– Клим, отбери у него топор, не в себе мужик, – распорядился Прокофий Оборот.
Федор с трудом выпустил из рук словно прилипшее к ладони топорище.
– Закаменел ты, что ли? – ругнулся Клим, дернул за топор, а сам опасливо косился на Федора – кто знает, что у мужика на уме, тюкнет сверху, и охнуть не успеешь.
– Такова наша доля под господами, брат Федор. – Прокофий распахнул кафтан, покопался в кармане темно-синего сюртука, достал несколько серебряных целковых и протянул на полураскрытой ладони. – Бери, барин повелел передать тебе на поминки…
Словно холодные отполированные льдинки в проруби блеснули серебряные кругляши, и блеск этот калеными искрами упал Федору на сердце.
– За погубленную душу – иудины сребреники? – вскрикнул Федор и вдруг, самому себе в неожиданность, резко ударил по протянутой руке приказчика. Звякнули и разлетелись тяжелые монеты, пропали в рыхлом снегу.
Рыжие брови Прокофия полезли под баранью мурмолку: вот так хлюпик-плакса! Мухи, бывало, не обидит, а тут хозяйские – и не малые! – деньги из руки вышиб, словно плесневелые лепешки, протянутые в насмешку просящему Христовым именем!
– Ты что это? Сдурел? – опешил Оборот. – Такими целковыми швыряться! Неужто карманная чахотка-безденежье не надоела?
Один из подручных приказчика нахально рассмеялся – что с воза упало, то пропало! – сбежал с крыльца и зашарил голыми руками в мокром снегу.
– Просил ведь – не посылай дочку в услужение, – прохрипел Федор сдавленным горлом и шагнул на нижнюю, залитую помоями ступеньку. Он судорожно глотал комок в горле, но тот ниже кадыка не уходил. Лицо дергалось, как у парализованного, в злом оскале кривился рот.
Приказчик отступил на шаг, заговорил, как бы оправдываясь:
– С барином, брат, не поспоришь. Мало ли девок на земле достается хозяевам? Ты выбрось из башки всякую дурь. Ишь, нежности какие – переспал с ней молодой барин! Радовалась бы, дуреха. Глядишь, со временем в милости оказалась бы у Демидовых, в гору полезли бы. А то – нате вам! – утопилась, досадила кому-то. Расхлебывай теперь кашу. А коль и тебе хозяйское серебро не пришлось по нраву, пошел отсюда! И не вздумай докучать Демидову жалобами – высеку как сидорову козу. Сказано – пошел вон!
– Где этот паскудник блудливый? – Федор не слышал приказчика. Стараясь обойти Прокофия Оборота, пошел по ступенькам к парадной двери, украшенной сияющими медными ручками.
Оборот грубо ухватил его за рукав и развернул лицом от двери, начал толкать прочь.
– Куда прешь, нечистая сила! Рехнулся совсем? Знай сверчок свой шесток. Пошел вон, кабан вонючий, пока взашей не выбили!
Федор напрягся всем телом – литые из меди фигурные ручки с разинутыми медвежьими пастями притягивали его к себе. Кафтан затрещал в плечах.
– Та-ак! – Федор словно впервые увидел приказчика перед собой. Глаза у него побелели и округлились. – Стало быть, и ты с демидовским выродком заедино? Ах ты сводник паскудный!..
Удар кулаком пришелся Прокофию между глаз. Хрустнул не то палец, не то плоское переносье. По светло-рыжим усам приказчика хлынула кровь. Оборот вскрикнул, отшатнулся и зажал лицо, над растопыренными пальцами в маленьких глазах метнулся испуг – ждал повторного удара, потом в них зажглась волчья лютость.
– Клим, чего стоите! Бейте холопа! – крикнул Прокофий подручным, которые замешкались прийти на выручку.
– Меня же да бить? – Федор окончательно потерял самообладание, замахнулся во всю мощь плеча. – А черта лысого не хотели!
Из-за спины успели перехватить руку. Тупой удар в затылок сбил с ног, в глазах коротко вспыхнули яркие звезды, и тут же тяжело обволокла липкая и до тошноты горячая темнота…
Федор пришел в себя от сотрясающего все тело озноба. Вокруг кромешная тьма, сырой и затхлый от плесени воздух. Тишина. Прислушался – где-то вдали, как за глухой стеной, чуть различалось надсадное гудение, словно огромная муха застряла в липкой паутине и бьется из последних сил.
