— Не нам судить. Но они все же как-то договорились. Территория гетто была разделена на военные округа, каждая организация отвечала за свой округ. Кроме того, «Звензек» передал левым часть оружия. Пятьдесят пистолетов и несколько сот гранат.
— Пятьдесят пистолетов. Пятьдесят пистолетов против вермахта.
— Чем богаты, так сказать… Итак. Девятнадцатого апреля немцы начали наступление на гетто со стороны Налевок и Заменхоф. Евреи держали оборону, сожгли танк и убили несколько десятков немцев. А на Мурановской был длительный позиционный бой. В доме номер семь располагался штаб, из подвала шел тоннель. Всего бойцы «Звензека» прорыли шесть тоннелей. По ним из города доставляли еду и медикаменты. В боях на Мурановской немцы потеряли еще один танк, но двадцать шестого площадь была захвачена. Казалось, что восстание подавлено… Но двадцать седьмого апреля дело пошло так, словно гетто получило подкрепление. Через тоннель прошел отряд и атаковал немцев. А может, это даже был и не один отряд… Атака, которую предприняли евреи, была настолько мощной, что немцы на какое-то время отступили.
— Что за отряд?
— Не знаю, — с сожалением сказал Гаривас. — Я не нашел никаких данных об этом отряде. Бой шел до заката, ночью люди стали уходить по тоннелям. Аппельбаум отказался оставить гетто. У него не было связи с другими отрядами, и он отказался уходить. Через тоннели вынесли раненых и вывели большое количество людей, в боях не участвовавших.
— А что стало с Аппельбаумом?
— Погиб. — Гаривас раздавил в пепельнице окурок. — Свидетели утверждают, что он скончался после тяжелого ранения. К двадцать седьмому числу «Звензек» потерял почти всех своих командиров. Многие бойцы гетто ушли по Мурановскому тоннелю и скрылись в Михалинских лесах. Немцы начали прочесывать гетто и уничтожать бункеры.
Гаривас вытащил из стопки еще один лист.
— Вот рапорт бригаденфюрера СС Йоргена Стропа. — Он стал читать вслух: — «Всего было обнаружено тридцать шесть бункеров, из этих убежищ было извлечено две тысячи триста пятьдесят девять евреев, сто шесть из них убиты в бою. На второе мая найдено еще двадцать семь бункеров. Были ранены четверо немецких полицейских и пятеро польских полицейских…».
— Гетто прочесывали поляки?
— Да уж не эскимосы, — гадливо сказал Гаривас. — И прочесывали и штурмовали, обычное дело. Но эту Америку мы ведь не станем сейчас открывать, верно? В Литве евреев убивали литовцы, а на Украине — украинцы. И так далее. Если бы немцы взяли Москву, то евреев убивали бы москвичи. Еще бригаденфюрер докладывает… — Гаривас вгляделся в текст. — «Шестого мая ранен унтершарфюрер СС и два человека из заградительного отряда. Уничтожено сорок семь бункеров». — Он разжал пальцы, и бумага слетела ему под ноги. — Отдельные стычки случались вплоть до начала июня. В рапорте указывается, что последний бой с эсэсовцами пятого июня вела группа евреев из преступного мира.
— В смысле? — Владик изумленно поднял брови. — Господи, и там тоже?
— Их было человек пятнадцать, бандиты и воры. Они не имели касательства ни к «Звензеку», ни к «Боевой». Этот Строп докладывает, что сражались они насмерть. Сожгли две танкетки и уничтожили много пехотинцев. И сами все полегли.
— А левые? Что стало с ними?
— В начале мая руководители «Боевой» ушли из гетто по канализационному тоннелю. Они бросили разрозненные группы своих бойцов и ушли. Анелевич уходить отказался. Восьмого мая его бункер окружили, и он застрелился.
— И все же, — угрюмо сказал Владик. — В Варшаве были сосредоточены большие силы «аковцев». В полукилометре от них выжигали гетто. А они не пришли на помощь. Только не начинайте опять про идеализм.
— Тебя не было в Варшаве весной сорок третьего. Так что не суди. Ни «аковцев» не суди, ни левых. — Гаривас положил правую ладонь на ребра, стал растирать. — Армия Крайова подняла восстание в сорок четвертом. Немцы, как ты знаешь, тогда сравняли с землей две трети Варшавы. Для Армии Крайовой присоединиться к восстанию в гетто в сорок третьем году значило пойти на самоубийство.
— За евреев они бы на самоубийство не пошли, это точно.
— Восстание в гетто было актом отчаяния. Евреям ничего не оставалось, кроме последнего боя. Ничего. А «аковцы» ждали своего часа.
