решился спросить ее об этом. Мать ответила:
— Лучше, чем твой отец, я не встречала, а хуже мне не надо. — И, усмехнувшись, в свою очередь спросила: — А ты почему не женишься второй раз?
— А я, знаешь ли, глупо привязан к работе. Она для меня интереснее, чем женщина. Жены этого не терпят. Да и вообще, должно быть, с медицинской точки зрения это ненормально.
— Нормально. Тебя только жаль…
О работе сына до самого полета она имела самое общее представление, знала, что он связан с ракетно-космической техникой и даже знаком с космонавтами, вот и все. Большего он не рассказывал, а расспрашивать, мать считала, неудобно, а может быть, и неуместно. Какие-то у нее были на этот счет суждения, сомнения и огорчения, но сын тоже ее не спрашивал. Однажды в застолье подвыпивший приятель укорил его:
— Что же ты погреб себя в своем ящике? Ну, инженер, ну, конструктор, ну, ракеты, ну, космос. Черт с ним со всем! Кандидатов наук, так их теперь хоть пруд пруди. Ты же был надеждой нашей, мы тебя в академики выдвигали, не меньше. А ты — в ящик. Леньку Рабиновича помнишь? Умный, конечно, парень, но ты же его на две головы выше был. А он теперь в нашем университете профессор.
Мать в ту ночь долго вздыхала за своими шкафами, за перегородкой, ворочалась, поправляла подушки. Расстроилась, как видно. А через два месяца он полетел в космос, и на главной площади, рассказывали ему потом, выставили его большой и непохожий портрет…
— Начинается, — сказал Командир и в третий раз спросил: — Ты хорошо сидишь?
— Хорошо, хорошо… Да, давит помаленьку.
Тело медленно наливалось тяжестью. Сперва они сравнивали ее с нагрузками, испытанными на центрифуге, но потом сравнивать стало не с чем. Сдавило грудь, красные круги поплыли перед глазами. «Так вот это как бывает, — отметил про себя Командир. — Не хочу отключаться». Он вспомнил Гришу, его отчаянное лицо, когда тот уезжал из Звездного. Какой был парень! В первую пятерку входил. А потом вдруг перестал держать перегрузку… Вспомнив чей-то совет, Командир сказал затрудненно:
— А теперь… кричи… — И закричал, как ему казалось, громко, а на самом деле еле слышно и хрипло: — А-хха-а-а-а!..
Космический скафандр для передвижения по земле приспособлен плохо, построен с расчетом на определенную сидячую позу, поэтому у космонавтов такая деревянная походка, когда перед стартом они вышагивают к ракете. Но, сбросив гермошлемы, стоя по колено в снегу возле черной, обгоревшей машины с устало отвалившейся челюстью люка, Командир и Бортинженер забыли о неудобстве многослойной, неподатливой одежки и жадно озирались по сторонам, будто век не видели серого низкого неба, темных елей и корявых сосен. Корабль сел на склон высокой горы, поближе к вершине, и при этом, как по заказу, угодил в небольшую седловинку; стропы парашюта захлестнулись вокруг стоящей особняком, причудливо выгнутой ветрами сосенки и удерживали аппарат, как на якоре. Кругом неясно громоздились другие горы, темнела тайга. Зима здесь еще не сдалась, но уже пахло весной. Снег был сырой, тяжелый, ноздреватый — днем, видно, таяло. Однако день остался на космодроме, в нескольких минутах полета ракеты, совсем в другой жизни. А тут близился вечер. Где именно тут, они пока могли только догадываться.
Так, озираясь, они простояли минуту или две, пока не услышали сперва слабый, прерывистый, но быстро усилившийся, ставший густым знакомый звук. Самолет прошел над ними совсем низко, но дымка висела еще ниже, так что они не могли его увидеть, но это было и неважно. Главное, они теперь точно знали, что находятся дома, что их ищут, нашли, а уж остальное, как говорится, приложится. Командир широко, легко улыбнулся и сказал Бортинженеру:
— Хороший ты человек!
— И ты, и ты хороший! — смеясь, ответил Бортинженер.
Задрав головы, они ждали, когда самолет снова пройдет над ними, он должен был выйти по маяку, и правда сразу вернулся. Тогда Бортинженер сказал озабоченно:
— Пойдем доложимся. Там, наверно, с ума сходят.
— Ничего, еще пять минут потерпят. Сперва переодеться. Нам теперь только и не хватает пневмонию подхватить. Нет, нет, переодеваться! Они теперь никуда не уйдут…
— На въезде в город Ладогин попросил шофера:
— Притормози у семнадцатой.
Так по старой памяти, со времен строительства, называли площадку, где теперь поставлена гостиница для космонавтов, своего рода филиал Центра подготовки. Уж там-то, решил Ладогин, все станет известным в первую очередь. Он подходил к воротам, когда из них выкатилась «Волга» и с резким скрипом, оставив черные полосы на асфальте, остановилась.