Сколько он пролежал на этой влажной глине? День? Два? По пустому желудку понял, что лежит долго. Попытался встать – руки связаны за спиной. Поднялся-таки и наобум шагнул в неразличимое глазом пространство, уперся в бревенчатую стену, ступил вправо, ногой попал во что-то скользкое и упал навзничь, ударился затылком о какой-то ящик. На лицо посыпались древесные угли. Хватил полной грудью воздуха и задохнулся пресной пылью.
Очнулся от сознания того, что захлебывается. Мелькнула жуткая мысль: «И меня, как дочку Акулинушку, в прорубь». Дернулся ногами, чтобы оттолкнуться от невидимого речного дна и всплыть к солнцу. Успел вдохнуть мокрого воздуха и через силу открыл залитые водой глаза. Сквозь мутную пелену распознал размытые контуры склоненного над ним человека. Позади этого неясного видения на сквозняке колыхался огонь смоляного факела.
Слабая радость тонкой паутиной на ветру затрепетала в глубине затуманенного болью сознания – живой! Живой, если так нестерпимо ноют заломленные руки и саднит разбитая в затылке голова. Еле различимо, словно из-под ватного матраца, доносились обрывки человеческой речи.
Федора еще раз окатили ледяной водой. Он захлебнулся, закашлял, сделал попытку сесть, но не смог.
– A-а, зашевелилась, змея подколодная! – Этот голос Федор узнал бы, наверное, и в преисподней. А может статься, что там он теперь и находится? – Запомнишь, аспид, каково холопу руку на хозяйского приказчика поднимать! Бейте его, пока вся дурь не выйдет!..
Вновь очнулся от холодной, со льдом, воды, которую тяжелой струей и с невероятной, казалось, высоты лили на избитое лицо.
– Глянь-ка, не окочурилось разинское отродье!
Федор горестно усмехнулся, подумал про себя, словно про чужого: «Боже, да какой я бунтарь? Курице голову отрубить не могу – родитель Капитон до сей поры сам рубит. Вот Чуприн да Горох – те покрепче духом и телом. А мы с Андреем Бурлаковым…» – и тут же оборвал путаные мысли – а откуда ведомо приказчику, что он причастен к намечаемому бунту?
Прокофий Оборот все издевался над ним:
– Вон ведь как нежданно все обернулось, разбойная твоя душа. Думал я прежде спустить тебя без мороки под лед, да и дело с концом. А вы недоброе затеваете супротив хозяина. Так вот, мотай на ус: откроешься, не утаишь ничего – милость получишь от воеводы и Никиты Никитыча. Уразумел, аспид?
«Какова демидовская милость – мне уже ведомо. Получили ее и от старого паралитика, и от молодого прелюбодея!..» – хотел выкрикнуть Федор, да не было сил разжать опухшие губы.
Не дождавшись ни слова, Прокофий Оборот рукоятью плети больно ткнул Федора в голову.
– Сказывай по совести и без утайки, зачем Чуприн шастал в Оболенскую волость? С кем там снюхивался? О чем шептались вы той ночью у Михаилы Рыбки? Кто еще ходит в зачинателях смуты?
Горячая истома, которая только что наполняла тело, вдруг сменилась невыносимым ознобом. Федор открыл глаза и четко, до каждой волосинки в бакенбардах, различил склонившегося над ним Оборотня. Междуглазье у него распухло и окрасилось в сизо-синий цвет.
«Неужто в беспамятстве помянул я Ивана Чуприна? Ох господи, вот беду накличу на содругов! Переломает теперь мужиков проклятый Оборотень, если доподлинно прознает про наш сговор писать на Демидова челобитную матушке-заступнице нашей… Отпереться надобно, непременно отпереться».
Сделал над собой невероятное усилие, разлепил губы и сквозь стук зубов еле выговорил:
– Неведомо мне… о чем ты спрашиваешь… Прокофий Данилыч. – Федор говорил, а сам на слух не узнавал собственного голоса: разбитые губы кровоточили и почти не шевелились. – А что руку поднял… прости Христа ради, разум помутился от горя и обиды за дочку… Где я теперь? – Он сделал попытку привстать на колени.
Острая боль в левом боку едва не лишила сознания – Прокофий Оборот со всего маха ударил сапогом под сердце.
– Скажешь, пес полудохлый, для какого сговора Чуприн летал к оболенским мужикам темной ночью? Ну-у? Будет нам бредни нести!
Федор с трудом перевел сбившееся дыхание, покосил глазами – по бревенчатым стенам развешаны кнуты, железные цепи, вбиты крюки. В правом дальнем углу низкий свод полыхал розовыми отсветами, словно туда каким-то чудом проникали лучи уходящего на покой багряного солнца.
