Потряс меня своим прямо-таки сверхчеловеческим самообладанием и минометчик ефрейтор Колесников. Тяжело раненный, он продолжал вести огонь, и только когда атака была отбита, девушка санитарка оттащила его в укрытие. У Колесникова оказалась перебитой выше щиколотки нога, причем не просто перебита, а вырван кусок кости, и стопа висела на коже. Ему было страшно больно, он потерял много крови, девушка пыталась наложить шину, а он попросил:
— Отрежь лапу, чтобы не мешалась.
Санитарка замахала на него руками и полезла в сумку за бинтом, а он, воспользовавшись тем, что она на минуту отвернулась, кривыми медицинскими ножницами отхватил стопу.
Десантники подожгли еще три танка. Пытаясь сбить пламя, они вертелись, бросались из стороны в сторону, потом помчались в тыл. По пути два из них взорвались.
Цуладзе свою задачу выполнил: вражеская пехота не смогла подняться, а множество гитлеровцев остались на месте навечно.
Незаметно наступил рассвет. Осмотрелись, подсчитали свои силы: они поубавились. Мы понимали: днем удержаться будет труднее, а если не удержимся, то в чистом поле не уцелеет никто.
За день удалось отразить две контратаки. К вечеру противник, получив подкрепление, снова пошел на нас. Удерживать занимаемый рубеж уже не было сил: осталось немногим более двух десятков человек. Невольно думалось, что это последний наш бой.
И вот в самый критический момент в расположении врага забухали частые, словно барабанная дробь, разрывы, сопровождавшиеся сильными вспышками. Казалось, кто-то невидимый поджег всю местность. Позиции противника были объяты дымом и огнем. Смотреть на это было жутко и в то же время радостно. Мы не знали, какое именно это оружие, но видели, что это страшное оружие, и оно — наше. Ночная атака фашистов не состоялась: атаковать было некому.
Ночью нас сменили подразделения вновь прибывшего свежего стрелкового полка. Мы были выведены в резерв. И только там услышали, что смертоносное оружие, поразившее наше воображение, носит ласковое имя «катюша». А что это реактивные минометы, мы узнали значительно позже.
За мужество и храбрость, проявленные в десятидневных кровопролитных боях за Тим, многие бойцы и командиры были удостоены правительственных наград.
И не только за это. Активные действия 3-го воздушно-десантного корпуса, а также других соединений в ноябре— декабре 1941 года сорвали планы немецкого командования и не дали ему возможности снять с этого участка фронта хотя бы часть войск для переброски под Москву. На протяжении шести-семи месяцев, вплоть до летнего наступления фашистов в 1942 году, враг не смог преодолеть сопротивления наших войск на этих рубежах.
Во время боев за Тим 3-й воздушно-десантный корпус был преобразован в 87-ю стрелковую дивизию: 5-я бригада стала именоваться 16-м стрелковым полком, 6-я — 96-м, 212-я — 283-м. В состав дивизии были введены артиллерийский полк и другие дивизионные части. Командиром дивизии был назначен Герой Советского Союза полковник Александр Ильич Родимцев.
Хотя нам удалось задержать дальнейшее продвижение неприятеля и даже понемногу теснить его, мы сознавали, что разбить гитлеровцев не просто. В конечной победе никто не сомневался, но какой ценой она будет достигнута и когда — это волновало каждого. Все мы ощущали потребность закрепить возникшее в боях чувство уверенности в своих силах. Нам бы только побольше самолетов, танков, тяжелой артиллерии — и тогда… Бывало, размечтаешься, а разрывы вражеских снарядов возвращают к действительности.
Но вот разнеслась окрыляющая весть о разгроме фашистов под Москвой.
Бои, в результате которых мы в те дни прогнали противника со станции Мармыжи и из сел Красная Поляна, Петровка и Головинка в Курской области, конечно же не могли идти ни в какое сравнение с грандиозным сражением за столицу. То были, как говорилось в сводках, бои местного значения, но каждый из них в какой-то степени способствовал выполнению общей задачи по разгрому врага.
19 января 1942 года за успешные боевые действия против немецко-фашистских захватчиков под Киевом, на Сейме и в районе Тима, за проявленную при этом отвагу и мужество, за высокую дисциплинированность и массовый героизм 87-я стрелковая дивизия была переименована в 13-ю гвардейскую стрелковую дивизию.
