Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Физики о физиках - Анна Михайловна Ливанова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако это не единственная помеха.

Оказалось, что под действием света возникает еще один эффект, который назвали радиометрическим. Суть его в том, что обе стороны зеркальца, нагревающиеся, естественно, по-разному (ведь свет падает с одной стороны), отдают и разное количество энергии соприкасающимся с ними молекулам газа. Ту сторону, где эта энергия больше, молекулы покидают с большей скоростью, или, что то же, с большим импульсом. А по закону сохранения импульса, улетая, они с большей силой отталкивают зеркальце, чем молекулы противоположной «холодной» стороны. Радиометрические силы действуют в том же направлении, что и давление света, а величина их на несколько порядков превосходит величину светового давления.

Чтобы «обезвредить» эти вторгающиеся в опыт силы, прежде всего надо было создать возможно больший вакуум, максимально достижимое разрежение: чем меньше молекул газа останется в сосуде, тем слабее станут помехи. Здесь Лебедев превзошел всех своих современников-физиков.

Но один вакуум дела не решал. Много различных приборов пришлось сконструировать и построить исследователю, много перебрать вариантов условий опыта и испытать различных схем измерений, пока многолетний, упорный и изощренный труд не привел его, наконец, к успеху.

Так заканчивался для него XIX век.

А наступление XX шло для Лебедева под знаком центральной задачи, которую он перед собой поставил — измерить давление света на газы. Для астрономии и прежде всего для решения загадки отклонения кометных хвостов именно она была главной. Между тем экспериментальные трудности здесь были неизмеримо коварнее, а само давление — примерно на два порядка меньше, чем на твердые тела.

Более восьми лет затратил Лебедев на эти эксперименты, пока достиг полной удачи. Выдающийся немецкий астрофизик Карл Шварцшильд писал ему потом: «Я хорошо помню, с каким сомнением услышал в 1902 году о Вашем предположении измерить давление света на газ, и я преисполнился тем большим удивлением, когда прочел, как Вы устранили все препятствия».

Международное признание заслуг Лебедева перед наукой было очень широким. Выразилось оно и в том, что его избрали почетным членом Лондонского Королевского общества. Признание радовало Лебедева. Но тревожила и угнетала развивающаяся болезнь.

Напряженнейшая работа днем и ночью изнуряла и все больше подрывала здоровье. Приступы стенокардии учащались. Приходилось прерывать эксперименты и уезжать на лечение в горы.

Об одной такой поездке вспоминает Борис Владимирович Дерягин:

«В марте 1909 года мы отправились в Италию. Сначала долго жили в Рапалло. Потом во Флоренции и в Сестри ди Леванте. Там нас навестил Лазарев с женой. Они с Лебедевым часто беседовали об астрономии, о значении для нее давления света. Мы все присутствовали при этих беседах. Да и вообще-то Петр Николаевич много рассказывал домашним о своей работе. Помню, с каким увлечением он объяснял матери, как ему удалось получить самые короткие в мире электромагнитные волны — длиной в 6 миллиметров (Герц получал волны длиною в несколько десятков сантиметров). Шестимиллиметровое излучение вело себя подобно видимому свету. С помощью специально сконструированной призмы Петр Николаевич заставил эти волны испытывать даже двойное лучепреломление, которое, как все были убеждены, есть чисто оптический эффект. Не только моя мать, но и я, мальчишка, был в курсе его работ по давлению света.

Из Италии мы поехали в Швейцарию и поселились у Фирвальдштетского озера — Озера четырех кантонов. Всех нас пленяла здешняя природа — зеленовато-голубая поверхность озера, темно-зеленые скалы и снега, пылавшие на закате солнца. С этими местами связана легенда о Вильгельме Телле. Неподалеку находится и знаменитый Чертов мост, с которого Суворов начал переход через Альпы. Петр Николаевич, еще с юности страстный альпинист, всегда любил горы, и они действительно облегчали его страдания».

