– Айзенштадт! Вы знаете этого гуся?
– Еще бы, господин аббат! Одни называют его крупным мошенником, другие – не менее крупным финансистом.
– Я думаю, он – то и другое в одинаковой степени. Но, во всяком случае, этот Айзенштадт жонглирует миллионами. Дней десять назад он устраивал в мою честь обед. После обеда, тонкого, с обилием хороших вин, с лакеями в гетрах и аксельбантах, – сам он, впрочем, был и остался «мовешкой», засовывая в глотку чуть ли не половину ножа и без умолку болтая с набитым пищею ртом, – он увел меня, вернее, утащил в свой кабинет и атаковал с места, прижав к письменному столу своим животом и обдавая не совсем приятным дыханием.
– Монсеньор, – они все здесь произвели меня в кардинала, – монсеньор, вы можете мне устроить, я знаю, что вы можете, титул папского графа? Графа двора его святейшества? Я мог бы внести на благотворительные дела Ватикана довольно крупную сумму.
– Что вы называете крупной суммой?
– Ну, триста тысяч рублей… рублей, не франков!
– Это уже солидный фундамент для монумента будущему графу двора его святейшества… Но какую вы исповедуете религию? – продолжал свой рассказ аббат.
– Православную.
– Православную? Это гораздо хуже! Его святейшество жалует милостями своими исключительно католиков.
Айзенштадт сделал кислую гримасу и в досаде начал рвать ногти.
– Ах, монсеньор, как вы меня огорчили, как вы меня огорчили! Но не могу же я принимать католичество?!.
– Почему? В России объявлена свобода вероисповеданий.
– А я все-таки не могу. Во-первых, неудобно. Моя звезда разгорается. Меня уже знают в сферах. А затем… затем, я уже был католиком.
– Тем логичнее вернуться опять в лоно вашей первоначальной церкви.
– Увы, монсеньор, это не моя первоначальная религия. Я до католика был лютеранином. Не думайте, пожалуйста, что действовал из корысти. Я ломал свои убеждения с болью… Но неужели так-таки никакой надежды? А если я округлю пожертвование до полумиллиона? Лишних двести тысяч за право остаться тем, что я есть! И наконец, если нельзя получить графа, то хотя бы маркиза или даже барона? Я помирился бы на худой конец на бароне.
– Трудно, господин Айзенштадт. Постараюсь, но ничего не обещаю. Трудно!.. Больше шансов получить звание камергера двора его святейшества.
– Хорошо! Давайте мне камергера. Давайте! – вцепился обеими руками в мою сутану маленький, взъерошенный финансист. Я думаю, у этого человека никогда нет времени привести в порядок свои волосы.
Я соображал, он же меня теребил, не давая покоя.
– А ваш мундир камергерский красив? Много золота? Много красного? Есть ключи? Главное, ключи!
Я успокоил его обилием золота, красного цвета и двумя ключами.
– Аванс, монсеньор, получите аванс. Половина вперед.
Он выписал чек на двести пятьдесят тысяч. Я думаю, что мне удастся надеть на эту нелепую фигуру камергерский мундир. Надо будет только изобрести особые заслуги по отношению к святейшему престолу. Хотя… хотя без малого полтора миллиона франков, увеличивших казну Ватикана, – это уже сама по себе заслуга!.. До свидания, ротмистр, отыщи этого беспутного Дегеррарди.
Оставшись один, аббат, довольный итогами дня и в особенности «обращением» княжны Басакиной, обращением, на которое возлагал большие надежды, вытянулся с торжествующей улыбкой всем гибким и упругим телом, напоминая резвящегося хищника. И хищно скрючились в воздухе пальцы, словно хватая кого-то невидимого за горло.
Затем, позвонив лакею и потребовав обед к себе в номер, Манега сел писать деловое письмо. Завтра курьер австро-венгерского посольства едет в Вену. Вместе с дипломатической корреспонденцией он захватит и письмо аббата, письмо, которое ни в коем случае нельзя доверить почте.
Аббат успел пообедать, успел кончить и запечатать письмо. Успел выкурить сигару.
Кто-то стукнул в дверь дважды концом трости.
– Войдите, барон, – ответил, не глядя, Манега.
Барон Шене фон Шенгауз оказался молодым, бритым щеголем в лакированных ботинках с песочными гетрами и в монокле. Женоподобный, приторно улыбающийся, пахнущий чем-то пряным, слегка припудренный, он приблизился к аббату вихляющей, кокетливой походкой. И сначала поцеловал протянутую руку, а потом они поцеловались в губы.
3. Институт красоты
Мадам Альфонсин Карнац терпеть не могла шумные, кричащие вывески.
– Фи, это дурной тон! Вывеска привлекает внимание тех, кому она вовсе не интересна и, наоборот, может отпугнуть именно тех, кто нуждается в чудодейственной помощи мадам Карнац, в ее лаборатории красоты и вечной молодости.
Многих дам тянет на Конюшенную, в этот подъезд с черной стеклянной табличкой, на которой выведено белой эмалью: «Институт красоты».
Многих… Но в этих посещениях привкус чего-то, даже не объяснишь толком – чего, но, во всяком случае, чего-то немножко запретного, немножко стыдного.
И хотя дамы общества знают друг про друга, что каждая из них бывает у мадам Карнац, но даже самые близкие приятельницы, делившие одних и тех же любовников, даже они боялись проговориться.
Самое больное место женщины – ее внешность. И конечно, прежде всего хочется: пусть думают все, что она хороша и свежа от Господа Бога, а не от ухищрений мадам Альфонсин и целого парфюмерного магазина косметики!
Мадам Карнац, эта полная, кругленькая женщина с крашеными волосами, казавшаяся тридцативосьмилетней, несмотря на все пятьдесят, умела держать язык за зубами.
– Мой профессией обязивает меня держать чужой секрет, я вроде священник, или доктор, или адвокат.
Напрасно некоторые, изнемогая, умирая от любопытства, доискивались у мадам Альфонсин, – бывает ли у нее та или другая дама…
– Ma très chère мадам Альфонсин, скажите: лечится у вас княгиня Олонецкая? Ну, что вам стоит? Ведь я же знаю, что да! Это вы ее снабдили резиновым корсетом-панцирем для сохранения талии? Говорят, она спит в нем, – это правда?
В ответ плутовская улыбка.
– Я ничего не знаю! Мои клиентки взяль с меня слово, я им даваль ма пароль доннер, абсолутни тайна, и когда меня спрашивают, биваете ли ви у меня, мадам Таричеев, я отвечай то же самий.
– И прекрасно делаете! Боже сохрани проговориться.
– Алор… Я очень рада, что ви так говорит, очинь рада! Же сюи тре контант. Я буду всегда держать ваш секре и никогда не видам чужой!..
Особенно добивались у этой особы, дурно говорящей на всех языках, кроме немецкого, бывает ли у нее Лихолетьева…
– Мы знаем, отлично знаем, что ей за сорок. А на вид – не более тридцати. Сознайтесь, мадам Альфонсин, она «делает у вас лицо»?
Сквозь непроницаемость сфинкса полная, кругленькая женщина улыбкой и глазами говорила:
«Может, и бывает, а может, и нет, а только вы ничего от меня не узнаете».
На самом же деле мадам Карнац не имела удовольствия считать Лихолетьеву своей клиенткой, а между тем была бы очень, очень рада. Клиентка, хоть и не особенно родовитая, но с таким завидным положением, сразу дала бы «тон» всему заведению. Тем более такую, как Лихолетьева, не спрячешь. Стоит ей однажды появиться в «институте», хотя бы самым незаметным образом, тотчас же весть об этом разнесется в обществе. Духи, которые мадам Карнац продает за двенадцать рублей флакон вместо обычной семирублевой цены магазинов, Альфонсинка будет продавать за пятнадцать и дороже. И будут платить, сами же распуская под шумок, что Лихолетьева душится именно этими самыми и покупает их исключительно у Альфонсинки.
Рабочий день начинался в «институте» с одиннадцати утра. Съезжались дамы, заранее по телефону выговорившие себе то или другое время. Входили торопливо, нервничая, если долго не отпирали дверь. Еще увидит кто-нибудь! Предпочиталась густая вуаль. Совсем, как если бы они шли в дом свиданий.
Квартира глубокая, и никто не знал, как далеко простираются комнаты и что в них, ибо никто – из непосвященных, по крайней мере, – дальше «конторы» и двух маленьких гостиных не проникал. В этих гостиных с мягкой будуарной мебелью и множеством драпировок, глушивших всякий звук, ожидали клиентки своей очереди.