— Константиныч! — распахнув дверцу, но не вылезая из машины, а только подавшись корпусом наружу, позвал Ладогина Алексей Леонов, и сразу, по голосу и лицу Леонова, довольному лицу здорового и жизнерадостного человека, Ладогин догадался, что новости есть и они хорошие. — Наш бог на небесах! Все у них в порядке. Сели. Чувствуют себя хорошо, даже не ушиблись. Была связь. Эвакуировать завтра будем.
— Погоди, погоди! — взмолился Ладогин, заметив, что Леонов собирается захлопнуть дверцу. — Почему завтра?
— Там уже вечер. И видимость сто метров. Они сами просили. Ну, извини. Не могу. Спешу…
Только теперь Ладогин по-настоящему ощутил всю тяжесть едва не обрушившегося на него несчастья, и мысль, которую весь этот долгий час он гнал от себя: «Что же я расскажу Елене и Мишке?» — все же настигла, толкнула его, но настигла и толкнула как отраженная, уже неспособная поранить волна опавшего взрыва. Неторопливо шагая к городской гостинице, он постепенно освобождался от этой тяжести, превращаясь в прежнего Ладогина, добродушного, чуть ироничного, уверенного в себе человека. Навстречу ему шел по улице их общий с Командиром знакомец, космический врач. Увидев Ладогина, он придал лицу то выражение сочувствия, какое мы невольно придаем, желая выказать участие, и Ладогин внутренне усмехнулся.
— Какой ужас, какой ужас… — тихо пробормотал врач, приблизившись и протягивая руку.
— Вон как! — сыграл удивление Ладогин. — Какой же ужас?
— Ну как же… Все-таки… Такая неприятность…
— A-а! Ну что ж — неприятность? Случается. Живы, здоровы, и слава богу.
— Живы? — мгновенно переменился врач. — Точно? Ну, спасибо! Ну, обрадовал! Ну!.. — И, словно споткнувшись на полуслове, вдруг округлил глаза и угрожающе протянул: — Ну-у-у, будет разбор! Ну-у-у, будет гроза! Ну-у-у, кому-то достанется!..
Жизнь возвращалась в русло привычно текущих событий. Еще несколько минут назад и думать не хотелось о материальном, измеримом ущербе, причиненном аварией, — ну его совсем, ерунда какая! — хотя, конечно, он вовсе не был ерундой. Годы кропотливой подготовки, труд множества людей, надежды, возлагавшиеся на полет наукой, разве это пустяк? Нет. Но когда заваливает в лаве шахтеров, никто не считает, сколько угля они не выдадут на-гора, потому что с ценою человеческой жизни никакая другая цена просто несопоставима. Как выручить, как спасти людей — вот первый вопрос. А уж коли о разборе да о грозе помянули, значит, самое страшное позади…
У подъезда гостиницы «Центральная» Ладогина дожидался второй пилот. Ни о чем не спрашивая, он сдержанно доложил:
— Пришла команда — вылет на восемнадцать отменяется. Приказано быть на месте, ждать указаний.
Ладогин кивнул и так же сдержанно, но не по-служебному, тепло сказал:
— Все в порядке, Женя. С ребятами все в порядке. Даже не ушиблись.
— Ну! — сверкнул молодыми зубами второй, но от расспросов и тут воздержался, а только добавил: — Я так и надеялся…
— Летим, как думаю, завтра с утра, — сказал Ладогин и, уловив вопрос во взгляде товарища, продолжал: — Пока не знаю куда. Скажут. Но чтобы машина была наготове и кто-нибудь там дежурил.
— Уже сделано, — улыбнулся Женя.
— Второй, хочешь быть первым? — привычно пошутил Ладогин.
— А третьим штурмана позовем! — отозвался второй, и они хорошо расхохотались, довольные друг другом…
Почему-то на космодроме особо популярен березовый сок. Может быть, потому, что березы здесь не растут. Женя зашел в буфет за березовым соком, а Ладогин, поднявшись в номер и по привычке сразу же сменив форму на спортивный костюм, поджидал второго в размышлении, что, пожалуй, не помешало бы часок-другой вздремнуть, пока начальство не хватилось. Но в дверь вошел толстый усатый Борис и с порога обиженно укорил:
— Нехорошо, Владимир Константинович. Что же вы информацию зажимаете? У нас там, можно сказать, гражданская панихида намечается, а ребята, оказывается, целы и невредимы. Давай на пять минут к нам, порадуй общество.
— Да ведь я ничего, кроме того, что ты сам узнал, и не знаю. Ей-ей, не знаю. Все нормально, даже не ушиблись, ночуют на месте посадки. Больше ничего. Что ж мне у вас делать? Сам все и расскажи. Доверяю.
— Э-э, нет! Это ведь вам известно, что я столько же знаю, сколько и вы. А ребята будут думать, что я темню. Все равно каждый станет по отдельности приходить, выпытывать. Так что я на вашем месте пяти минут не пожалел, право, не пожалел бы.
Второй пилот, виновато топчась с трехлитровой банкой березового сока в руках, подтвердил: