В Казани народ ждал государя с раннего утра. Помню, это было в августе месяце. Погода стояла превосходная. Огромная толпа наполняла Воскресенскую улицу, на которой находилась квартира для государя в губернаторском доме. Я стоял у самого подъезда. Вдруг подъезжает к дому коляска, и в ней сидит какой-то красавец генерал рядом с губернатором. Никто в толпе и не думал, чтобы это был сам государь. На вид ему казалось не более 35 лет.
— Здравствуйте, — сказал он звучным голосом, вышел из коляски и быстрыми шагами прошел во внутренность дома.
Тут только догадался народ и радостно хлынул за государем к крыльцу. Но толпу остановил высокий, толстый офицер с седыми усами.
— Стой! Кто осмелится дальше ступить, тот в Сибирь пойдет, — сказал он, впрочем, негромким сиплым голосом, с ядовитой усмешкой.
Пожалуй, трудно поверить, чтоб кто-нибудь осмелился сказать такую дерзость в глаза народу в нескольких шагах от самого государя, но, клянусь, ясно слышал эти слова; я стоял вместе с толпой у самого крыльца, возле этого блестящего оратора. Офицер, сказавший эту знаменитую речь, был майор Герман, поляк, состоявший при губернаторе Стрекалове чиновником особых поручений, маленький Конрад Валленрод, известный пьяница и буян. На него часто Поступали жалобы; он находил несовместным со своим достоинством платить за работу портным, сапожникам, часовщикам и выпроваживал их чубуком, когда они являлись к нему за деньгами. Стрекалов не обращал на эти жалобы внимания и держал Германа за то, что он был светский человек и говорил на нескольких иностранных языках, как на своем родном.
Через несколько времени явились к государю все губернские власти, в том числе и прокурор Солнцев, и местное дворянство.
Когда представлен был ему Солнцев, государь сказал:
— Вот что, Солнцев, я слышал, что ты пьешь, а между тем ты человек способный и знающий. Поэтому я даю тебе полгода на исправление. Если же в течение этого времени ты не исправишься, то ты не можешь быть более на службе.
«Казанская старина» (из воспоминаний И. И. Михайлова).
Губернатор николаевского времени
Панчулидзев был в Пензе губернатором 28 лет и воспитал целое поколение чиновников, которые считали его чуть не Богом — не честности, конечно, но власти и силы. Этим он обязан был умению держать себя необыкновенно высоко, так что одному из исправников, приехавшему из уезда, встретившему его где-то в доме и сказавшему ему:
— Я имел удовольствие быть у вашего превосходительства, — он строго заметил:
— Не удовольствие, а честь!
Что делалось в Пензенской губернии во время его губернаторства — это рассказать трудно, пожалуй, даже невероятно. Ежели исправник платил исправно подать, наложенную на него, советнику губернского правления А. (фактотуму губернатора), он мог делать что хотел — в полном значении этого слова. Сколько бы на него ни жаловались, это решительно не привело бы ни к чему, разве только к вящему посрамлению жалующегося. Довольно вам сказать, что чиновником особых поручений, по народной молве, был у него умерший, то есть господин, спасенный от какого-то уголовного преследования тем, что показан умершим, и вследствие этого процветавший под сенью Панчулидзева для производства следствий, требовавших особой деликатности или особого умения и ловкости. На такие же следствия, с которыми особенно церемониться не было надобности, был посылаем советник губернского правления NN., который не затруднялся рассказывать даже и того, сколько он с кого взял, разумеется, когда это было в интимной беседе.
Однажды в Саранске убили сидельца суконной лавки, NN. засадил в острог целые десятки татар не только Пензенской, но даже Тамбовской губернии, Темниковского уезда, и выпускал их по мере того, как они вносили за себя выкуп, кто 1000, а кто и 2000 рублей, сообразно состоянию.
Это правда, что татары эти ежели не участвовали в убийстве сидельца и ограблении его лавки, то во многих других случаях — и убийств, и грабежей — были не неповинны. По словам NN., в одном из больших татарских селений Темниковского уезда он нашел большой сарай, наполненный всевозможными вещами, начиная с шелковых материй и кончая сукнами, сахаром и чаем включительно. Все это было произведение краж и грабежей и хранилось до первого раздела, бывшего один или два раза в год.