Наш 96-й стрелковый полк стал 39-м гвардейским стрелковым полком.
Среди нас не было человека, который не считал бы себя именинником. Звание гвардейцев налагало на каждого новые обязательства…
Я же чувствовал себя вдвойне именинником.
Совсем недавно, после того как мы вышибли фашистов из Петровки, меня приняли кандидатом в члены партии.
Партийное бюро полка заседало в жарко натопленной крестьянской избе. На бюро я шел, страшно волнуясь, сомневался: заслужил ли быть принятым в ряды ленинской партии. На столе перед членами партбюро лежала в числе других рекомендация командира батальона Ивана Ивановича Прошо. Это успокаивало, и я стал думать о том, чтобы своими боевыми делами оправдать оказанное доверие.
В тот день в партию принимали и других моих товарищей. Каждый из нас переживал этот знаменательный час, но всяк по-своему.
Меня приняли единогласно. Хотелось сказать что-то важное, глубокое по мысли, но подходящих слов не нашлось, я засмущался и только крепко стиснул руку поздравившего меня секретаря партбюро.
ТРУДНОЕ ЛЕТО
Командиром 39-го гвардейского стрелкового полка вместо подполковника П. М. Шафаренко был назначен майор Иван Аникеевич Самчук, его заместителем стал майор Семен Степанович Долгов, а комиссаром полка— старший батальонный комиссар Идрис Исаакович Морозов.
В нашем батальоне тоже произошли перемены. Ивана Ивановича Прошо отозвали во вновь формируемые воздушно-десантные войска, и нам уже не суждено было встретиться: мой любимый командир вскоре погиб под Ростовом. Я сильно горевал, узнав об этом. Ведь под началом Ивана Ивановича я делал первые самостоятельные шаги. Когда он уехал от нас, думалось: авось судьба еще раз столкнет с ним. А он ушел навсегда…
Вместо И. И. Прошо комбатом назначили капитана Денисова. Несколько раньше у нас дважды сменялся комиссар. После Павлычева на этой должности некоторое время был Мартынюк. Потом прибыл старший политрук Ракчеев. Адъютантом старшим (начальником штаба) назначили меня.
Обновился и состав командиров рот.
Кто служил в армии, я уж не говорю о тех, кто воевал, могут засвидетельствовать, что должность командира роты — одна из самых тяжелых.
Уже после войны, перед окончанием Военной академии имени М. В. Фрунзе, когда я очутился перед необходимостью выбора дальнейшего своего пути и, как всегда в сложных случаях, решил посоветоваться с бывшим командиром нашего полка И. А. Самчуком, он твердо сказал, что с моим военным опытом нужно идти служить только в войска, и, обосновывая свое мнение, между прочим заметил:
— Того, кто не командовал ротой и полком, нельзя назвать офицером с большой буквы, тот вроде бы еще незавершенный офицер…
Можно соглашаться или не соглашаться с его мнением, но прислушаться к нему, как мне кажется, надо. Рота — подразделение тактическое. Помимо штатных огневых средств на период боя ей обычно придавались пулеметы, минометы или артиллерия. Поддерживала бой артиллерийская или минометная батарея, а начиная с Курской битвы, рота все чаще наступала при поддержке танков.
Командир роты должен знать возможности участвующих в бою средств и подразделений, уметь правильно поставить им задачу и организовать их взаимодействие таким образом, чтобы все били, как говорится, в одну точку — ту самую, от которой зависит успех в данный и последующий моменты. Не случайно Самчук любил повторять, что, если хорошо воюет рота, значит, хорошо воюет и полк.
У нас в батальоне все, кто занимал эту должность, были хорошими командирами. Естественно, они были очень разные, у каждого свои, только ему одному присущие качества. При всей несхожести командирского почерка и характеров было у них и нечто общее: храбрость, правдивость, высоко развитое чувство чести. При всем желании я не в силах воскресить на этих страницах образы своих товарищей по оружию так, как они того заслуживают. Память не сохранила многих подробностей нашей фронтовой жизни. И в то же время уверен: для нынешнего поколения молодежи важно хотя бы кое-что узнать о своих отцах — живых ли, погибших ли — непосредственно от тех, кто вместе с ними боролся против немецко-фашистских захватчиков.