Но лечиться и отдыхать, забывая о деле, Лебедев не мог. Однажды, когда врачи особенно настаивали на лечении и не просто пугали, а серьезно предупреждали о нависшей над ним угрозе, он ответил:

— Пусть я умру, а работу доведу до конца.

Климент Аркадьевич Тимирязев вспоминает другой эпизод:

«Несколько лет назад больной, измученный нашими проклятыми экзаменами, он вырывается на предписанный ему врачами отдых в горы — в Швейцарию. Проездом останавливается в Гейдельберге и взбирается на гору Кёнигштуль в астрономическую лабораторию Вольфа. Знаменитый ученый Вольф говорит ему, что глаза всех астрономов обращены на него, что только от него ждут они разрешения интересующей их задачи.

Спускаясь обратно с Кёнигштуля, Лебедев передумывает снова давно занимавшую его задачу и, наконец, находит ее разрешение. На другой день, забыв про необходимый отдых и предписание врачей, он, вместо того чтобы продолжать свой путь на юг, поворачивает на север, в душную, пыльную Москву».

Международное признание сказалось и на отношении к Лебедеву на родине. Российская академия наук присудила ему премию. И в 1900 году он стал профессором Московского университета. Вместе со званием появилось главное материальное благо — совсем маленькая, но своя лаборатория.

Через несколько лет, в 1904 году, во дворе университета построили новое здание специально для физического института. Петр Николаевич стал обладателем уже вполне приличной лаборатории. А по соседству с ней получил и казенную, «профессорскую», квартиру.

Однако лаборатория оказалась приличной только по размерам площади. Оборудование же ее оставляло желать много лучшего. Конечно, Лебедев сумел бы оснастить ее по последнему слову техники, уж он-то понимал, как это делать; но и минимальных средств получить не удавалось. Не хватало приборов, а деньги на их покупку отпускались скупо и неохотно. Не было механика, и профессору самому приходилось немало заниматься токарными и слесарными работами. Все его просьбы одна за другой встречали отказ. Не выдержав такого отношения, он написал письмо попечителю Московского учебного округа, где перечислял свои беды:

«Из всего вышесказанного следует, что в новом физическом институте, одно здание которого стоило более 450 000 рублей, я, штатный профессор физики, не имею возможности ни читать обязательный курс опытной физики, ни учить в лаборатории, ни самому научно работать».

Однажды после очередного отказа он пришел домой мрачный и раздраженный. За обедом жена спросила, что делается в университете. Дерягин запомнил, как Петр Николаевич ответил с выражением:

— Пакости делаются!

Вообще он умел быть очень резким и беспощадным.

— Вспоминаю о резкости, с которой Лебедев отзывался о скверных работах, — продолжал Дерягин. — Он возмущался, негодовал, издевался. Как-то, — рассказывал мне Лазарев, — Петр Николаевич воскликнул: «Самое большое зло — это посредственный ученый. Особенно когда он попадает не на свое место». Ненавидел Лебедев мракобесов и черносотенцев люто и не скрывал этого. Он был очень несдержан, не признавал никакой дипломатии. И от этого нелегко жилось ему.

Случались, конечно, и светлые часы радости, хорошего настроения, удачи. Тогда особенно раскрывались привлекательные стороны характера Лебедева.

— Петр Николаевич был страшный говорун, — вспоминает Дерягин. — И слушать его было необычайно интересно. Высокообразованный человек, он мог при случае рассказать массу вещей. И был остроумен, любил шутку. Однажды он полусерьезно, полушутя сказал Петру Петровичу Лазареву: «Как хорошо было жить в эпоху Архимеда. Достаточно залезть в ванну — и сразу сделаешь открытие. Сейчас не то». — «Ничего подобного, — ответил Лазарев, — и сейчас есть много таких областей, где можно легко сделать открытие». В другой раз Лебедев заметил своему другу детства Александру Александровичу Эйхенвальду, тоже ставшему крупным ученым: «Ты, Саша, очень умный и всегда, когда начинаешь работать, заранее знаешь все трудности, которые могут встретиться на пути. Поэтому у тебя никакая трудная работа не может получиться». Петр Николаевич хотел этим сказать, что настоящий ученый должен больше думать о том, чем можно помочь работе, а не о том, что ей может помешать.