Что делалось в то время (1830–1840 гг.), теперь этому трудно поверить. Становые пристава, исправники были просто на жалованье у воров, особенно конокрадов. Поэтому я был совершенно прав, говоря в одной из статей моих, «Конокрадство в России», что для уничтожения или уменьшения конокрадства надо прежде всего уничтожить комиссаров, учрежденных собственно для уничтожения конокрадства, так же точно, как надо или уничтожить, или значительно уменьшить лесных чиновников, созданных для сбережения лесов, если действительно хотели сберечь эти леса. Можно ли, например, поверить, что один становой пристав (пристава тогда производили следствия), разыскивая украденных лошадей, начал их искать в сундуке у попа и нашел — не лошадей, конечно, но 800 рублей, которые и конфисковал, разумеется, в свою пользу.
Чтобы возвратиться к Панчулидзеву, устроившему чиновничье управление губернии на свой лад, надо сказать, что там шло все как по маслу, то есть все было шито и крыто, так что в Петербурге знали только то, что губернатору хотелось, чтоб знали. И зато тем, которые не подчинялись этому порядку безусловно, плохо было.
Чего ни делал он, чтоб уничтожить Тучкова (старшего брата бывшего московского генерал-губернатора), бывшего уездным предводителем, и ежели меня не стер тогда, то единственно потому, что у Пашковых в Москве ему обо мне говорил московский почт-директор Булгаков, бывший приятель моего тестя. Панчулидзев боялся, чтобы через меня не дошло до Петербурга что-нибудь из его проделок. Он, однако, достал меня потом, как читатели это увидят впоследствии, когда страх этот миновался. Я был судьей, как сказано выше, и очень часто правил должность предводителя, потому что настоящий предводитель, Андрей Андреевич Н-в, был страшный трусишка, и всякий раз, когда полученная им откуда-нибудь бумага требовала или затруднительного, или энергического ответа или действия как по должности предводителя, так и по председательству в опеке, он всегда сказывался больным и сдавал должность мне.
Получивши однажды письмо, прямо от министра, с просьбой уведомления об урожае (надо думать, что сведениям от губернаторов перестали уже верить), он, конечно, тотчас сказался больным и сдал должность мне. Надо вам сказать, что урожай в том году (1841-м, кажется) был баснословный. Например, у меня с одной сороковой десятины намолочено было 42 четверти (в 9 мер) ячменя. Чтоб отвечать министру en connaissance de cause, я написал четыре письма к более смышленым помещикам в разных углах уезда и поехал к себе в деревню за такими же сведениями. Когда ответы от этих господ были получены, я прибавил собственные сведения, вывел из них среднюю цифру и донес министру. Это правда, что цифра вышла довольно большая, что-то кругом по 20-ти или 25-ти четвертей овса с десятины. Не прошло четырех или пяти дней после отправления письма моего к министру, я получил от чиновника особых поручений (мертвого) NN. письмо, в котором, по поручению губернатора, он меня спрашивал, что я думаю отвечать министру. Я отвечал, что послал министру требуемое сведение, и приложил копию с моего отношения к нему. Губернатор взбесился, как я осмелился отвечать министру, не спросившись у него, что надо отвечать. Рассказывали, но я не отвечаю за справедливость этого, что Панчулидзеву хотелось отвечать, что в губернии неурожай, а вследствие этого и просить пособия. А что это пособие, или все, или по крайней мере большая часть, осталось бы у него в кармане — это несомненно. Что я говорю это не наобум, — это я могу подтвердить тем, что, например, деньги из приказа общественного призрения были им выбраны до того, что помещики, заложившие свои имения в приказ, по нескольку лет не получали ссуды за неимением денег. Что денег не было, этому было можно охотно поверить, но где они были — это вопрос другой, ответ на который хорошо знали только Панчулидзев да некто NN. непременный член приказа. Ловкий господин был этот Панчулидзев. Он был любитель музыки, и у него был доморощенный оркестр из крепостных людей, оркестр, надо сказать, очень хороший и большой, — человек в тридцать, ежели не больше. Капельмейстеров выписывал он прямо из-за границы. Так, выписан им был известный Иоганис, впоследствии капельмейстер московского театра, даже женившийся впоследствии на сестре Панчулидзева. Оркестр этот, как говорили, ничего ему не стоил, потому что жалованья музыкантам не производилось, они должны были питаться от чиновников, знающих губернаторскую власть и понимающих, что не надо было возбуждать ее против себя. По всем вероятностям, это лучше всего знали исправники и становые, как прямо подчиненные губернаторской власти надо думать, что знали и предводители дворянства, потому что сам-то я узнал об этом, когда приехал однажды в Пензу по должности предводителя. Вот этот случай.