Заранее приношу извинения, если сведения о ком-либо будут слишком скупы и отрывочны. Да и как им не быть отрывочными! Что ни день — то бой… И перед тобой все время бесконечная вереница людей, калейдоскоп лиц. Сегодня командует ротой один, завтра другой.
Но человек не исчезает бесследно. Кто-нибудь непременно что-то знает о нем, как знаю что-то и я о том или другом своем командире или подчиненном. И если о ком-то я только упомяну, а о ком-то расскажу совсем мало, — все равно это лучше, чем вообще ничего о них не сказать.
Крепче других мне запал в память командир 3-й роты лейтенант Степан Никитович Карпенко, с которым мы провоевали вместе до января сорок третьего года. Маленький, подвижный, он, казалось, носил в себе неисчерпаемый заряд энергии: никогда не уставал, не вешал головы.
— Я сын молдавского народа, — любил повторять он при каждом удобном случае.
Улыбка редко сходила с его лица, от его ладной фигуры веяло уверенностью, словно он наперед знал, что произойдет, и что бы ни произошло, окончится хорошо.
— Почему ты всегда улыбаешься? — спросил я его однажды. — Ведь нам частенько бывает не до смеха.
— А у меня такой характер, — беспечно ответил Степан. — Мне дед говорил, что веселый человек дольше живет. А я хочу до Берлина дойти да еще и потом посмотреть, что будет… Красивая, наверно, жизнь будет!..
Рота любила его. Лейтенанта любили за смелость, за то, что он уважал человеческое достоинство каждого бойца, верил своим людям. Его уважали и за хозяйственность. Все нужное для бойцов Карпенко припасал заранее.
— Айда, братцы, за березовым соком! — вдруг скажет он и вместе с желающими отправляется в лес за витаминами.
А то, пользуясь короткой передышкой между боями, затеет выпечку картофельных лепешек. Это вносило некоторое разнообразие в солдатское меню. К тому же ненадолго возвращало к мирному, казалось бы, далекому от войны и потому особенно милому сердцу бойцов занятию.
Всегда подтянутый, аккуратный, Карпенко следил за своей внешностью, а глядя на командира, подтягивались и бойцы. У него в роте среди молодежи считалось особым шиком стричься коротко, под бокс, оставляя впереди задорный чубчик.
— Еще немножко-немножко — и стану как Котовский, — с неизменной своей ухмылочкой подшучивал над собой лейтенант.
По возрасту он иным бойцам годился в сыновья. Его уважительное отношение к ним ценилось ничуть не меньше организаторских и боевых качеств. В подразделении было принято незлобливо подтрунивать друг над другом, а то и перекинуться соленой шуткой. Карпенко не расставался с губной гармошкой, отлично играл и, как только позволяла обстановка, устраивал концерты.
Командиру батальона было легко с ним: Карпенко мгновенно схватывал суть боевой задачи, которую перед ним ставили, ему не надо было ничего разжевывать.
Немало общего с лейтенантом Карпенко было у командира 1-й роты младшего лейтенанта Михаила Прохоровича Колядинского. Он был так же исполнителен, отличался собранностью и организованностью, действовал смело, решительно, очень заботился о своих бойцах, берег их, умел ладить с ними. Но в противоположность словоохотливому, жизнерадостному, неунывающему Карпенко Колядинский был крайне застенчив, молчалив, и, глядя на него, поначалу не верилось, что перед тобой волевой командир, участвовавший в боях на Халхин-Голе и награжденный орденом Красного Знамени.
При атаке, дав роте команду или сигнал, он поднимался и, пригнув голову, шел вперед, не оглядываясь: само собой разумелось, раз рота атакует, значит, отстающих быть не может. И бойцы ни разу не обманули его доверия. Но то, что Колядинский зарывался и в горячке боя неизбежно оказывался в атакующей цепи, было его минусом как командира. Однако избавиться от этой привычки, крепко въевшейся, видимо, еще с сержантских времен, ему не удавалось, хотя он и знал, что командиру роты далеко не всегда надо быть в атакующей цепи, а лучше идти несколько сзади, чтобы видеть весь боевой порядок и вовремя прореагировать на изменившуюся обстановку. Разумом понимал это, а как только начиналась атака, опять рвался вперед, и всегда у него в руках кроме пистолета было еще какое-нибудь оружие: то ручной пулемет, то автомат, то снайперская винтовка.
