Тотчас по удалении Украинцева Голицын свистнул. Вошел старый дворецкий Кириллыч.
– Никого не принимать до моего приказа! Обедать мне велишь подать в моей столовой. Да распорядись ко мне послать Куземку.
Дворецкий поклонился, но не уходил, переминаясь с ноги на ногу на пороге.
– Ну что тебе еще?
– Матушка княгиня Авдотья Ивановна приказала у милости твоей о многолетнем здравии спросить; а сын твой Алексей, княж Васильевич, твоих пресветлых очей видеть желает.
– Попозже… некогда теперь… А княгине передай, что мне полегчало… помог-де дохтур-немец травным зельем. Так посылай живей Куземку!
Дворецкий поклонился молча и удалился неслышными шагами.
Несколько минут спустя в сенях послышались скрип сапог и легкий кашель.
– Войди! – крикнул князь Василий.
На пороге появился высокий сухощавый человек лет пятидесяти, смуглый и рябой, с целой копной черных волос на голове, с курчавой бородкой, в которой кое-где серебрилась седина. Большие серые глаза – глаза хищной птицы – зорко и смело глядели из-под густых нависших бровей. На нем был вишневый суконный чекмень, подтянутый щегольским черкесским поясом с серебряными бляхами; а из-под чекменя выглядывало лазоревое тафтяное полукафтанье с серебряными пуговицами. В руках он держал суконный колпак, отороченный пухом. Это и был Куземка Крылов, старший ловчий князя, пользовавшийся большим доверием.
– Съезди к Гваксанию! За тем же дохтуром-немчином. Проведешь его через часовню! Да мигом будь обратно!
Куземка отличался тем, что ему не нужно было повторять приказаний.
IV
Гваксаний, итальянец по происхождению, светский иезуит и иезуитский агент по профессии, давно уже поселился в Москве, где жил под видом флоренского купца. В 1685 году, воспользовавшись пребыванием в Москве цесарского посла Курцея, Гваксаний при его посредстве купил даже дом в Немецкой слободе и приготовил гнездо для иезуитов в Белокаменной. К нему в том же году пробрался из-за польского рубежа иезуит Шмит, который, пользуясь кое-какими сведениями в медицине и выдавая себя за дохтура, сумел втереться в дома влиятельнейших лиц и прежде всего, конечно, вошел в сношения с Оберегателем. Он привлек внимание Голицына тонким умом, блестящим светским образованием и основательными сведениями в различных областях знаний. В беседах своих с князем Василием Шмит не скрывал того, что он принадлежит по религиозным убеждениям к ордену иезуитов; с пафосом, достойным превосходного актера, рассказывал он о могуществе и всемирном значении ордена и не упускал случая искренне пожалеть о том, что только в Россию еще закрыт иезуитам путь. Князь Василий все это слушал и мотал на ус; он видел в Шмите ловкого агента, которым можно будет воспользоваться в дипломатических сношениях с Европой, и не приказывал тревожить «дохтура» слишком пристальным надзором за его деятельностью. А эта деятельность особенно усилилась с тех пор, как прибыло в Москву польское посольство и при нем в секретарях – Бартоломей Меллер, один из важных иезуитских агентов, совершенно опутавший старшего Огинского. Меллер и Шмит по целым вечерам проводили вместе в каких-то тайных совещаниях, и уже после первых заседаний с послами Шмит дерзнул предложить Голицыну свое посредничество…
Князь Василий отклонил его довольно сурово. Шмит стушевался и не показывался на глаза Оберегателю до тех пор, пока в день полной «разрухи» с послами Голицын сам о нем вспомнил. Тогда уж Шмит, явившись, предложил свои условия. Князь Василий не дал ему никакого ответа и сказал, что подумает… На том они и расстались. И действительно, он выжидал весь следующий день. Через Украинцева и агентов Посольского приказа он пустил в ход все пружины, которыми, казалось, можно было повернуть дело на настоящий путь и побудить Огинского к возобновлению переговоров. Но все усилия ни к чему не привели, а ждать не хватало силы… Отовсюду приходили вести недобрые – враги Оберегателя уже торжествовали заранее его несомненную неудачу; а двоюродный брат его, князь Борис Алексеевич Голицын, не стесняясь, осмеивал дипломатические уловки и тонкости, пущенные в ход князем Василием в переговорах с поляками и все же окончившиеся «разрухой».