Судился в уголовной палате какой-то дворянин. Уголовная палата предоставила поступок его суждению предводителей и депутатов, почему они и вызваны были все в Пензу. Мой старик Н-в, по обыкновению, заболел, и я должен был отправиться за него. Это было зимой. Помню, что в Пензу я приехал часов около пяти по-полу-дни; начало смеркаться. Не успел еще я разобраться с чемоданом, ко мне в номер ввалилась целая толпа людей, объявивших мне, что они губернаторские музыканты. Конечно, чрезвычайно удивленный этим неожиданным визитом, так как я сам не играю ни на каком инструменте, хоть и страстно люблю музыку, чего они, конечно, знать не могли, так как я в Пензе был пришлец, и очень недавний, я спросил их, чего им нужно. Они отвечали: «Поздравляем с приездом». Я заметил им, что я вовсе не такое важное лицо, чтоб требовалось поздравлять меня с приездом, и думал этим отделаться. Тогда один из них объявил мне, что они содержания от губернатора, кроме квартиры, никакого не получают и должны содержать сами себя, почему и просили пожертвовать им что-нибудь. Я дал им три рубля серебром, чем они, как заметно, остались недовольны, привыкнув, вероятно, получать более крупные приношения.
В доказательство того, что Панчулидзев не церемонился с чужими деньгами, только бы они попали ему в карман, я могу рассказать два случая: один, который я видел сам, другой, который слышал.
Был я однажды в Пензе, не помню по какому случаю. Конечно, день, как служащий, я обязан был явиться к губернатору, почему, облекшись в мундир, поехал к нему. Губернаторский дом в Пензе состоит из трех этажей: s нижнем помещалась канцелярия, в среднем этаже были парадные комнаты; наверху — жилые и губернаторский кабинет. В него вел особый ход прямо из прихожей, по большой лестнице. Когда приезжал кто-нибудь для свидания с губернатором, всех провожали в зал, и там должны были они дожидаться до тех пор, пока губернатор или сам сойдет вниз, или потребует к себе наверх. Войдя в зал, я увидел там только одного молодого человека в черном фраке. Мы разговорились, и он мне сказал, что он сын откупщика в Чембарском уезде, кажется, Ненюков по фамилии; на вопрос мой, зачем он приехал к губернатору, он отвечал, что губернатор вытребовал его, вероятно, потому, что они не доплатили ему оброка. Тут он мне поведал, что все откупщики в губернии (12) платят губернатору по две тысячи рублей в год каждый, что тысячу рублей они внесли, а остальную тысячу рублей позамешкались внести, потому что денег в сборе мало, и что он хочет просить отсрочки, ежели вызван для этого. Через несколько времени его позвали в кабинет, наверх. Не прошло четверти часа, как он сбежал ко мне вниз, в зал, с криками: «Это не губернатор, а..!» — причем волосы у него были растрепаны, платье все в беспорядке, рубашка выбилась из жилета, он прерывающимся от волнения голосом рассказал мне, что когда на требование денег он отвечал Панчулидзеву, что денег в сборе нет, и просил его подождать, — произошла сцена, которую хотя Ненюков и передал мне подробно, но я ее здесь опускаю… Я едва его успокоил… Возвратил ли он — не знаю; знаю только, что лет через десять после того, ехавши из Москвы в Петербург, я имел соседом в почтовой карете (железной дороги еще не было) одного господина. Узнавши его фамилию, я вспомнил, что той же самой фамилии был и чембарский откупщик, и рассказал ему виденный мною случай. Оказалось, что он и есть то самое лицо, с которым я тогда встретился у Панчулидзева; ни я не узнал его, ни он меня. Я спросил его, все ли так было, как я ему рассказал, и он подтвердил, что все было точно так, как я рассказываю теперь.