— Ну, так они его дождались в сорок четвертом.
Гаривас неприязненно взглянул на Владика.
— Ты злорадствуешь, что ли? Стыдно… Поляки и евреи были врозь, пойми это наконец. И до войны они были врозь, и во время оккупации… Слушай, ты говорил — у тебя есть но-шпа? Дай, пожалуйста.
— Вы улетаете сегодня?
— Через три часа, пан Юзеф, — сказал Гаривас, взглянув на часы.
— Большая будет у вас статья?
— Большая, пан Юзеф.
— Я помог вам?
— Еще бы. Через неделю я пришлю текст. Стась вам его привезет. Вы прочтите, а после я вам позвоню. Если у вас будут замечания…
— Вы такой человек, пан Гаривас, что, мне кажется, замечаний не будет.
— В следующую пятницу Шимановский привезет вам статью. Или у вас есть «мэйл»?
— Что? А, пи-си… Нет, это я не умею. Пусть пан Стась привозит текст, я с интересом прочту.
— Еще несколько вопросов, пан Юзеф, — сказал Владик и прижал кнопку диктофона.
— Весь внимание.
— Поймите меня верно, пан Юзеф. Мой интерес — это профессиональный интерес, не праздный.
— Продолжайте, пан Влад. Я все понимаю.
— Я хотел вас спросить о другом восстании. Два вопроса, если позволите.
— Слушаю вас, пан Влад.
— Варшавское восстание в сентябре сорок четвертого немцы подавили буквально на глазах у Первой Польской армии и Первого Белорусского фронта. Вы разделяете общепринятую версию?
— А какую версию вы считаете общепринятой?
— Советские намеренно выжидали, пока немцы уничтожат силы Армии Крайовой в Варшаве.
— Вот как… Любопытно. Значит, вы говорите, — такая версия у вас сейчас общепринята?
— Не совсем так, — вмешался Гаривас. — Это неофициальная версия. Официальной в нашей стране уже никто не верит, как не верят практически всем тогдашним официальным версиям. Но это широко распространенная версия. Хотя, в мемуарах маршала Штеменко…
— Все, что он пишет о сентябре сорок четвертого — ложь! — отрезал старик. — Вам не хуже моего известно, как коммунисты писали историю! И Штеменко лгал, и Рокоссовский… Да! — взволнованно сказал Спыхальский. — Да! Я безусловно считаю, что советские намеренно выжидали, пока немцы перебьют в Варшаве всех наших!
— Тогда я задам следующий вопрос, пан Юзеф, — ровно сказал Владик. — Не было ли то неоказание помощи возмездием за польское невмешательство?
— Невмешательство?
— Армия Крайова не выступила на защиту гетто весной сорок третьего — это я имею в виду.
Старик правой рукой передвинул по столу левую кисть в перчатке и проговорил без выражения:
— А, собственно, зачем вам мой ответ? Вы и без меня все знаете. Такие люди, как вы, пан Влад, всегда все знают.
— Вы видели Бур-Комаровского? — спросил Гаривас. Ему не нравился тон Владика.
— И не раз. Я видел Бура своими глазами и дважды говорил с ним. — Спыхальский смущенно ухмыльнулся. — Первый наш разговор был такой. Бур сказал: парень, проветри, здесь воняет, как в нужнике… А во второй раз он велел починить велосипед его порученца.
— В сорок четвертом он отдал приказ о капитуляции. В советских источниках его называют трусом. — Гаривас поспешно оговорился: — Разумеется, это не наше с Владиславом мнение.
— Те «источники», пан Гаривас, — это не источники, а труба с дерьмом, — с презрением выговорил старик. — Надо быть мерзавцем, чтобы такое писать. И надо быть идиотом, чтобы в такое верить… Бур был отважнейшим человеком! В сентябре тридцать девятого он командовал кавалерийской бригадой. Это он организовал Сопротивление в Польше. Когда немцы залили кровью наше восстание, Бур отдал приказ о капитуляции… Честь ему! — Старик булькнул горлом. — Восстание было проиграно, а Бур спас уцелевших! Он вел переговоры с немцами и добился для наших бойцов статуса комбатантов.
— Что это значит? — спросил Владик.
— Это значит, что «аковцы» были приравнены к военнопленным и подпадали под действие Женевской Конвенции, — объяснил Гаривас.
— Именно так, — сурово подтвердил старик и придвинул мелко исписанный листок. — Я тоже подготовился к сегодняшнему разговору, паны. Вы, я заметил, историю Польши знаете… Я вчера весь вечер вспоминал, сделал записи.