Князь Василий, от ранней юности избалованный счастьем, привыкший к легкой удаче и к легкой наживе, выросший и созревший среди интриг и ожесточенной борьбы дворских партий, беспощадно губивших друг друга, рано был вознесен на верх славы прихотливою судьбою. Между тем как другие около него боролись и гибли, то проливая кровь, то пачкаясь в грязи, он сумел, не запятнанный ничем, вознестись над всеми, только благодаря своему уму, своим блестящим способностям и обворожительному умению всех прельщать и всем нравиться. Сблизившись с царевной Софьей, он стал первым из первых вельмож в государстве. И вот теперь, когда царевна ожидала, что он, как и всегда, восторжествует над всеми препятствиями и прославит ее имя заключением выгоднейшего мира с Польшей, его надежды вдруг готовы были рушиться… Он понимал, что, если послы уедут, не закончив «вечного мира», все обвинят в неудаче его, Оберегателя, позабыв все его прежние заслуги, все закричат, что, мол, управление делами Посольского приказа не его ума дело!.. «А то скажет, что подумает царевна, привыкшая ему верить!..» При этих мыслях вся кровь бросалась в голову князю Василию; он судорожно сжимал кулак, грозя какому-то незримому врагу.
– Нет! Будь что будет! Поневоле пойдешь окольною дорогою, коли нельзя идти прямым путем… А там с помощью царевны сумеем как-нибудь поправить дело и схоронить концы в воду!
Часа три прошло с тех пор, как Куземка поехал за дохтуром. Князь Василий после обеда не пошел отдыхать – ему не до отдыха было! Он заперся на ключ в своей шатровой палате и тревожно ходил по ней взад и вперед, углубленный в думы.
Вдруг послышался легкий стук в стене. Князь нажал пружину в панели: одна из расписных рам откинулась и обнаружила скрытую за шпалерами потайную дверку. Князь Василий отпер дверь висевшим на его поясе ключом и сказал вполголоса: «Входи».
Дверь тихо скрипнула, и в нее, сгорбившись и наклонив голову, вошел Куземка Крылов, ведя за руку дохтура-немца, закутанного в плащ с башлыком, надвинутым на самый подбородок.
Куземка помог дохтуру раскутаться и исчез за дверкой, а рама сама собою стала на прежнее место.
Когда Шмит (а это был он), ослепленный светом палаты, протер себе глаза и осмотрелся кругом, то увидел пред собою князя за столом, в роскошном кресле, обитом яркою камкою.
Шмит поспешил раскланяться и почтительно приблизился к князю. Это был маленький человечек с весьма заурядной физиономией, гладко выбритый, живой и подвижный. Он был одет не только опрятно, но даже щеголевато в черный, немецкого покроя кафтан и камзол, из-под которого выставлялась наружу тонкая батистовая манишка.
Когда князь Василий указал ему на стул около себя, Шмит расшаркался и сказал очень кстати какую-то любезность по-латыни.
Голицын ответил ему на том же языке, и весь дальнейший разговор продолжался по-латыни, так как князь владел этим языком в совершенстве.
– Ваша высокоименитость, конечно, призвали меня потому, что обдумали мои условия и желаете изъявить на них согласие? – вкрадчиво и сладко проговорил иезуит.
– Вы человек умный и сметливый! – отвечал ему князь с улыбкой. – Но прежде моего согласия на ваши условия я желал бы знать, чем я могу быть обеспечен в успешном исходе моих переговоров с вами?