«Жаровня там, – ужаснулся Федор. – Пытошная под домницей Выровского завода! Это о ней среди работных мужиков ходил тайный слух как о преисподней, сооруженной Никитой Демидовым пытать супротивников… Живу мне отсюда не выбраться, если и содругов выкажу Оборотню! Надо было бы топором его, а не кулаком…» – запоздало подумал Федор, набычился и ожесточил сердце против изуверов.
– Ага! Боязненная бледность на лицо пала! На дыбу аспида!
Сильные руки подхватили Федора, рванули вверх и ловко зацепили крюком за веревки на связанных запястьях…
– Окатите водой, чтоб очухался! – кричал Прокофий, и Федор жадно хватил глоток холодной воды – горело все нутро.
– Узнаешь меня? – Оборот вплотную подошел к сникшему Федору, дернул за мокрую бороду. – Неужто не хочется зрить небесное светило? Неужто сына оставишь сиротой на погибель?
Федор упорно молчал. «Отпереться, непременно отпереться… Изломает мужиков по одному треклятый в этой пытошной».
– Будешь дальше упрямиться, не скажешь про Чуприна и иных смутьянов – живым сожгу на углях и кости ссыплю в домницу! Вот и весь тебе мой сказ! За каким чертом Чуприн ездил к оболенским?
Федор отрешенно молчал…
Домой Прокофий Оборот приехал в тот вечер затемно и мертвецки пьяным. Подручные, тоже в изрядном подпитии, перепачканные землей, волоком втащили и небрежно бросили приказчика на прибранную кровать с кружевным покрывалом на пуховых подушках.
Напуганная жена – прежде такого за мужем не водилось – всплеснула ладошками, выгнала прочь из дому любопытную приживалку-странницу, чтобы не разнесла лишнего по соседям, и принялась сама стаскивать с Прокофия сапоги, испачканные влажной глиной.
– Ты это, моя бранчливая Прасковеюшка? – прохрипел Прокофий, силясь поднять голову. – Ну-ну, не ломай брови… А мы под корень того аспида, хе-хе, и концы замочить, бесследно чтоб было…
Просковья живо хлопнула мужа по губам и боязливо оглянулась – плотно ли закрыта дверь из спальни в людскую горницу?
Глава 4. Сход принимает решение
Холодными туманами изошло мокрое Благовещенье. Словно змея, сменившая кожу, обновилась и ожила Ока, сбросив унавоженный и затоптанный ледяной сарафан. Набухали мутною талою водой овраги и суходолы, близ жилья первые скворцы сменили ушедших в отлет красногрудых снегирей.
Истекли давно сроки, по которым ромодановцам следовало прибыть на работу к Дугненскому заводу, а села и деревни даже и не поднимались в отъезд. Месили холодную дорожную жижу между селами торопливые ходоки; остерегаясь демидовских доглядчиков, собирались вечерами в чуть освещенных избах выборные, и вновь до хрипоты спорили, быть им или не быть за Демидовым.
Порешили – на Фомино воскресенье недели Святой Пасхи собрать в Ромоданове общеволостной сход, там определить свою участь.
Капитон упросил Андрея Бурлакова оповестить нижележащие по Оке села, чтоб если отыщется тело утопленницы Акулины, то дали бы знать в Ромоданово.
Бурлаков обещал, а Капитон подстерег Прокофия Оборота около демидовской усадьбы и спросил, куда увез он сына Федора?
Оборот вперил в растерянного мужика тяжелый враждебный взгляд – под глазами все еще сине-фиолетовые круги, – процедил сквозь стиснутые зубы:
– В конторе воеводской узнавай, куда свезли твоего разбойного сына. А явишься еще раз мне пред очи – велю высечь на конюшне. Пошел прочь, разинский выродок! – На скулах желваки ходуном заходили, так что зашевелились бакенбарды.
Капитон убрался от греха подальше и теперь потратил последние копейки на паром, чтобы переехать в Калугу. Придерживаясь за шаткие плетни и заборы, брел по раскисшим от частых дождей улицам города, робко постучал костяшками пальцев в серые дощатые ворота Калужской провинциальной канцелярии. Привратник, отставной безрукий солдат, привычно спрятал в левый карман две медные копейки, пропустил Капитона во внутренний двор. Тщательно вытерев лапти о зашмыганную солому перед крыльцом, Капитон долго топтался, дожидаясь своей очереди в приемной, а потом наконец-то предстал перед тонконогим и худющим канцеляристом Пафнутьевым. Здесь же, будто барин у себя в хоромах, вальяжно развалился в плетеном кресле близ запотевшего окна приказчик Оборот.
