И тогда в классе слышалось нечто, напоминавшее гудение шмелей и пчел: это девочки зубрили вслух «Монпельезский катехизис» и повторяли пройденное.
Далее «мемуары» умненькой крошки знакомят нас с распределением занятий учащихся.
«В девять часов завтракали. В девять с половиной у них „месса” (обедня). От десяти до одиннадцати – чтение. От одиннадцати с половиной – урок музыки. С одиннадцати с половиной до двенадцати – рисование. С двенадцати до часу – урок географии и истории. В три-четыре часа – чистописание и арифметика. С четырех до пяти – урок танцев, потом закуска и отдых до шести часов. От шести до семи – игра на арфе или клавесине. В семь – ужин. В девять с половиной – в дортуар.
Страшное однообразие!
В другие дни – то же, но только учили не приходящие преподаватели, а дамы аббатства, руководившие шитьем девочек и другими женскими рукоделиями.
По воскресеньям и по праздникам, а праздников было множество, как и у нас, православных, воспитанницы отправлялись в церковь к обедне в восемь часов, слушали Евангелие, которое читалось перед обедней, а в одиннадцать часов воспитанницам читались батюшками краткие поучения. В четыре часа – вечерня».
Добросовестная десятилетняя писательница дает нам и портреты воспитательниц «голубого» класса, портреты, как выражается историк Елены, Люсьен Перей, «набросанные с непочтительной краткостью».
«Госпожа Монлюк, так называемая матушка Катр-Тан, добрая, мягкая, заботливая, суетливая и ввязывающаяся во всякие мелочи.
Госпожа де Монбуршет, прозванная Сент-Макэр, добрая, но скотина, необыкновенно безобразная и верует в привидения.
Госпожа де Фрэн, прозванная Сент-Бальтид, безобразная добруха, любящая рассказывать сказочки».
Каков маленький сатирик, эта ядовитая полечка!
«Голубому» классу прислуживали пятнадцать послушниц.
Хотя Елена находилась в классе маленьких, однако ее временно поместили в дортуар больших, что последним очень не нравилось: и они имели на то право, как окажется ниже.
Елена заболела расстройством желудка от парижской воды. К ней пригласили знаменитого Порталя, лейб-медика Людовика XV и всех королей до Карла X, профессора анатомии, президента медицинской академии, друга Бюффона и Франклина. Порталь прописал Елене порошки, и госпожа де Сент-Бальтид, третья наставница «голубого» класса, вместе с одной из послушниц приходила в свое время давать девочке лекарство. Но однажды она забыла это сделать. Между тем большие воспитанницы достали откуда-то пирог и, пользуясь отсутствием надзора, решили устроить в дортуаре банкет, для чего и притворились спящими. Их и оставили в покое. Лакомки тотчас повскакали с постелей…
На беду госпожа Сент-Бальтид вспомнила, что забыла дать лекарство Елене, и воротилась в дортуар.
Лакомки опять притворились спящими.
Но вот госпожа Сент-Бальтид ушла. Дверь дортуара заперли, и пирог опять появился на сцене. Началось пиршество. Елене тоже захотелось вкусного пирога, вероятно, страсбургского.
– Дайте и мне! – запищала она. – А если не дадите, я все расскажу.
Тогда мадемуазель д'Экилли отломила порядочный ломоть пирога с коркой и подала Елене.
Елена, как сама сознается в дневнике, с жадностью съела (je devorais) свой ломоть.
Но кроме пирога у барышень нашелся еще и сидр. Началась попойка.
– И мне и мне! – кричала Елена.
– Нельзя тебе: ты принимала лекарство! – сказала мадемуазель Рош-Эймон и дала ей пинка.
Тогда Елена принялась так громко плакать, что барышни испугались, как бы не явились в дортуар надзирательницы. Чтобы заставить несносную польку замолчать, дали ей стакан сидру.
– И я его залпом выпила! – признается маленькая пьяница.
Утром же и стряслась над нею беда. С ней сделалась горячка. Больную девочку должны были поместить в лазарет. Она горела в бреду. Затем – гнилая горячка. Маленькая полька была чуть не при смерти, пролежав в лазарете два месяца.
И все это наделали пироги и сидр…
После такой истории решили, что нежное сложение девочки не выносит общего воспитания. Списались с дядюшкой. Он разрешил ничего не жалеть на расходы. И Елене отвели особое помещение, приставили к ней бонну, горничную и няню. У нее завелась и своя кошечка, серенькая Гриз (Седка).
Елена зажила отлично, как и подобало ребенку знатного и богатого рода.
«Моя бонна мадемуазель Батильда Тутвуа полюбила меня до безумия, – пишет юная полька в своих пресловутых «мемуарах». – Она отвела мне прекрасные комнаты и ассигновала по четыре луидора в месяц для моих удовольствий. Мой банкир, господин Туртень, получил приказ от моего дяди отпускать для меня до 30 тысяч ливров в год, если это необходимо».