– Высокоименитый князь Огинский, полномочный посол его величества короля Польского, ревнуя ко благу святой Римско-католической церкви и преклоняясь перед могуществом ордена Иисусова, передал мне на сегодняшний день все свои полномочия, а потому вы, князь, можете трактовать со мною, как с самим князем Марцианом. В удостоверении этого он вручил мне и свою княжескую печать, доверив приложить ее к тому документу, который мы заключим с вами.
И Шмит, сняв перчатку, показал князю Василию драгоценный золотой перстень с гербом Огинским, осыпанный крупными сапфирами, изумрудами и рубинами.
– Какой же документ мы с вами заключим?
– Документ, в котором будет от имени князя Огинского выражено, что он желает возобновить с вами переговоры о вечном мире и союзе против турок, соглашаясь на предложенные вами условия.
– И на уступку Киева, и на условие о киевской митрополии?!
– На все условия вашей грамоты…
Глаза Голицына на мгновение загорелись торжеством победы, но затем его брови насупились, во взоре выразилось недоверие, и на устах мелькнула даже насмешливая улыбка.
– Видно, тот гонец, о приезде которого вы не сказали мне ни слова, привез князю Огинскому не слишком приятные новости?
– О приезде гонца, – спокойно отвечал Шмит, – я никак не мог сообщить вашей высокоименитости, потому что он приехал третьего дня в ночь, как раз в то время, когда я был у вас. К сожалению, я ничего не могу сказать вам и о вестях, привезенных гонцом, потому что их не знаю; но я, впрочем, уполномочен показать вам документ, заготовленный на тот случай, если бы мы с вами не поладили сегодня…
Шмит бережно вынул из кармана листок бумаги, обернутый в зеленую тафту, и почтительно подал его князю Василию. То было официальное извещение Посольского приказа о том, что послы его королевского величества не могут долее оставаться в Москве и просят о назначении дня…
Как ни старался князь быть спокойным, но ему большого труда стоило не скомкать этот официальный акт, на котором была четко выставлена подпись Огинского.
Шмит внимательно следил за выражением его лица.
– Как изволите видеть, ваша высокоименитость, мои полномочия налицо. А в ваших мы не сомневаемся: мы знаем, что имеем дело с могущественнейшим вельможею Московии, удостоенным высокого доверия державной правительницы. Притом мои условия такие скромные, такие исполнимые…
– Но я ведь выставлял уже вам на вид, что если бы даже царевна на них согласилась, то патриарх никогда не даст своего согласия.
– Я имел уже честь вам докладывать, что его согласие нам не нужно, что мы поведем свое дело тихонько и скромненько. Мы никого не станем силою принуждать к признанию правоты наших догматов, не будем гласно проповедовать… Да притом ведь святейший отец патриарх не бессмертен! Ведь рано или поздно он будет же заменен другим лицом более просв… более мягким и веротерпимым, которое, может быть, не захочет гнать бедных иезуитов? Я повторяю вам: нам нужно только ваше согласие…
Оберегатель, слушая доводы Шмита, видимо, что-то соображал и наконец спросил его:
– Но в каком же виде я могу вам выразить мое согласие?
– В виде простого письма к папскому нунцию в Вене, в котором вы только упомянете, что не станете теснить нас. А впрочем, если вам угодно, я даже заготовил это письмо, и вам стоит только подписать его.
И Шмит, изгибаясь, подал князю неизвестно откуда явившееся в руках его письмо к нунцию, в котором он, Оберегатель, от своего лица, конфиденциально извещал нунция, что иезуиту Шмиту разрешено устроить в Москве, в доме Гваксания, домашнюю церковь, пригласить в помощь священника иезуитского же ордена и открыть при церкви школу для русского юношества.
И между тем как князь Голицын читал это письмо, Шмит вкрадчиво и подобострастно ему нашептывал:
– Вам только стоит подписать это письмо и приложить к нему печать!.. И я тотчас же вручу вам собственноручное письмо Огинского о возобновлении переговоров.