Пафнутьев надел на нос круглые стекла, повертел протянутое Капитоном прошение, швырнул на стол – там таких измятых в карманах бумажек целый ворох.
– Твой бунтарского духа сын Федор повязан веревками, бит плетьми и препровожден под караулом в контору Правительствующего сената. Там с него снимут надлежащий допрос – как посмел руку поднять на должностное лицо, – при этих словах уважительный жест в сторону приказчика Оборота. – А тако же спрос поимеют с него, кто тому бунтарству подстрекатель. Ты же, старик, боле мне не докучай никчемными прошениями, иначе быть и тебе повязану. Ступай! В бирюльки играть недосуг мне.
Капитон неловко переступил набухшими от сырости лаптями, посунулся было спиной к двери, да Пафнутьев вдруг остановил его властным жестом руки: так ловчий ставит в стойку охотничью собаку:
– Назовешь мужицких заводил бунта – повелю спешным курьером возвратить Федора домой. И никакого спроса под батогами ему не будет в Сенате. Скажи, кто затевает смуту и непокорство Никите Никитычу Демидову? Что умыслили мужицкие атаманы?
Жалобно скрипнуло плетеное кресло – это Прокофий Оборот резко поднялся на ноги. Широкие ноздри приплюснутого носа раздулись.
– Может, на Дон толпой бежать порешили? Или еще куда? Что молчишь, старый аспид? Говори! – и замахнулся, грозя вернуть старику сыновий удар, но канцелярист остановил его испуганным возгласом: в присутственном месте ведь, не в пыточной камере!
У Капитона волосы взмокли от неожиданного оборота дел – о замысле выборных он ничего не знал: носятся по селу слухи, словно тополиный пух в пору цветения, ждут мужики каких-то событий. Но каких? Занятый своими заботами, Капитон на мужицкие пересуды не обращал внимания.
– Поди прочь с глаз! – резко выкрикнул Пафнутьев. – Нет у тебя желания спасти от каторги и вырывания ноздрей родного сына! Если прознаешь что о смутьянах, тогда и приходи вызволять Федора. – Канцелярист сдернул пенсне с носа, отвернулся к мутному окну, где низ стекол бы покрыт толстым сырым льдом.
Недобрая усмешка скользнула по искривленным злобой губам Оборота, когда Капитон, откланиваясь, пятился к двери.
«Жив мой Федюша, ну и слава богу. А про каторгу зазря он брякнул – стращает. Отбузуют для вразумления плетью, чтоб вдругорядь уважение имел к хозяйским слугам… Мужику не привыкать к порке. Конь и тот попервой взбрыкивает, не хочет влезать в оглобли, а потом ниш-то, ходит как миленький, тянет свой воз, пока ноги держат».
Вышел на крыльцо под голубое, в редких облаках небо, натянул на голову мурмолку, поделился с бородатым привратником:
– Жив мой сын Федор. Только и беды за ним – ударил Прокофия Данилыча. В сердцах он был о ту пору, не от злого умысла. Сказали, что в Сенат под караулом повезли. Далеко-то как…
– Иди себе, – безучастным голосом проворчал отставной солдат: всем не насочувствуешь, сюда не с радостью народ валом валит, ворота порасхлябили, правды доискиваясь. Отвернулся: резкий порыв ветра трепанул пустой рукав долгополого кафтана.
Капитон откланялся сгорбленной спине привратника:
– Прощевай, родимый, – и вдоль заборов, где не так истоптана земля, побрел вниз, к переправе через Оку.
Перекликались над городом стаи диких гусей, беззлобным лаем провожали Капитона собаки. Издали доносился колокольный звон Лаврентьева монастыря, который стоял пообок с домом воеводы Федора Шагарова, на берегу речки Ячейки.
По скользкой круче Капитон осторожно сошел к перевозу, остановился у древнего вяза, за который был закреплен канат до ромодановского берега.
Рядом облокотился на палку односелец Парамон, работный с Выровского завода. Забрызганный грязью почти до опояски, с желтым болезненным лицом, Парамон завидел Капитона, и будто его кишечные колики схватили, покривил изморщиненным лицом. Потом выпрямил спину, стащил с лысой желтокожей головы мурмолку и тут же отыскал взглядом кресты над церковью в Ромоданове, перекрестился.
– Упокой, Господь, душу раба твоего Федора.
Капитон вскинул на Парамона настороженные глаза, переспросил тихо:
– Ты… ты по кому это, Парамоша, упокойные кресты кладешь?