А его собственной работе мешало многое. Препятствия нагромождала не только природа, физический мир — их он любил преодолевать. Мир человеческий, точнее — мир чиновников от науки не уставал вставлять ему палки в колеса. И об этих вот трудностях не думать он, к сожалению, не мог — они никак не давали забыть о себе.

Но все-таки, хоть с трудом, постепенно, больше собственными своими силами, а не поддержкой извне, с помощью учеников Лебедев строил свою большую лабораторию. В новом здании ему удалось выхлопотать и подвальное помещение. Там было уже достаточно места для работы двадцати — двадцати пяти человек. Вскоре слова «лебедевский подвал» стали синонимом «экспериментальной школы профессора Лебедева».

«Отчетливо помню Петра Николаевича — бодрого, жизнерадостного, исполненного веры в преуспеяние своей школы, когда он привел нас в первый раз в свой подвал, чтобы показать наше новое место работы и распределить по комнатам. Он пересыпал речь шутками, расхваливал помещение, увлекательно говорил с каждым о предстоящей работе», — вспоминал о том счастливом для Лебедева дне один из его учеников.

И Климент Аркадьевич Тимирязев радовался за своего младшего друга: «В лебедевском подвале бьется пульс настоящей, не школьной науки. Здесь Лебедев находит время руководить работой 20–25 молодых исследователей, внося в их труд избыток своего творчества, своей изумительной изобретательности. Руководить 25-ю работами — это даже не то, что вести шахматную игру разом с 25-ю игроками».

…Мне кажется, что в создании школы, в организации массового по тем временам воспитания молодых физиков Лебедевым руководил и некий «разумный эгоизм» ученого.

Всю жизнь его обуревало огромное количество замыслов и идей. Неиссякаемое изобилие их поражало окружающих. Его учитель Кундт даже посвятил этому шуточное и не очень профессионально написанное стихотворение, начало которого — в совсем уж непрофессиональном переводе — звучит примерно так:

У господина Лебедева На дню по двадцати идей. Но доволен почему-то Все ж директор института, — Половину автор успевает растерять, Даже не начав еще их проверять.

— Обилие мыслей и проектов не дает мне спокойного времени для работы, — жаловался и сам Лебедев.

Конечно, привлечение большой группы студентов-учеников к работе в занимавшей его области физики позволило Лебедеву несколько разгрузить свой ум и свое время и сосредоточиться на самом главном и сложном.

— Я обязан работать на пределе своих сил, — объявил он однажды ученикам. — А что для меня легко, пусть решают другие.

Однако такой подход не только не исключал ответственности Лебедева перед учениками, наоборот, Петр Николаевич очень вдумчиво относился к их воспитанию, к их научным интересам. Он много размышлял, как ими руководить, как их воспитывать. И не только размышлял, конечно, но и действовал. Даже находясь за границей на лечении, он вникал во все подробности работы своих питомцев, посылал им длинные инструкции. Вот, например, какое послание получил студент Альтберг. Сначала сверхподробно, с мельчайшими деталями написано, что и как надо сделать, причем для большей убедительности самое важное Лебедев подчеркивает одной, а то и двумя чертами. Потом он переходит к субъективным качествам адресата: «Вы хорошо и с энергией работаете, покуда все идет как по маслу, но достаточно какой-нибудь заминки, чтобы у Вас опустились руки, — этот недостаток лежит в Вашей неопытности: работ, идущих без заминки, не существует, к этому надо всегда быть готовым и относиться к ним спокойно. Теперь у Вас принципиальных затруднений нет; есть полная уверенность, что Вы сможете закончить работу. Теперь все сводится к тому, чтобы возможно получше ее закончить, а в этом направлении пределов нет; надо поэтому задаться наперед известной границей».