Другой случай.
Видно, до Петербурга дошли наконец слухи о том, что творится в Пензенской губернии, и туда назначена была ревизия в лице сенатора Сафонова. Сафонов приехал туда вечером нежданно, и когда стемнело, вышел из гостиницы, сел на извозчика и велел себя везти на набережную.
— На какую набережную? — спросил извозчик.
— Как, на какую! — отвечал Сафонов. — Разве у вас их много? Ведь одна только и есть!
— Да никакой нет! — воскликнул извозчик.
Оказалось, что на бумаге набережная строилась уже два года и что на нее истрачено было несколько десятков тысяч рублей, а ее и не начинали. Повторяю опять, я рассказываю здесь слышанное, но за справедливость этого рассказа не ручаюсь. Знаю только положительно, что вследствие сафоновской ревизии Панчулидзев был удален от должности и распубликован сенатом по всей России.
Из записок И. В. Селиванова.
Глава IV
Суд и казни
Правосудие при Николае I
Дела уголовные и гражданские по преимуществу начинались в полиции, зависевшей вполне от губернского начальства, а потом в безобразном, неполном виде передавались в суд для постановления решения. Поступление дел прямо в суд, как следовало бы, обусловливалось весьма немногими случаями. Самого доклада или суждения в суде не было. Исключения из сего были редки. Все зиждилось на секретаре, он и был вершителем дела, он писал журналы, а прочие члены если и являлись в суд, то только для подписи оных. Зауряд журналы для подписи посылались на дом к членам, которые иногда даже и не жили в городах, где были суды, а в уездах. Журналы, смотря по обстоятельствам, впредь до того, пока не были подписаны составляемые на основании оных протоколы, изменялись несколько раз. Сегодня по журналу дело решалось так, а завтра иначе, смотря по тому, куда ветер дул, или чья сторона брала верх, или кто из членов превозмогал других. Самое приготовление дел к докладу, которого в действительности, как выше сказано, не было, обставлено было формами, ни к чему не ведущими и не имеющими разумного смысла. Я говорю о составлении докладных записок, о вызовах к так называемому рукоприкладству и к выслушиванию решения, через публичные ведомости, с назначением на все это весьма продолжительных сроков. Упомянутые записки составлялись без всякого толку. Они почти заключали в себе дословные копии с бумаг, имеющихся в деле, то есть прошений, отзывов, объяснений и документов. Записок этих никто, впрочем, и не читал. Тот, кто хотел изучить дело, мог, как делается теперь, читать подлинные бумаги и документы.
Дела длились в судах по многу лет, дополнялись часто ненужными справками, на которые даже не ссылались и не указывали тяжущиеся стороны, и все это делалось через полицию. Сия последняя просто завалена была и своими делами, и требованиями судов до невозможности.
О незамедлительном исполнении указов суда полиция получала многократные понуждения, подтверждения со строгими выговорами как прямо от суда, так и от губернского начальства, посылаемые часто особыми эстафетами и на счет виновных, но от этого дело не двигалось. Не забудем, что на полиции, кроме того, лежали разбор дел по маловажным проступкам и производство формальных следствий по уголовным делам.
Губернаторские чиновники особых поручений вихрем летали по городам для понуждении то полиции, то суда, подымались и губернаторы, производя строгие ревизии уездных мест, наводя неописанный страх на всех служащих в оных. Дела подновлялись новыми подтверждениями, а более запущенные прятались от взоров то в столах, шкафах, то в архивах в числе решенных, а, наконец, были и такие случаи, как, например, в Курске при ревизии сенатора Дурасова в 1830 году дела одного судебного места оказались потопленными в реке. Сам сенатор, с подлежащими властями в лодках, представляя собой целую флотилию, наблюдал за извлечением дел из царства Нептуна.