Но скоро между Еленой и ее бонной пробежала кошка, впрочем не черная, а серая.
И бонна и Елена чрезвычайно любили свою Гриз. Она не царапалась и только в крайних случаях кричала благим матом.
Такой крайний случай скоро представился. Однажды Елена и ее приятельница, мадемуазель Шуазель, забравшись в укромный уголок, на ступеньках лестницы, ведших к еще более укромному местечку, стали лакомиться орехами. Пришла и общая любимица Гриз, ласково мурлыча и держа хвост трубой.
– Давай обуем кошечку! – пришла счастливая мысль Елене.
– Отлично!.. Только во что? – спросила Шуазель.
– А в ореховые скорлупы.
– Ах, как это весело, милая Елена!
Веселье, однако, кончилось слезами.
У шалуньи Шуазель нашлась подходящая ленточка, которою приятельницы и воспользовались, чтобы обуть серенькую кошечку в ореховые скорлупы. Гриз обута. Но она не могла стоять на лапках. Это так понравилось шалуньям, что они стали неудержимо хохотать. Хохот их услышали Еленина бонна и госпожа де Сент-Моник: они прибежали к шалуньям. Увидев кошечку в таком жалком положении, бонна чуть не расплакалась, сильно накричала на девочек и послала их в класс.
«Но это еще не все, – говорит в своих «мемуарах» маленькая полька. – Гриз всегда спала со мной на постели, у меня в ногах: бонна находила, что этим согреваются мои ноги. В этот вечер, когда бонна уже уснула, а я еще сердилась на кошку за то, что по ее милости меня обругали, я стала давать ей пинки ногами так, что она соскочила с постели и улеглась в камин. Высунув голову из-за занавески, чтобы посмотреть, что делает моя Гриз, я вдруг увидела два сверкающих глаза в камине. Мне стало страшно: я подумала, что если я проснусь ночью и увижу эти глаза, уж не знаю, что и будет со мной. Тогда я встала, взяла кошку и, не зная, куда ее сунуть, тихонько отворила шкаф и бросила ее туда».
Понятно, что кошка подняла такое отчаянное мяуканье и жалостный плач, что бонна проснулась и вскочила, не зная, что случилось. Обыскавши спальню, она наконец нашла узницу в шкафу.
Боясь, что ей опять достанется, Елена начала лгать, отпираться:
– Разве я это сделала? Гриз сама туда забралась.
– Хорошо же! – сказала бонна. – Если ты так мучишь бедную кошечку, то я завтра же отдам ее в другие руки.
Тогда начались такие вопли, которые способны были всполошить ближайшую половину аббатства. И действительно, на рев Елены с разных углов сбежались ее приятельницы, мадемуазель Шуазель и Конфлян, а также их и Еленины горничные, осыпая проказницу вопросами. Елена жаловалась им, что она несчастнейшее существо в мире; что ее бонна хочет отдать кому-то ее кошечку, но что она не может жить без Гриз; что пусть возвратят ей ее любимицу, и она будет просить у нее прощения.
«Я не успокоилась, – говорит мудрый автор «мемуаров», – пока мою Гриз не положили опять на постель. Я схватила ее на руки, обнимала, целовала ей лапки и обещала, что никогда не будет ничего подобного. Тогда моя бонна сказала, что она согласна оставить мою Гриз, но что утром же я, кроме сухого хлеба, ничего не получу на завтрак. И я была необыкновенно счастлива, что так дешево отделалась. Тогда все возвратились к себе, и я наиспокойнейшим образом провела всю остальную ночь».
Еще бы! Она чувствовала своими босыми ножками теплоту ее мягкой, как шелк, кошечки.
Спустя некоторое время юную польку повели к первой исповеди.
Дом Фемин, духовный отец пансионерок, несколько дней преподавал Елене тайны католичества, после чего велел ей уединиться и размышлять о «повиновении». Затем последовала сама исповедь, а также и отпущение грехов. А грехи восьмилетней грешницы были тяжкие. Чего стоили проделка с кошечкой, тайное лакомство страсбургским пирогом и питье сидра!..
С исповеди маленькая грешница возвратилась к себе очень усталая, но с необыкновенно важною, торжественною миной: она чувствовала себя «большой».
С очаровательной наивностью она говорит далее:
«Вечером сестра Бишон пришла повидаться с моей бонной; и в то время, когда девица Жиуль, моя горничная, раздевала меня, сестра Бишон просила меня упомянуть ее в моих молитвах».
– Чего желаете вы, чтоб я просила для вас у Боженьки (au bon Dieu)? – спросила Елена.
– Попросите у Боженьки, чтоб он сделал мою душу такою же чистой, как ваша в эту минуту, – отвечала сестра Бишон.