По-своему был храбр и упорен в выполнении задачи командир 2-й роты лейтенант Иван Кузьмич Сафронов. Он не бравировал смелостью, не рисковал бойцами, но когда речь шла о выполнении боевого приказа или какого-либо распоряжения комбата, ему легче было под пули стать, чем доложить, что что-то не доведено до конца.
Человека лучше всего характеризуют его поступки. Однажды, это было уже в сорок третьем году на Курской дуге, рота штурмовала высоту. Бой шел ночью, и с НП, естественно, ничего не было видно. Все воспринималось только на слух, а слух в бою — это не глаза, и понять, как складываются дела, трудно. А тут как раз пришел командир полка А. К. Щур. Я доложил ему, что ведем бой за высоту. Постояв и послушав стрельбу, он велел мне вызвать Сафронова к аппарату. Трубку взял связист.
— Где командир?
— Впереди.
— А ты чего сидишь?
— Он сказал, чтобы я оставался у телефона.
Мне было неприятно, что командир полка стал невольным свидетелем оплошности подчиненного мне ротного командира. Я ждал замечания, а Щур, все так же напряженно вслушиваясь в бой, спросил:
— И долго он будет впереди?
— Думаю, пока не возьмет высоту.
— Тогда пойдем посмотрим, где это «впереди», — предложил командир полка. — Как пойдем: по проводу или ты так дорогу знаешь?
Он улыбнулся, а мне стало не по себе: был случай, когда мы с ним ночью пошли в 1-ю роту и он хотел взять в руку провод, чтобы не заблудиться в темноте, а я уверил его, что и так дойдем. Между тем командир роты снял с занимаемых позиций одно отделение и расположил его на фланге, где не было локтевой связи с соседним 3-м батальоном; он еще не успел доложить мне об этом, и мы с Щуром оказались на необороняемом пространстве и едва не попали к противнику. Теперь командир полка безобидным, казалось бы, вопросом напомнил о том случае. Вывод я, конечно, тогда сделал и с тех пор придирчиво следил за обеспечением связи с ротами. Дорогу в роту я знал хорошо и уверенно сказал Щуру, что дойдем так.
Дошли. Сафронова еще не было, он как раз возвращался в свой окоп.
— Где пропадаешь, будущий комбат? — спросил его Щур.
— Был там… — Сафронов махнул рукой в сторону высоты.
— Ну и что?
— Все. Взяли.
— А чего же ты телефон бросаешь?
— Товарищ гвардии подполковник! А что я буду докладывать, когда высота еще не у нас, да и не видать ничего. Вот сейчас шел доложить…
Если Карпенко всегда светился улыбкой и сыпал шутками, если Колядинский слыл молчуном, но не был при этом мрачен и нелюдим, то командир пулеметной роты старший лейтенант Иван Лаврентьевич Самохин улыбался редко и большей частью ходил с кислой физиономией, всем своим видом как бы показывая, будто все складывается не так, как он рассчитывал.
Основательный, хозяйственный и на редкость добросовестный, он пришел к нам, если не ошибаюсь, из запаса. Вооружение свое знал, в совершенстве, пулеметы у него в любой обстановке работали безотказно, и он чрезвычайно гордился этим. Другой на его месте нет-нет да и прихвастнул бы безупречностью материальной части; Самохин же хоть и был самолюбив, чувств своих не выказывал, однако ревностно следил за тем, чтобы у пулеметчиков все было без сучка и задоринки. Бывало, доберется до расчета, чуть не до слез доведет людей, а добьется полного «ажура». Не было большего греха в его глазах, чем небрежно оборудованный окоп для пулемета. Какой бы короткой ни была остановка, он требовал, чтобы укрытия делались по всем правилам.