Для устранения всех сих беспорядков принимались разные меры, главные из них состояли в требовании ежемесячных то перечневых, то именных ведомостей о состоянии и положении дел. Ведомости сии, обременяя суд громадным новым трудом как в составлении, так и в переписке их набело, ничего не помогали.
Смотря по отметкам в движении по сим ведомостям дел, власти, не исключая и Министерства юстиции, громили строгими подтверждениями и понуждениями, но оказалось на опыте, что затруднение в ходе дел было еще более заметно после сих ведомостей.
Само собой разумеется, что в выговорах, удалении от должности и предании суду лиц, служащих в низших местах, в том числе и судебных, не было недостатка, это было обыкновенное и заурядное явление после каждой ревизии, делаемой в губернии то советником губернского правления, то вице-губернатором, то самим губернатором, то, наконец, сенатором.
Но все это не изменяло положения вещей; беспорядки в уездных судах, не исключая и губернских мест, до того укоренились, что считались нормальным положением их.
Магистраты в городах и ратуши в местечках были еще в худшем положении, чем суды.
Допущение в состав сих судов заседателей из казенных крестьян, кои все поголовно были безграмотны и невежественны, делало в глазах многих суд посмешищем.
Граф В. Н. Панин, будучи министром юстиции, зайдя в суд в Петербурге, встретил там одного человека в исподнем платье, с метлой или щеткой в руках.
На вопрос министра, где судья, он отвечал, что судьи нет, а на вопрос, где заседатель, отвечал: я заседатель.
Граф, взглянув на него, произнес: «Вы… ты…» — и ушел, не сказав ни слова. Действительно, на самом деле лица эти исполняли при судах должности сторожей, истопников и прочие, не соответствующие вовсе обязанностям судей.
Палаты уголовные и гражданские, несмотря на то что представляли собою вторую инстанцию, при сословных выборах, не отличались благоустройством. Надзор со стороны стряпчих в уездах и прокуроров в губерниях также не представлял собой обеспечения.
Заботы их исключительно ограничивались наблюдениями за ходом арестантских дел.
Все это указывало на необходимость в коренном преобразовании судебных места и судопроизводства. Но мысль о сем не вдруг явилась, следовало пройти много других стаций, чтобы достигнуть убеждения о необходимости реформы. Повторяю, что все это не сразу пришло в голову. Нужно было время!
Думали сначала, чтобы водворить правосудие в государстве и порядок в оном, стоит только
С целью иметь материалы для первого предмета, Министерство юстиции затребовало подробные сведения и соображения от всех прокуроров, председателей палат и товарищей их, а равно и других лиц о том, в чем именно нужно сократить переписку и по каким предметам.
Циркуляр министра юстиции с таким предписанием полетел по всем местам России. Засим в министерство начали от этих лиц поступать более или менее подробные соображения по этому предмету. Дело разрасталось до громадных размеров. В Министерстве юстиции целые шкафы заняты были бумагами по сему делу; о движении его показывалось, между прочим, и в ведомостях, представляемых ежемесячно государю императору.
О судьбе этого дела расскажу кратко.
Император Николай Павлович в начале 1850 годов, не видя конца дела о сокращении переписки, поручил князю П. П. Гагарину написать без замедления, какие именно нужно сделать сокращения, чтобы умалить вообще переписку по всем присутственным местам, не исключая и Сената.
Во исполнение сего князь П. П. Гагарин, не обратив никакого внимания на означенное дело и заключающиеся в нем более или менее деловые указания в необходимости изменения и судоустройства и судопроизводства, составил весьма быстро разные краткие правила относительно только предположения сокращения переписки, и не более того.
Правила сии в начале 1850 года были обнародованы.
На основании их действительно сокращены разные ведомости и донесения, представляемые то туда, то сюда, из низших мест в высшие, уничтожены некоторые реестры и книги, которые, без существенной пользы, велись в тех местах и Сенате, и сделаны разные указания в порядке отписки — но более ничего.