— Это очень интересно, — сказал Владик.
Ни черта ему уже не было интересно. В такси по дороге сюда он сказал Гаривасу: «Ну а что меняют его свидетельства?».
Гаривас ответил, что ему и не надо, чтобы свидетельства Спыхальского что-либо меняли. И накануне, в отеле, Владик говорил: «Ну, передали они двадцать автоматов, там, я не знаю… Да хоть пушку пусть передали. Они в бой не вступили. Вы любите говорить про правду истории. Вот вам правда истории — сотни вооруженных бойцов знали, что рядом выжигают гетто. Знали и стояли, мать их, „с оружием у ноги“… Старик все превосходно помнит. Он все помнит, он оправдываться и не думает. Шестьдесят лет прошло, а он четко разделяет: были свои, и были жиды».
А Гаривас тогда подумал: ну и что? Все делят на «своих» и «других». Все. Это неистребимо. Это в человеческой природе. Уж если тот танкист до сих пор делит — надо ли удивляться, что делит поляк?
«Уймись, — сказал он. — Думаешь, мне не хочется, чтобы в последний момент пришли добрые парни и прогнали злых парней?.. Еще как хочется. Но так не бывает».
Среди знакомых Гариваса был один физик, он жил на Красносельской. В октябре сорок третьего, за два дня до того, как немцы убили всех в Минском гетто, родители перебросили этого человека через стену. Они ночью подвели его, четырехлетнего, к каменной стене с «колючкой», взяли за руки и за ноги, раскачали и перебросили, пока не видел патруль. Мальчик сильно ушиб плечо, но не заплакал, а сделал, как велели папа с мамой. Ерзая коленками, он пополз по ледяной грязи, по трамвайным шпалам, по коровьим лепешкам. Потом он побежал. Он шел день, пил из луж в кюветах. Ночью он зарылся в сырой стог, а утром опять пошел в ту сторону, которую указал папа. Если по шоссе проезжали грузовики с солдатами или телеги — мальчик прятался. В деревне Смиловичи рыжего мальчика в городской одежде увидела невестка старосты. Она схватила ребенка за руку, завела в дом, дала вареной картошки и молока. Мальчика держали в доме два года. Про него знала вся деревня, и полицаи тоже, но никто не донес. Зимой мальчик заболел, надрывно кашлял и бредил. Староста ездил на подводе в Минск, за аспирином, растирал мальчика скипидаром. Пришла Красная Армия, мальчика отправили в детдом, в Витебск, а после в Новокузнецк. В сорок шестом его чудом отыскала тетя. Когда Гаривас готовил материал о старике с улицы Алленби, то перед его глазами вставали не десантники и танкисты на Голанах и Синае, а другое — как те двое берут сынишку за тонкие щиколотки, за мягкие запястья и бросают через стену.
Спыхальский надел очки с толстыми стеклами.
— Я был посыльным у Петряковского… — начал он.
— Да, вы говорили, — сказал Владик.
— Прошло больше шестидесяти лет, пан Гаривас. Я уж лет тридцать, как не вспоминал имен… И лица забыл. У Томаша Сбрыды одна нога была короче другой. Болеслав Кумицкий носил пенсне, он аптекарь был… Но лиц я не помню совсем. В моей группе было девять человек. Трое попали под начало к Петряковскому из «Батальонов Хлопских». Мы со Збышеком прибились в сорок первом.
Старик взял в руку свою исписанную бумажку, подержал на весу, вновь положил на скатерть. Гаривас с Владиком молчали. Было слышно, как в диктофоне шелестит кассета.
— Пан Юзеф… — Гаривас потер лоб. — Ваша рука… — Он посмотрел на безжизненную кисть в черной лайке. — Как все-таки это случилось?
— Це пан поведжял? — Спыхальский моргнул. — А, рука… Это случилось, когда мы их выводили. — Он обернулся к прихожей и позвал: — Гоноратка! Пшинешьчь тшарна кава!
— Выводили? — спросил Владик. —
— У жидов было много раненых. Наши выносили их на одеялах. Группы Казимежа Ружанского и Яна Михуры выводили жидов в пригороды. А моя группа прикрывала их отход на Мурановской — такая была наша задача… У нас были автоматы «МП-сорок», хорошая машинка, сбоя не давала. Я, Збышек, Болеслав и Томаш — мы держали позицию за афишной тумбой… К вечеру гансы подвезли минометы, и мне оторвало руку.