— Не годится, чтобы пулеметчик кланялся каждой вражьей пуле, пусть лучше это делает фашист, — втолковывал своим бойцам Самохин. — Вот и орудуйте лопаточкой. А то где я буду брать пулеметчиков?.. «Максим» — это вам не ППШ, его изучить надо. У него вон сколько возможных задержек при стрельбе, и каждую надо уметь устранить… А что пехота скажет про пулеметчиков, если мы плохо поддержим ее огнем? — монотонно бубнил и бубнил Самохин провинившемуся в чем-либо расчету. Был он въедлив и долго помнил промахи подчиненных.
Как у каждого из нас, и у него была своя слабинка— лишний раз к расчету пулеметчиков не пойдет; по его напряженному лицу я улавливал, что он силился превозмочь боязнь. Человеку свойственно испытывать чувство страха, и ничего постыдного в этом нет, но один владеет собой лучше, другой хуже. Тем большего уважения заслуживает тот, кто, преодолевая в себе страх, продолжает добросовестно делать то, что ему велят совесть и долг солдата. Никто никогда не мог упрекнуть Самохина в том, что он отстал от роты, слишком далеко занял огневые позиции для своих пулеметов, проявил растерянность или же нераспорядительность. Напротив, его подразделение не раз выручало своим огнем других. А что он был осторожным и осмотрительным — как знать, может быть, именно за это и уважали его пулеметчики.
Как-то в минуту откровения он сказал мне:
— Вот отроешь щель, ляжешь в нее, накроешься плащ-палаткой, и вроде бы над тобой крыша в несколько накатов, не так боязно. — А потом подумал немного и добавил: — Если бы можно было солнышко (он так и сказал: солнышко) закрыть плащ-палаткой, чтобы стало темно и не бомбила фашистская авиация, мы бы давно гитлеровцев разбили…
И ведь действительно всем трудно на войне, и каждый подвергается смертельной опасности, но, пожалуй, больше, чем пехота, никто не пережил. Преимущество летчиков — скорость, высота, они доступны не всем видам оружия, непродолжительно время их пребывания над позициями противника; танкистов защищают броня, мощное вооружение; артиллеристов (не прямой наводки) — большее, чем у пехоты, расстояние от противника. А самая надежная защита пехоты — земля-матушка. Перед стрелками все время враг. Они бьются за каждую пядь земли.
Командиры понимали это и старались по возможности беречь людей. Увы, это удавалось не всегда.
«Да, нам тогда было не мед», — написал мне не так давно в письме мой фронтовой друг Михаил Иванович Ильин. И передо мной словно ожил наш штаб: за грубо сбитым дощатым столом в крестьянской хате, при тусклом свете лампы, смастеренной из снарядной гильзы, склонился над своими записями писарь Ильин. Вот он поднял коротко стриженную голову, улыбнулся какой-то своей мысли, а вслух степенно произнес:
— Дураков и в церкви бьют.
Я научился понимать его с полуслова: реплика эта как бы подводила черту под нашими размышлениями о причинах неудач и о том, что отходить надо умеючи, навязывая противнику бои, вводя его в заблуждение.
Педагог-историк, мордвин по национальности, Ильин окончил полковую школу сержантов, а писарем стал случайно. Какие бы ни разыгрывались события, он всегда имел свое собственное мнение. Думающий, прямой, он был безупречно исполнительным и очень храбрым. Мне пришлось неоднократно ходить с ним в разведку, вместе переживать опасности. Собственно, и сблизила нас по-настоящему вылазка за «языком», которую мы предприняли в канун 24-й годовщины Красной Армии и после которой я стал верить ему как самому себе.
Было это так. Внезапно захватить пленного на переднем крае немцев нашей разведгруппе не удалось. Кто-то зацепился за проволоку. Мгновенно сработала сигнализация— и, осветив все вокруг, взвилась ракета. Неприятельский наблюдатель, за которым мы охотились, издав дикий вопль, бросился наутек. На нас обрушился ураганный ружейно-пулеметный огонь. Мы попадали в снег. Стреляли с обеих сторон.
— Окружены! — крикнул кто-то.
Но мы с Ильиным знали, что это били из трофейного оружия пулеметчики группы обеспечения, которыми командовал мой помощник младший лейтенант Сергей Фомич Белан. Стремясь отвлечь от нас внимание фашистов, он открыл шквальный огонь по переднему краю обороны противника. Мы очутились под перекрестным огнем.
Я приказал отходить.