В результате оказалось, что судопроизводство от сего сокращения нимало не изменилось: бывшее запустение и бестолочь в судах остались прежние.
Улучшение штатов, о коих выше сказано, было предметом особых забот Министерства юстиции. Оно много лет переписывалось с Министерством финансов, вносило записки в государственный совет и наконец достигло того, что штаты его, впрочем в весьма скромных размерах, были действительно увеличены и введены. Но эта мера, с теми сокращениями, которые были придуманы князем П. П. Гагариным, не изменила положения вещей — все оставалось по-прежнему.
Ясно, что нужны были особые обстоятельства и новая какая-либо свежая струя, которая могла бы дать новый оборот делу усовершенствования нашего судоустройства и судопроизводства.
Полиция также по своим уставам, без избавления ее от производства следствий и устранения ее от разбора дел по маловажным поступкам, не изменила своего положения. Она была безобразна донельзя. Одним словом, суд и полиция шли параллельно, блистая, если можно так выразиться, своим неустройством.
О разных курьезах по судейским делам мы расскажем еще впоследствии, а теперь объясним, что все упомянутые мысли не суть слова пишущего эти строки, напротив того, ойи были выражены самим приснопамятным императором Николаем Павловичем по следующему случаю.
В 1849 году признано было необходимым произвести сенаторскую ревизию Калужской губернии, для каковой цели назначен был сенатор князь Давыдов, а при нем, в качестве старшего чиновника, определен был я, пишущий эти строки. В числе чиновников, прикомандированных к сенатору, находился и граф Алексей Константинович Толстой, известный по своим сочинениям, и А. К. Жизневский, нынешний председатель тверской казенной палаты — юрист по воспитанию и археолог в душе.
Ревизия эта была вызвана особым случаем. Сын генерал-лейтенанта Ершова, Иван, жаловался государю на то, что будто бы его отец, под влиянием калужского губернатора Смирнова, совершил дарственную запись в пользу своей незаконной дочери Софии, бывшей замужем за Россетом, братом жены Смирнова, Александры Иосифовны, и тем самым лишил его отцовского наследства. Вот по этому случаю сенатору князю Давыдову велено было произвести следствие, а вместе с тем сделать и ревизию всех правительственных и судебных мест губернии.
Перед отъездом в Калугу князь Давыдов представлялся императору Николаю Павловичу.
— Поезжай, — сказал ему государь. — Знаю наперед, что хорошего ты там мало найдешь. Суды в беспорядке, полиция не лучше. Проекты о ней в Министерстве внутренних дел не двигаются вперед. Дворянские опеки не охраняют сиротские имения, а разоряют. О них я тщетно стараюсь много лет. Но главное, — продолжал государь, — обрати ты внимание на то, почему в Калужской губернии, где некогда, как мне известно, процветали полотняные заводы, снабжавшие своими изделиями даже Америку, пали. Как объяснить это, и нельзя ли это поправить?
Слова эти по окончании аудиенции записаны были сенатором и переданы им потом мне.
Желание государя было исполнено и обстоятельные донесения представлены по окончании ревизии куда следует.
Скажем при этом, что жалоба Ершова не подтвердилась, и за клевету он был передан суду.
В отношении неудовлетворительного состояния судебных мест, полиции и дворянских опек слова государя по ревизии вполне подтвердились.
…В Калуге, при ревизии сенатора князя Давыдова, во время дворянских выборов обнаружился следующий курьез. Нужно было избрать председателя гражданской палаты, которая по своему положению и накоплению в ней дел, требовала более или менее опытного человека. Многие благомыслящие дворяне, а равно губернатор и сенатор указывали на двух лиц, именно Унковского и князя Оболенского. Открылась баллотировка — и что же вышло? Два эти лица забаллотированы были громадным большинством. В это время, как бы в шутку, кто-то сказал: «А не попросить ли нам баллотироваться Ивана Сидоровича Толмачева в председатели?» Лицо это было известно в Калуге своей простотой, доходившей до невозможности, а об образовании и знании судебного дела и говорить было нечего. Началась баллотировка, и наш Иван Сидорович Толмачев, во вред святого дела правосудия, избран был громадным большинством. Некоторые объяснили это нерасположением дворян к губернатору, желавшему провести в председатели князя Оболенского как своего родственника. Так или нет, но, во всяком случае, факт этот свидетельствует, что дворяне выбором лиц в судейские должности не дорожили и не придавали этому никакой важности.