На минуту князь Василий испытал странное впечатление: ему почудилось, что сам дьявол в образе Шмита стоит над его душою и подсовывает ему свое рукописание… Но затем ему пришли на память его прежние думы, в ушах раздались насмешки его врагов, и он сказал себе: «А ну хоть бы и сам дьявол был! Еще молоды! Авось отмолимся! Главное – врагов одолеть, супостатов! Раздавить их – „преклонить под нозе”».
И он быстро взял со стола большое лебяжье перо, обмакнул его в чернильницу и четко вывел под письмом к нунцию свою полную подпись. Затем, положив на него свою большую, красивую руку и обернувшись к Шмиту, повелительно произнес:
– Давайте письмо Огинского!
Шмит передал ему письмо канцлера, в котором тот очень любезно извещал Оберегателя, что хотя послы уже и совсем изготовились к отъезду, но он не прочь возобновить переговоры, «не желая столь великого, славного, прибыльного дела оставить и своих трудов туне потерять».
Голицын не мог прийти в себя от изумления и восторга.
– Ставьте скорее печать! – торопил он иезуита.
– С величайшим удовольствием, но покажите мне пример, – язвительно заметил иезуит, указывая на письмо к нунцию.
Князь Василий снял с руки перстень с печатью и оттиснул его на готовой восковой лепешке, привешенной к письму.
То же сделал и Шмит на письме канцлера к Оберегателю и, подавая его левою рукою, правую протянул за письмом к нунцию.
Получив его, он почтительно поцеловал руку князя, потом подпись его на письме и, бережно засовывая письмо во внутренний карман камзола, произнес торжественно:
– Великодушный поступок, достойный вечных похвал и признательности потомства! Позвольте мне в свою очередь пожелать вашей высокоименитости, чтобы заключенный вами вечный мир с Польшей заслужил вам прозвание
И вдруг, как бы в ответ на эту фразу, на улице раздались свист, хохот, крик, топот бешеной скачки, стук колес и звяканье колокольцев. Какая то пьяная ватага с визгом, песнями и присвистом подкатила к воротам дома князя Василия и стала не стесняясь стучать в них что есть мочи.
Князь Голицын, поспешно открыв потайную дверь и передав иезуита на руки Куземке, захлопнул дверку и задвинул ее рамой, затем он отпер двери палаты в сени.
Перед ним как из земли вырос старый Кириллыч:
– Что там за шум?
– Братец твой, боярин князь Борис Алексеевич к тебе с гостями в гости пожаловал. На пяти тройках прикатили. Прикажешь ли принять?
А между тем стук в ворота и шум все усиливались; явственно слышались то громкий хохот, то крепкая ругань.
– Вели отпереть ворота, прими князя Бориса Алексеевича с почетом; да сыну скажи, чтобы шел встречать его на верхнюю ступеньку. Пусть просит их пожаловать в свою столовую палату. Да ключников пришли ко мне скорее!
И между тем как старик опрометью бросился исполнять приказания, князь Василий вернулся в шатровую палату, запер письмо Огинского в кованый ларец устюцкого дела и, горделиво выпрямившись, высоко подняв голову, почти вслух произнес:
– Ну кстати ты пожаловал, гость дорогой! Есть чем перед тобой похвастать! Теперь посмотрим – чья возьмет.