Елена, раздевшись на ночь, стала на молитву.
– Господи! – молилась она вслух. – Соблаговолите (французы с Господом Богом не иначе как на вы), чтобы душа сестры Бишон была бы такая же белая, как моя должна быть в моем возрасте, если я воспользуюсь добрыми уроками, мне преподанными.
«Моя бонна пришла в восторг, – пишет Елена, – когда я произнесла эту молитву, и обняла меня, равно как и сестра Бишон, и девица Жиуль, моя горничная, и моя няня Клодин. Когда же я легла в постель, то спросила: не будет ли грехом помолиться и за мою кошечку?»
– Нет, нет! – воскликнули разом и бонна и сестра Бишон. – Не следует молиться за кошечку Боженьке.
Когда девочка не могла тотчас заснуть, конечно, вследствие пережитых за этот день волнений, сестра Бишон подошла к ее постели и сказала:
– Если вы умрете в эту ночь, то прямо пойдете в рай.
– А что такое «рай?» – спросила Елена.
– Вообразите, мой цыпленочек, рай – это огромная комната, вся в алмазах, рубинах, изумрудах и других драгоценных камнях, – отвечала всезнающая сестра Бишон. – Боженька восседает на престоле; Иисус Христос – по правую сторону от Него, а всеблаженная Дева – по левую сторону; Дух же Святой сидит у нее на плече, а все святые проходят через рай и опять возвращаются.
Какое знание небесных обитателей и райской обста-новки!
Елена широко раскрыла глаза, как бы перед дивным видением. Потом она прищурила их, точно не вынося солнечных лучей на ярком свету, и затаила дыхание, вся превратившись в слух. Еще несколько минут, и дыхание ее стало ровное, глубокое. Девочка спала безмятежным сном, с нежною, блаженной улыбкой на полураскрытых губках.
Вообще маленькой польке жилось хорошо в аббатстве. Она была из привилегированных, всем обеспечена; ее все ласкали и баловали, как сиротку, заброшенную в чужую страну. Но немало испытала она детских огорчений, особенно в начале своего пребывания в монастыре, пока не вошла в колею общей жизни аббатства, жившего по раз данному уставу. Пользуясь собственным уголком, она с десяти лет пристрастилась к составлению своих «мемуаров», подражая подружкам. Многие считали это чем-то обязательным, потому что «мемуары» были в моде у девиц высшего света. Почти не учившаяся писать, Елена выводила в своих «мемуарах» невозможные каракули, которых иногда сама не могла разобрать. Это портило и без того плохой почерк. А аббатство щеголяло красивыми почерками: это входило в «talents d'agre-ment» (таланты для украшения) большого света. Оттого учитель чистописания, господин Шарм, и мучил юную польку, и, не видя от нее успехов, заладил, чтобы она писала «о».
Безжалостные пансионерки смеялись над ней.
– Полька никогда не будет уметь подписывать свою фамилию, – вышучивали они иноземку.
Но ее приятельница Шуазель сжалилась над нею.
– Ну что ты корпишь над этой дрянью! – говорила Шуазель. – Никогда у тебя не будет «о»: все только пузатые бочонки. А уж про другие буквы и не говори. Давай я тебе наваляю. А ты дай конфет.
– С удовольствием! – обрадовалась неудачная каллиграфистка.
Она могла покупать сластей сколько угодно на 30 тысяч ливров годового дохода.
Так и состоялась сделка: вместо Елены писала Шуазель. Все шло, по-видимому, хорошо, но маленькие заговорщицы не обманули прозорливого каллиграфа, господина Шарма. Он пожаловался матушке Катр-Тан. Призвали Елену.
– Мадемуазель Massalsca! – сказала матушка. – Посмотрите: это вы писали? Правда?
– Правда, мадам, – не сморгнула глазом маленькая лгунья. – Это писала я.
– Если вы, то напишите сейчас при мне вот это, – сказала Катр-Тан.
Она разлиновала лист бумаги и вывела наверху красиво и крупно: Massinissa, roi Numidie.
К несчастью, из всего алфавита М и N были главными врагами Елены, а тут еще четыре вычурных и изворотливых S! Было отчего прийти в отчаяние!
Можно себе представить, что вылилось из-под пера хорошенькой лгуньи. Все буквы представляли вид веселой, подвыпившей компании, возвращавшейся из кабачка под руки.
Матушка взяла перо из рук Елены, сложила бумагу, полезла в шкаф, а на голове княжны Масальской выросли бумажные ослиные рога. Мало того! Княжна Масальская оказалась лгуньей, а потому на спине княжны появилась монашеская эмблема лганья – красный бумажный язык, к которому пристегнули ее замечательное каллиграфическое произведение.