Сильные порывы ветра, казалось, еще крепче прижимали нас к земле. Мела поземка. Непрерывно взлетали ракеты. Не то что встать, — жутко было сдвинуться с места, однако и лежать на виду тоже нельзя. Выбирая мгновения, когда ракеты гасли, разведчики отползали назад, к проходу, который проделали для нас саперы в минном поле. Я собрался уже было совершить перебежку, как в небо взвилась новая ракета. Падая, она угодила мне в спину. Сбросить ее не мог: тотчас был бы изрешечен. Догорая, ракета прожгла ватник, меховую телогрейку, гимнастерку. Наконец погасла. Несмотря на пулеметные очереди, я бросился бежать, но налетел на проволочное заграждение. Из наших здесь никого не было. Я растерялся: где проход? Еще не хватало наскочить на мину. Показалось, что надо подаваться левее. Вдруг услышал, что кто-то тихонько позвал: «Исаков… Исаков…» Присел на корточки, вгляделся — маячит чья-то фигура. То был Ильин.
— Живой? — задыхаясь, он подбежал ко мне.
Никто из нашей разведгруппы не обратил внимания на то, что меня нет, и только он бросился искать, рискуя попасть в руки врагу, хотя, получив команду на отход, мог этого не делать, и его никогда ни в чем не упрекнули бы. С тех пор я всегда брал его в разведку и был благодарен случаю, который открыл мне Ильина.
Да, Михаил в любую минуту готов был прийти на помощь товарищам, и хотя он не имел командирского звания, к мнению и советам сержанта в батальоне прислушивались все.
Глядя на страдания израненных и покалеченных людей, он нередко повторял:
— Ошибся я в выборе специальности. Мне бы податься не в историки, а в хирурги, но я это исправлю, после войны пойду в медицинский.
К слову сказать, жизнь распорядилась Михаилом Ивановичем Ильиным по-своему. По окончании войны он попал не в медицинский институт, как мечтал, а в Военную академию имени М. В. Фрунзе и стал кадровым офицером.
Командиром санитарного взвода в нашем батальоне был старший лейтенант Константин Иванович Птахин. Под его началом находились три санинструктора: Анастасия Федоровна Фомина, Антонина Михайловна Гладкая и Зина (фамилию и отчество запамятовал). В ходе боев Зина была тяжело ранена, ее отправили в тыл. Анастасия вскоре вышла замуж за Птахина, осталась в батальоне и по-прежнему спасала жизнь раненым воинам, а Антонина Михайловна Гладкая переквалифицировалась. Она стала сначала наводчицей 76-миллиметрового орудия, а потом командиром расчета 120-миллиметрового миномета.
Хотя и не девичье это дело — передний край, многие мужчины могли позавидовать Антонине Гладкой, ее храбрости и спокойствию в бою, количеству истребленных ею оккупантов.
Она появилась среди десантников, как и другие девушки-киевлянки, в дни, когда фашистские захватчики стремились с ходу овладеть Киевом.
Почему-то все сразу стали называть ее Ниной.
Бои развернулись в районе Сельскохозяйственного института, и такие жаркие, что ни о каком обучении девушек-добровольцев, хотя бы стрельбе и способам маскировки, не могло быть и речи. Нина, видимо не отдавая себе отчета в подстерегавших ее на каждом шагу опасностях, как ни в чем не бывало, словно всю жизнь только этим и занималась, под огнем перебегала от одного раненого к другому, перевязывала, оттаскивала в безопасное место.
В наш батальон она попала уже после того, как противник, понеся большие потери, откатился от Киева, а мы расположились на короткий отдых в лесу, неподалеку от Бровар. Возбужденные недавним сражением, бойцы шутили, обменивались впечатлениями. Когда кто-то упомянул имя Нины, глаза бойцов потеплели. Они безоговорочно приняли смелую девушку в свою солдатскую семью и в свое сердце.
В топорщившейся, туго подпоясанной широким солдатским ремнем гимнастерке с голубыми, под цвет глаз, петлицами, в кирзовых, с непомерно широкими голенищами, сапогах, Нина сидела под могучей сосной с раскрытой санитарной сумкой на коленях и старательно укладывала бинты и индивидуальные пакеты. Она не сразу заметила меня.
— Готовишься?