Обладавшая несомненным стратегическим талантом Альфонсинка рассаживала так их, что они пребывали в единственном числе, нисколько не подозревая за соседней дверью не только знакомых, а даже близких подруг, от которых нет никаких тайн. Никаких, за исключением одного – визитов на Конюшенную.
Мадам Карнац на каждом шагу подчеркивала, что ее клиентки – исключительно дамы из общества.
– Я строго держу мой мезон. Сначала ко мне пробовали приходить кокоты и содержанки, ле фам антретеню. У них много деньги, они предлагать хороши гонорар. Но я отказиваля им пар принцип, я не хочю, чтобы на мой энститю говорили плехо. Я женщина воспитани, деликатни, я умей корректно отказать без оскорбления самолубий.
Институт красоты размещался в большой, светлой комнате, почти без мебели. Вернее, это была «специальная» мебель. Раздвижные кресла для полулежачих поз и с механизмом, поддерживающим голову. Какие-то диковинные, сверкающие металлическими частями приборы для электрического массажа, паровых ванн и еще чего-то. Прямая, твердая, покрытая белоснежной простыней кушетка предназначалась для ручного массажа. Альфонсинка держала двух опытных массажисток, высоких и сильных, с льняными волосами девушек, уроженок Швеции. Массажистки довольно часто менялись.
С негодованием оскорбленной добродетели заявляла мадам Карнац своим клиенткам, что «Петерсбург есть сами развратни город». Стоит появиться хорошенькой женщине, как на ее пути к честному труду встают всякие соблазны, и в конце концов она поступает на содержание.
Трудно сказать, где кончалась у мадам Карнац действительная польза, ею приносимая клиенткам, и где начиналась область уже настоящего шарлатанства. Большинство кремов и мазей, которые она по дорогой цене всучала и навязывала наиболее тароватым и ухаживающим за собою дамам, если и не приносили вреда коже, то и пользы от них не было никакой.
Самое ремесло Альфонсинки требовало бойкого «очковтирательства». Спрашивают ее:
– Можно, чтобы у меня грудь уменьшилась или, наоборот, увеличилась?..
Ответ непременно должен быть утвердительным, иначе пропадет всякая вера в магическое всемогущество Института красоты.
И вот Альфонсинка, смотря по желанию пациентки, начинает «уменьшать» или «увеличивать» ее грудь с помощью неизменного массажа или тех резиновых корсетов, что приписывались будуарной сплетней княгине Олонецкой.
Были в ходу гуттаперчевые маски для сохранения свежести лица. Пропитанные каким-то клейким веществом, надевались они как плотный растягивающийся бинт на все лицо, и самая красивая женщина превращалась в страшилище в коричневой маске.
Но какая же роль в этом заведении господина с внешностью фокусника, по словам аббата Манеги – «маленького, современного Калиостро»?
Это был маг и чародей. Это был жрец, знавший гораздо больше, чем Альфонсинка со своими скандинавского происхождения массажистками, вместе взятыми.
Этот курчавый, с пышными, как смоль черными бакенами брюнет в паспорте звался Седухом – имя, в высшей степени отзывающее экзотикою левантийских и греческих берегов. Седух может быть фальшивомонетчиком, контрабандистом, пиратом, словом – человеком профессии, далеко не поощряемой судебно-полицейскими властями.
Попробуйте определить национальность человека, называющегося Седухом! Грек – не грек, левантинец – не левантинец, армянин – не армянин, турок – не турок, но, во всяком разе, несомненно что-то восточное и восточное с привкусом авантюризма.
Но какое кому дело, как кто прописан в участке? Эта «интимная» сторона вряд ли кого касается.
На визитных карточках и среди своих вельможных и влиятельных пациенток Седух значился Горацием Антонелли.
Синьор Горацио Антонелли.
Он говорил по-итальянски в такой же мере, как мадам Альфонсин – по-французски.
– Я долго жил на Востоке и успел основательно позабыть родной язык, – пояснял синьор Горацио тем, кто заговаривал с ним по-итальянски.
Аббат Манега получил о нем верные сведения. Синьор Горацио действительно оперировал – и удачно, отдать ему справедливость, – кроличьими пленками, покрывая дряблую морщинистую кожу тоненьким слоем молодой, свежей, которая в несколько дней срасталась совершенно с лицом. Это была мучительная операция. Синьор Горацио тончайшей золотой иголкой пришивал к старой коже новую. Шов проходил вдоль всего лба у самых волос и, спускаясь к вискам мимо ушей, соединялся на нижней части подбородка.