Как после этого было не обессмертить в своих «мемуарах» матушку Катр-Тан, как «ввязывающуюся во всякие мелочи», хотя бы, например, в каллиграфию княжны Масальской!
– Я потому дурно писала, что мне толкали стол! – злобствовала маленькая полька.
– Это клевета! – отрезала матушка, «ввязывающаяся во всякие мелочи».
И княжне Масальской пожаловали новый орден, черный бумажный язык, эмблема «черной клеветы»!
«Но хуже всего, – признается злополучная Елена, – это то, что госпожа Рошшуар, которой я начинала нравиться и которая стала относиться ко мне ласково, войдя утром в класс и увидев меня с моими украшениями, сказала, чтобы я вечером, в шесть часов, пришла к ней в ее келью.
Это было ужасно! Надлежало проходить через все классы с ненавистными рогами и языками.
Время, однако, приближалось, – заносит бедная сиротка в свои „мемуары”. – Но как показаться в таком виде! Я желала лучше умереть… Хороша я была с рогами, с двумя языками, с листком пачкотни за спиной! И вот, когда матушка Катр-Тан сказала мне, что мне должно идти к главной начальнице, я не двинулась со своего места: я плакала так, что мои глаза готовы были выскочить из головы. Шуазель также плакала. Все классы жалели меня, только „белый” класс издевался надо мной. Когда же матушка Катр-Тан увидела, что я не намерена повиноваться, то прибавила мне еще, сверх того, „орден бесчестия” (le cordon d'ignominie). Потом она велела позвать двух сестер-послушниц, сестру Элуа и сестру Бишон, которые взяли меня за руки, стащили со скамьи и провели до дверей кельи госпожи Рошшуар. Когда я вошла, то впала в такое отчаяние, что готова была отдать жизнь за ничто. При моем входе госпожа Рошшуар вскрикнула и (конечно, удерживаясь, чтобы не расхохотаться) сказала:
– Ах мой бог! Вы похожи на ряженую на Масленице! Ну, что вы такое сделали, чтоб заслужить это? Ведь вас лишили человеческого образа!
Тогда я бросилась к ее ногам и рассказала ей мои вины. Я видела, однако, что она с величайшим трудом удерживалась, чтобы не расхохотаться, а между тем говорила с суровым видом:
– Ваши вины слишком велики, и ваше наказание не вполне достаточно.
Тогда она велела войти сестрам-послушницам, которые оставались за дверью, и сказала им:
– Я приказываю, чтобы мадемуазель Елена была возвращена в класс, и чтобы она восемь дней была лишена десерта. Скажите главной наставнице „голубого” класса прийти ко мне.
Восемь дней без десерта – ужасное наказание, достойное драконовских законов!..»
«Затем, – продолжает несчастная мученица, лишенная десерта, – госпожа Рошшуар спросила еще, не встретила ли я кого-нибудь, идя к ней?
Я сказала, что встретила господина Борде, доктора, и герцогиню де Шатильон, которая шла повидать одну из своих дочерей, больную. Меня отвели в класс… Потом, спустя несколько времени, я слышала от „красных” воспитанниц, будто госпожа де Рошшуар говорила, что глупо было так шутовски наряжать меня. Прибавляли, что она намылила голову матушке Катр-Тан и просила ее наказывать пансионерок, не обезображивая их. Несколько дней тому назад она зашла в класс и думала, что видит египетских идолов, увидав пятерых или шестерых из нас с рогами и тройными языками. А так как аббатство всегда наполнено посторонними, то это может бросить смешную тень на воспитание пансионерок. С этого времени такие наказания были запрещены; и провинившихся ставили уже на колени посреди хора, давали за завтраком сухой хлеб или же во время отдыхов, „рек-реаций”, заставляли списывать „Привилегию” короля, что было очень скучно».
Так добросовестно повествует о своих злоключениях маленькая преступница, когда ей было всего только восемь лет. Казалось, политические злоключения ее родины, которую тоже обували в своего рода ореховые скорлупы, постигали и маленькую польку на чужбине.
Впрочем, лишение десерта, ставление на колени, сажание на пищу святого Антония, всухомятку, все такие наказания мало смущали юных преступниц. На коленях – своя жизнь и даже развлечение: то надолго растянуться на полу, под видом земных поклонов в глубокой, усердной молитве; то хватать за ноги проходящих подруг и тихонько рычать. А сухой хлеб быстро оказывался в соседствах с котлеткой или ножкой цыпленка, выглядывавшими из-под передников сердобольных подруг. Девицы трепетали только перед единой египетской карой – перед перепиской «Privilege du roi» во время перемен.
– Ох, ох! – стонали они, делая кислые рожицы и большие глаза.
– Как скучно, как это невозможно скучно! Черт бы побрал и королей и их привилегии!
Существеннее были наказания, которым класс подвергал виновных, и недаром.