— Погодите, пан Юзеф… — У Владика сел голос. — Я не понял…
— На Мурановской площади погибли пятеро из моей группы. — Старик прокашлялся и отер губы пальцем. — И Збышек. Он перетянул мне запястье шнуром, а потом в него попал осколок. Прямо в голову.
Гаривас потер щепотью переносицу. Он уточнил:
— Это было двадцать седьмого?
— Наши силы вступили в бой двадцать седьмого апреля! — жестяным голосом произнес старик. — Отряд пана майора Иванского выдвинулся через тоннель на Гржибовской и атаковал гансов. Моя группа вошла в гетто через тоннель в Налевках. И еще семь боевок прорвались через Заменхоф и Светожерскую. Одновременно с нашим маневром пошли в атаку люди из «Жидовски Звензек Войсковы». Мы соединились с жидами и ударили. — Спыхальский хлопнул ладонью по салфетке. — Земля горела — так мы с жидами ударили!
Вошла Гонората, поставила на стол деревянный поднос с тремя чашечками и кофейником. Владик подался вперед, приоткрыв рот. Гаривас остановил его движением ладони.
— Руководство «Армии Крайовой» отдало такой приказ, пан Юзеф? — спросил он.
— Это приказ был такой? — хрипло сказал Владик. — Кто дал вам приказ идти в гетто?
— Кто приказ дал? — Старик обернулся. — То не приказ был, пан журналист. То была честь польская. Генерал Петряковский сказал нам: они там гансов бьют, пся крев, они кровь льют… Невозможно было их не поддержать, они бились, как дьяволы. В том бою майор Иванский был ранен, а его сын и брат погибли. Наш связной установил на чердаке дома номер шесть тяжелый пулемет. — Старик сосредоточенно сказал: — Это очень усилило позицию жидов — пулемет отогнал пехоту.
Гаривас взял из пачки сигарету.
— Матка боска, они дошли до последней черты… Дошли до последней черты и стали биться. — Старик неловко вынул из кармашка жилета клетчатый платок, промокнул уголки глаз. — Но думаю, паны, что и наши люди… — у него дернулся длинный подбородок. — Наши люди, ожидая дозволения Петряковского, тоже дошли до последней черты.
— А вы что-то невеселы, коллеги, — сочувственно сказал Стась.
Владик завозился на заднем сиденье.
— Что ты ищешь? — спросил Гаривас. — Билеты?
— Сигареты…
Гаривас через плечо подал Владику пачку.
— Ну не кисни, не кисни, — сказал Гаривас. Ему тоже было не по себе.
— Это ведь было здесь, да? — Владик большим пальцем показал за окно.
— Да, — ответил Стась. — Это Светожерская, дальше будет улица Заменхоф. В сорок четвертом немцы все сравняли с землей.
— После войны здесь все перестроили, — сказал Гаривас Владику.
— Не перестроили, а просто построили. — Стась остановился у пешеходного перехода. — Здесь же были руины, Влодек. Бойцы Сопротивления дрались за каждый дом.
«
Он глядел на чистые тротуары, на яркие тенты магазинчиков, на костел с кружевным шпилем. Прикрыл глаза — и вздрогнул, тотчас открыл. На мгновение увиделось
Словно за окном «Форда» произошел
С черепичного ската взлетел голубь, крылья остановились в полувзмахе, а выше застыло рваное облако. Верхушка каштана качнулась под ветром — и не разогнулась. Мальчишка подпрыгнул на скейте — зависли в полуметре от тротуара и мальчишка, и скейт. Полицейский в фуражке с мягкой тульей окаменел возле белого «Рено-406», протянув указательный палец к парковочному автомату, а толстый пан в «Рено» остался с возмущенной миной. Застыл фаэтон с кистями, и светлая грива мохноногой лошадки всплыла в воздухе, как в воде, только колесных спиц было не различить — внутри ободьев застыли пестрые круги.
А спустя миг это фото стало блекнуть, размываться. Проступило другое фото — черно-белое, выцветшее. Абрис улицы был прежний, но небо опустилось ниже, и встали теснее дома. Чуть накренился в повороте деревянный трамвай, над фарой читалась табличка MURANOW, а над кабиной вагоновожатого, в том месте, где у трамваев номера, белел круг с геометрически безупречным символом. Регулировщик в длиннополой шинели поднял руку с жезлом, в окне бельэтажа остановилось, вполуоборот, испуганное женское лицо. Замер, подняв ногу над водоотводной канавкой, прохожий в темной шляпе с провисшими полями.
И это фото тоже дрогнуло, и исчезло, а тут же возникло иное.
Нестройная колонна, баулы, узлы, белые лица, звезды на рукавах и обшлагах, дети поспешают за взрослыми.