Сенатор князь Давыдов счел своим долгом через министра юстиции довести о сем до сведения государя, объяснив, что Толмачев, как малосведущий, положительно не может быть утвержден в должности председателя калужской гражданской палаты. Но государь Николай Павлович взглянул на это дело совсем иначе: смысл его взгляда был таков, что если дворяне не хотят сознавать важности предоставленных им прав, то ввиду наказания их повелел утвердить Толмачева в должности председателя.
6 параллель этому случаю расскажу еще один факт, свидетельствующий о том, как дворяне-председатели смотрели на дело отправления правосудия. В одной уголовной палате замечена была страшная медленность в ходе арестантских дел. Предписание за предписанием следовали одно за другим из министерства в палату о скорейшем решении дел. Спустя несколько времени после чего председатель палаты приезжает в Петербург и с ликующим лицом является к министру юстиции, докладывая, что все дела в его палате решены.
— Как же вы это сделали? — спросил министр.
— Я, ваше сиятельство, — отвечал председатель-дворянин, — воспользовался особым случаем. В нашем губернском остроге содержится несколько весьма опытных чиновников: вот я и роздал им дела, — они мне живо написали все, что нужно.
Министр, граф Панин, услыхав это, всплеснул руками и удалился из приемной комнаты, не найдя, что сказать.
Были ли такие и подобные явления всеобщи и повсеместны? Нет, скажу я. Были и такие палаты, и в особенности те, где председатели по назначению от правительства, при помощи дельных товарищей, вели дела быстро и решали их правильно. Но это были исключения. Главное, что препятствовало отправлению дел в гражданских палатах, — так это бывшее при них, в прежнее время, учреждение крепостной части, что ныне возложено на нотариусов.
Возьмите любой губернский город, в нем, вероятно, вы найдете не менее пяти нотариусов. В пространных их конторах вы увидите много разного рода люда, пришедшего совершить или явить то доверенность, то условие, то купчую, то закладную и т. д. Вот этот весь народ, со всего города и из губернии, шел когда-то в гражданскую палату для изъясненной надобности и решительно наполнял все помещение палаты, требуя неотступно совершить как можно скорее представленный акт. К этому следует присовокупить, что при крепостной части в палате состоял один только надсмотрщик с несколькими писцами. Ввиду устранения медленности оказывалось неизбежным, чтобы надсмотрщики содержали на свой счет несколько вольных писцов. Но все они при тех формах, коими в прежнее время обставлена была крепостная часть, не могли быстро справляться, а потому являлась медленность в совершении актов, а главное, развились подачки или взяточничество. Брали писцы, вольнонаемные при крепостной части, получал взятку надсмотрщик, но все бессловие падало часто на всю неповинную палату. Впрочем, обычай благодарить надсмотрщика, кажется, с давнего времени пустил глубокие корни.
Надсмотрщиков благодарили все, кто только совершал какой-либо акт. Это было как будто в обычае. Так, бывший Министр юстиции совершая в петербургской палате рядную запись в пользу своей дочери, велел, как мне положительно известно, дать надсмотрщику сто рублей. Исполнение сего возложено было на директора департамента министерства юстиции, Михаила Ивановича Топильского. Как исполнить это щекотливое поручение, то есть дать взятку от министра юстиции надсмотрщику? Михаил Иванович ухитрился: самым неприметным образом он сунул в портфель надсмотрщикам сто рублей.
Другой случай был таков: надсмотрщик киевской палаты привез бывшему генерал-губернатору Безаку засвидетельствованную для него доверенность. Безак, достав из стола три рубля, начал давать их надсмотрщику — но тот, отказавшись, быстро удалился. Безак, как оказывается, не любил комедии, крайне рассердился и велел тотчас догнать надсмотрщика и сунуть ему за шиворот деньги.