Молодой кожи хватало на месяц, а затем – новая операция, новые швы и двое-трое безвыходных суток в лежачем положении в совершенно темной комнате…
Где, когда и у кого постиг синьор Антонелли свое чудодейственное искусство возвращать отжившим старухам молодость лица, этого никто не знал. Сам же Антонелли, как истый авгур, не любил распространяться на эту тему.
Он преуспевал. Текло к нему золото пригоршнями, и чего же больше?..
Работать он мог бы отдельно от Альфонсинки, – тем более, что работа его производилась, ввиду ее сложности и длительности, на дому у клиенток, – но Горацио предпочитал общую фирму с мадам Карнац. Была ли у них общая постель? Вероятно, ибо и ссорились, и мирились, и попрекали они друг друга, как только могут это делать любовники.
У синьора Горацио, благодаря его исключительной профессии, завелись и побочные доходы. В этом проходимце, неизвестно откуда появившемся, заискивали элегантные чиновники, губернаторы, финансисты, банкиры. Через своих сановных старух Антонелли проводил концессии, устраивал дела, выхлопатывал чины, «декорации».
Это он наладил было совсем почти Айзенштадту действительного статского. Но если генеральский чин и прошел мимо самого носа шустрого и бойкого финансиста, в этом виноват был сам Айзенштадт, скомпрометировавший себя в недобрый час, едва ли не за день до утверждения, какой-то не совсем чистоплотной аферой. В крупном масштабе это называется аферой, в мелком же – просто мошенничеством.
Рабочий день кончился. Уже сумерками ушла последняя пациентка, болтливая барынька, унесшая рублей на семьдесят всякой всячины в матовых баночках, в граненых флаконах, в коробочках, в металлических трубочках.
Мадам Карнац и синьор Горацио обедали за круглым столом. На пороге выросла гладко причесанная старая дева – конторщица. За сорок рублей в месяц она записывала клиенток, выдавала квитанции, вела все торговые книги «дома».
– Мадам Альфонсин, я могу уйти?
– Можете, можете, – наливая себе и жгучему бакенбардисту красного вина, ответила мадам Альфонсин.
Задребезжал с парадной звонок. Горничная впустила кого-то, вернулась.
– Прием кончился, кто там еще? – нахмурился брюнет.
– Какая-то дама спрашивает вас, барыня!..
– Вот еще, не дадут спокойно скушать обед! Просите в контору.
Мадам Альфонсин в темно-коричневом бархатном платье шариком выкатилась в «контору». Перед нею была скромно одетая, вся в черном, пожилая некрасивая особа.
– Можно у вас записаться на завтра?
– Вам?
– Нет, не мне, – улыбнулась дама, показав довольно неискусные вставные зубы, – я пришла от госпожи Лихолетьевой.
– О, конешно, конешно! – просияла Карнац. – Когда ее высокопревосходительству будет угодно, я всегда счастлив видеть у себя экселлянс. На который час?
– В половине двенадцатого они могут приехать.
– Я будить ждаль ровно польчаса двенадцатый.
4. Беспокойный жилец
С тех пор, как Дегеррарди-Кончаловский обосновался здесь, житья не было всем окружающим соседям. Да и не одним соседям. Он успел терроризировать не только «свой» коридор, но весть об этом легендарном жильце и отголоски его шумного поведения долетали в соседние этажи – вниз и вверх.
В гостинице, даже не первоклассной, такой субъект был бы немыслим в «несокращенном виде». Ему предложили бы:
– Или ведите себя иначе, или с богом – скатертью дорожка!..
Но в меблированных комнатах с их более скромной и терпеливой публикой – иные нравы. «Свободе личности» дается простор иногда прямо-таки неограниченный.
Возвращаясь глубокой ночью, – а возвращался он в это время сплошь да рядом, и к тому же еще не один, а в обществе какой-нибудь пестро одетой, нарумяненной особы, – он стучал немилосердно каблуками, напевая и насвистывая что взбредется.
Валялся он у себя в постели до полудня, а то и позже. Иногда с вечера приказывал разбудить себя утром. Но не успевала горничная, согласно инструкциям, постучавшись, открыть дверь, как в нее, брошенный меткой и сильной рукою, летел сапог и, перекликаясь по всем закоулкам, кидая соседей в дрожь, неслось зычное:
– Вон! Спать человеку не даешь, мерзавка!..