V
Когда старый Кириллыч передал молодому князю Алексею Васильевичу приказания его батюшки, тот поспешил гостям навстречу, приказав слугам отпереть свою столовую палату и все в ней приготовить для приема. В то время как толпа слуг чинно выстраивалась по обе стороны ворот и по ступенькам крыльца, а воротные сторожа отмыкали железные засовы и открывали настежь обе створчатые половинки, князь Алексей стоял на верхней ступеньке крыльца, с некоторой тревогой прислушиваясь к нестройному гаму приехавшей хмельной братии. Воспитанный под строгим началом и еще не испорченный жизнью, этот двадцатилетний юноша хотя и занимал уже видное положение при дворе благодаря отцу, но не в отца был недалек, не боек на слова и ненаходчив; а потому он не любил бывать «на людях», всему на свете предпочитал охоту с соколами и терпеть не мог веселых пиров и шумных празднеств. И вдруг ему поручено принять хмельных гостей, играть роль хозяина…
Но вот ворота распахнулись настежь, и три лихие тройки, взмыленные до ушей и окруженные целым облаком пара, подкатили к крыльцу, звеня бубенцами и колокольцами и позвякивая богатым набором сбруи. Слуги стали высаживать бояр из колымаг и почтительно взводить их на крыльцо, поддерживая с двух сторон под мышки, между тем как Кириллыч, стоя на нижней ступени лестницы, отвешивал каждому гостю низкие поклоны и перед всеми извинялся в том, что их, мол, так долго задержали у ворот.
Тут был князь Борис Алексеевич Голицын с двумя братьями, князь Юрий Ромодановский, князь Юрий Трубецкой, да князья Куракин и Щербатый, да боярин Исай Квашнин, да человек пять-шесть окольничих, и все из первой знати. Виднее и бодрее всех на вид были князь Борис и Ромодановский – высокие, здоровенные, плечистые мужчины, сложенные богатырями и недаром прославленные во всей Москве своими пьянственными подвигами.
Всех на верху крыльца с поклонами встречал князь Алексей Васильевич и всем повторял то же стереотипное приветствие:
– Милости просим, гости дорогие, добро пожаловать!..
– Здорово, Алешка! – кричал ему еще снизу князь Борис Алексеевич. – Что вы с отцом спать, что ли, полегли? У нас у всех нутро горит – медку холодненького до смерти хочется, а вы у ворот держите… Смотри, брат, я это тебе припомню, как ко мне приедешь! Хе! Хе!
– Прощенья просим, дядюшка! Отцу второй день неможется, так никого он и принимать не велел; вот холопи-то и не посмели, вишь, без спросу… Да и признали вас не сразу…
– Холопи, братец, не признали нас затем, что мы не в своем виде! Так, что ли? Ха, ха, ха! Ну что ж, племянничек – и точно: хмельны! Ну и во славу Божию! Да полно целоваться – веди скорей в столовую палату!
Но это было легче сказать, чем выполнить, потому что каждый встречаемый князем Алексеем гость лез к нему с объятиями, с лобызаниями, с расспросами и, не слушая ответов, начинал без всякой видимой причины смеяться и задавать новые вопросы.
Наконец между двумя рядами слуг, поставленных по обе стороны сеней и отвешивавших низкие поклоны, гости с великим шумом, с непрерывающимся говором и смехом прошли на половину князя Алексея Васильевича, еще недавно только законченную отделкой, так как князь Василий собирался вскоре женить сына и уже высмотрел ему невесту в богатой и родовитой семье боярина Ивана Квашнина.
На пороге столовой палаты князь Алексей опять встречал гостей, всем кланяясь, и всем опять твердил все то же, что и прежде: «Добро пожаловать к нам, гости дорогие!»
Как ни были хмельны многие из приехавших гостей, но все, переступив порог столовой князя Алексея, остановились, сбились в кучу и залюбовались красотою высокого, причудливо отделанного двухсветного покоя.