Парамон задергал редкими сивыми бровями, запоздало помолчал, жалостливо всматриваясь в лицо Капитона – бледность, будто густая побелка на прикопченную стену печки, плотно легла на щеки старого Капитона.
– Так тебе что… неведомо разве?
– Про что? Про что мне неведомо? – Капитону показалось, что пологий песчаный берег Оки вдруг резко вздыбился.
– Как же про что? Про Федора, сына твоего. – Сивые брови Парамона поползли вверх, морщиня лоб. Бороденка мелко затряслась: вот так новость вместо соболезнования преподнес он товарищу далекого детства!
Капитон едва успел ухватиться за туго натянутый канат перевоза. Парамон поддержал под локоть, еле различимо просипел:
– Вот ироды… Сгубили человека и концы скрыли в воду…
Капитон потухшими глазами смотрел на толпу мужиков, которые сошли с парома и поднимались мимо него в гору, судача о том, что по всем приметам быть в этом году хорошим покосам: на Марью-половодницу вон какой выпал богатый разлив!
– Как же так, Парамоша? – пробормотал Капитон, давясь горькими слезами. – Может статься, ты что не так слышал, а? – Голубые глаза застлала соленая влага. – Ведь вот только я из канцелярии. Сказывал мне Пафнутьев – в Питербурх повезли Федю… Живой, стало быть. А ты – упокойные кресты по нему…
Парамон долго и со свистом кашлял, сплевывал под ноги в грязь. Правая рука подрагивала, сжимая горло серыми пальцами.
– Застудился минувшей зимой у домницы. Вот, вишь, хворь желтокожая одолевает. Сырость эту вряд ли переживу. А про Федора… доподлинно верно обмолвился. Вот как оно вышло, слушай. Случилось мне по делу в контору нашего Выровского завода зайти. Покамест я в сенцах голиком счищал грязь с лаптей – чу, в приоткрытую дверь пьяный голос приказчикова подручного Клима доносится. Что-то про твоего сына сказывает. Федор-то не был в работных на заводе постоянно, вот я и навострил уши – что за интерес у Климки к нему? А Клим возьми да и скажи кому-то, знать не один был в конторе: «Дурак Федька! Удумал же такое – Прокофию да прямо в глаза и брякни: „Зверь ты! Оборотень ты замогильный!“ И еще плюнул кровяной слюной в бороду приказчика. Прокофий-то и не стерпел, будучи во хмелю, сгоряча ухватил раскаленный в жаровне прут да и прожег мужику грудь. В самое сердце угодил – Федор и не дернулся, обвис на дыбе, будто метелка зрелого проса, серпом подрезанная. А потом повелел нам закопать ночью в лесу да молчать. Целковыми вот одарил, чтоб языки проглотили… И пьем! Вот я, к примеру, язык водкой заливаю, а он не сглатывается! Ха-ха-ха! А тот Федька на дыбе по ночам является мне и кричит истошным криком: „Оборотень ты замогильный!“ Бр-р! Я что, я мелкая козявка, что сказали, то и сотворил тайно, а вот поди же ты, совесть, должно, и у меня есть…»
Капитон повис на тугом канате, словно осенний перезревший хмель на крестьянском плетне.
– Что еще Клим сказывал… про Федюшу? – только и достало сил спросить. Далекий звон монастырских колоколов казался теперь не радостно-праздничным, а погребальным. И перелетные птицы над головой кричали тоскливо, жалостливо. Слезы жгли не глаза, а сердце Капитону, как то раскаленное железо в руках нелюдя Оборотня.
Парамон рукавом однорядки вытер мокрые губы, добавил, что дверь в боковую комнату в тот момент открылась, послышался голос приказчика и пьяный Клим умолк. Парамон догадался сделать вид, будто только вошел в сенцы и хлопнул дверью.
– Что делать теперь станешь? Жалобу подашь?
Капитон судорожно всхлипнул, смахнул с глаз едкие слезы, но божий свет голубее не стал – в очах тьма, грудь резала невыносимая боль под сердцем.
– Жить надобно, Парамоша… – И протяжно ойкнул – по левой стороне груди вновь будто ножом полоснули. Стоял затаив дыхание, пока чуть-чуть отпустило. – Жить надо… Дом на мне, домочадцы, внук Илейка, наш корень на земле. – Помолчали. Парамон кашлял, отворачивая багровое от натуги лицо в сторону. – А что сгубили Федюшу, о том не сказывай никому… Бабам моим будет спокойнее, а тебе бережливее. Оборотень и тебя может рядом с Федюшей завалить сырой землей.