Так выразился Безак.
Читая все это, нельзя не подивиться, как в настоящее время изменились взгляды. Спросите теперь любого нотариуса: что стоит засвидетельствование доверенности? Один рубль, ответит он и, вовсе не церемонясь, с любезностью и улыбкой, не считая свой труд безвозмездным, берет от вас эти деньги и велит записать по книгам.
А прежде это, по понятиям незрелого общества, была взятка. Да, взятка, подвергавшая нареканию всех лиц, служащих в палате.
Казалось бы, чего легче, как в свое время отделить крепостную часть от палаты, о чем много было писано. Нет, часть эта, к крайнему прискорбию многих председателей, оставалась на день открытия реформы в ведении этих палат.
…В прежнее время, как известно, гражданские дела разделялись на бесспорные и спорные, первые подчинялись полиции, а последние — разбору судов.
Уголовные же дела, все без исключения, начинались в полиции, которая и производила по ним следствия и только по окончании отсылала оные в суд.
На практике выходило так, что полиция и по гражданским делам, под видом бесспорности, принимала к своему производству все дела. Исключение из сего допускалось только в тех случаях, когда полиция не благоволила к истцу или ответчику, смотря по обстоятельствам и по отношению ее к заинтересованным лицам.
По отношению признания дела спорным или бесспорным она хотя и подчинялась суду, но вместе с тем она зависела и от губернского начальства.
Одним словом, происходило какое-то смешение властей, судебной и исполнительной, и из этого возникала нередко многосложная перекрестная и совершенно бесполезная переписка.
Но так как полиция могла действовать на лицо, подпавшее ее разбору, сама, без всякого посредства, а суд не имел исполнительного органа, то полиция или вообще исполнительная власть, в понятии общества, стояла как-то выше суда.
Верховенство полиции над судом в особенности выразилось в Петербурге и вообще в столицах, где представителями полиции были: управы благочиния, обер-полицмейстеры, генерал-губернаторы, Министерство внутренних дел и, наконец, и в важных случаях — III отделение собственной Его Величества канцелярии, то есть жандармское управление.
Притом Министерство внутренних дел и III отделение по отношению ли лиц, бывших во главе сих управлений, или по другим обстоятельствам, в понятии современников стояли, как-то ближе к государю императору, чем Министерство юстиции. Это последнее всегда и во всех случаях хотя указывало и держалось законного порядка, но, несмотря на это, и означенные управления, при неразграничении в точности законом предметов ведомства суда от их круга обязанности, считали себя вправе прибегать то к тем, то к другим мерам и были правы по духу времени. Вот почему эти управления, не стесняясь взглядов Министерства юстиции, очень часто позволяли себе прибегать к разным исключениям из общего порядка дел судебных.
Последствием сего было
Меры эти были очень разнообразны: они состояли или в учреждении разных комиссий, на коих возлагали отправление разных функций суда, или в назначении следствий по делам судебным, или в командировании лиц несудебного ведомства для наблюдения за судебным делом, или в истребовании объяснений от лиц, служащих в суде, помимо властей судебного ведомства, и т. д. Всего не перечтешь.
…В подтверждение того, что в прежнее время администрация считала себя превыше юстиции, расскажу из многих еще один случай.
Я, как чиновник, командированный от Министерства юстиции для занятий в Министерство внутренних дел, представлялся бывшему тогда в последнем министру, Сергею Степановичу Ланскому.
Разговаривая со мной, Ланской спросил меня: «Ну, что ваш граф Виктор Никитич? Все судит да рядит, — а мы все-таки будем ездить по-своему». При этом Ланской, раскрыв два пальца правой руки и образовав из них рогульку, положил ее на один палец левой руки, а потом, поднимая и опуская ее несколько раз, делал движения наподобие конного ездока. «Вот так, вот так, — твердил, улыбаясь, добродушный министр, — мы ездим на вашей юстиции».