В верхнем поясу палаты пробито было двенадцать круглых окон с оконницами из белых цветных стекол; в нижнем поясу – двенадцать окон с оконницами из фигурной мелкой слюды. По стенам и потолку вся палата была обита выписными заморскими шпалерами, изображавшими человеческие и птичьи и звериные персоны. В простенках между нижними окнами повешены были зеркала в резных золоченых рамах; а на другой, противоположной от входа стороне висело большое зеркало в черной раме и по сторонам – другие два, поменьше, в черепаховом окладе. На месте поставца, обычного во всех тогдашних столовых, стоял превосходный резной ореховый шкаф, в стиле Возрождения, с представленными резью сценами охотничьей жизни и фигурами зверей, а направо, налево от входа, на особых возвышениях, поставлены были два органа. По стенам, где не было зеркал, развешаны были в золоченых рамах писанные масляными красками картины, изображавшие библейские притчи и гравированные портреты европейских государей, и между ними на первом плане, на почетнейшем месте – портреты короля Польского и его королевы, присланные в подарок Оберегателю.
Вся мебель в палате – столы и столики, кресла и стулья – была ореховая, под стать резному шкафу, и была покрыта около стен темно-зеленым трипом, а посредине, около стола, косматым бархатом того же цвета. Только по углам для игроков-любителей поставлены были расписные столики с тавлейными досками. Убранство палаты дополнялось фигурным оловянным паникадилом, спускавшимся на цепочке над столом, и высокими английскими стенными часами в углу.
Все гости были в первый раз в палате, и все ее хвалили хором:
– Ну, брат Алешенька, балует же тебя отец! Какую он тебе палату соорудил! Да этакой и в Теремном дворце не найдешь, пожалуй, не токмо что в наших старых домишках! Ай да палата!
Но князь Борис и на этот раз смутил племянника:
– Ну точно, хороша твоя палата! Видим, что красна углами, а красна ли другим чем? Показывай, каков хозяин у палаты?
Князь Алексей беспомощно заметался из стороны в сторону, не зная, какие распоряжения сделаны на этот счет отцом: но на выручку юноши явился сам князь Василий.
В ферязи из голубой дорожчатой камки, подтянутой кованым серебряным поясом с крупными яхонтами в больших выпуклых гнездах, в мурмолке с запоной из бурмицких зерен, князь Василий вошел в палату боковою дверью и с приветливою улыбкой подошел к гостям, которые все обратились к нему, кто с объятиями и лобзаниями, кто с дружеским приветом. Один только князь Юрий Трубецкой не тронулся с места по той простой причине, что он как вошел в палату, так грузно опустился на первый попавшийся стул и заснул непробудным богатырским сном.
– Поклон вам, дорогие гости! Спасибо, что не обошли моего убогого домишка.
– Ну, князь, не обессудь – не хотели мимо проехать! – говорил Голицыну, плохо владея языком, князь Константин Щербатый.
– Не обессудьте вы, что долго вам не отпирали ворот! Князь Алексей, да что же ты гостей ничем не потчуешь? Пошевелись да поторопи холопей!
– Чего там обессудить? Знаем, почему не отпирали! – сказал князь Борис, выдвигаясь на передний план и отводя рукою князя Щербатого. – Племяш-то мой недаром проговорился!
– Что, братец, мог тебе сказать Алешка?
– То и сказал: холопям-де тебя не признать было, потому… не в своем ты виде, дядя, в люди ездишь!
– Не верится мне, братец, чтобы Алеша так сказал… Шутить изволишь! – с улыбкой отозвался князь Василий.
– Чего шутить! И точно, что не в своем виде! Алеша прав… Я, точно, пьяница всем известный! Давно во всей Москве прославлен! Кто чем, а я все этим грешен… И от вина меня трудно отвадить или оберечь, коли я запил…
– Зачем оберегать-то, князь Борис? По-моему, и пей во здравие, коли пьется… Ты знаешь, «пьян да умен»…
– А тебе небось и любо, что я пьян! – отозвался князь Борис, видимо, придираясь к князю Василию. – Любо? Ну да я ведь ума-то не пропью… Меня и во хмелю не скоро обойдешь! И на твои приманки не скоро поддамся – не как другие…
– А знаешь, где мы так наугощались? – заговорили разом, обращаясь к князю Василию, старинные его друзья Головины и князь Федор Куракин.