Дальше Лебедев дает совет, как писать статью, и кончает напутствием: «В то время, когда будете экспериментировать, т. е. до масленой, постоянно думайте только о Вашей работе, не занимайтесь подготовкой к экзаменам: только сосредоточив все свои мысли на работе, Вы сможете достигнуть максимума того, что лежит в Ваших силах».

Инструктировал он и Петра Петровича Лазарева, которого считал главным своим помощником. На этот раз речь шла о том, как учить, а не о том, как учиться: «Давая тему начинающему, то есть взявшись за формирование будущего ученого, мы должны совершенно ясно себе представить и свою нравственную ответственность перед данным лицом. Искалечить такого начинающего нет ничего легче: дать ему интересную тему, но такую, которая ведет к ряду неожиданных промежуточных трудностей, — он затянется на деталях, проработает больше известного срока, на опыте разочаруется — и дело готово. Поэтому начинающему Вы имеете нравственное право давать только такую задачу, вполне определенный и достижимый результат которой Вы, безусловно, можете гарантировать».

Ученики платили Лебедеву преданностью. Ему прощали и чрезмерную, как им казалось, требовательность, и резкость, и несдержанность.

«Пусть учитель иногда резок, может быть, даже несправедлив к начинающему ученому, но все мы, видя эту бесконечную любовь учителя к делу своих учеников, видя, как учитель в трудную минуту приходит на помощь, видя, как учитель снисходителен в том случае, когда ученика постигает действительная неудача, — мы не замечаем его резкости и готовы идти за учителем, какой бы путь он ни избрал», — так писал через много лет ученик его В. Д. Зёрнов.

И вот теперь эти молодые люди также готовы идти за ним, «какой бы путь он ни избрал». А избрал он единственно возможный для него путь, и это был путь потерь.

Если раньше он чувствовал себя ответственным за то, как и чему он будет их учить, то теперь его мучил вопрос: где их учить?

И где он сам будет вести свои работы, свои исследования? Откуда возьмет силы, чтобы организовывать все сначала?

Хотя главное дело жизни было завершено, но впереди лежала новая привлекавшая его область физики, к которой он только подступался. Здесь трудностей тоже было без счета. Удастся ли их преодолеть? А если не сможет, не успеет он сам, то кто же сможет?..

Подобно измерению светового давления, новое исследование было тоже предпринято не без мысли об астрономии. Лебедев хотел обнаружить связь между вращением небесных тел и возникновением вокруг них магнитного поля. Как мы знаем, только сейчас, вооруженные современной техникой, в первую очередь искусственными спутниками, физики и астрономы разрешают вопрос о существовании магнитных полей у ближайших к нам планет.

У Лебедева по этому поводу были свои соображения, собственные идеи. Неизвестно, как бы он разрешил эту задачу и возможно ли было решить ее на том уровне техники эксперимента. Неизвестно потому, что дальше начала Лебедев продвинуться не успел.

Вероятно, драма Лебедева не только в том, что уход из университета подорвал последние силы, что творческий путь подходил к концу. Горько ему было и от сознания, что нет рядом никого, кто мог бы продолжить его работу на уровне, мало-мальски близком к его собственному. Может быть, впрямую он так не говорил, но по отдельным словам, брошенным то одному, то другому, этого нельзя было не почувствовать.

«В моей личной жизни было так мало радости, что расстаться с этой жизнью мне не жалко, — писал он во время одного из обострений болезни. — Мне жалко только, что со мной погибнет полезная людям очень хорошая машина для изучения природы: свои планы я должен унести с собой, так как я никому не могу завещать ни моей большой опытности, ни моего экспериментаторского таланта. Я знаю, что через двадцать лет эти планы будут осуществлены другими, но что стоит науке двадцать лет опоздания?»

Конечно, свой уникальный экспериментаторский талант Лебедев не мог ни передать, ни завещать. А похожего ни у кого не было.

«Не думайте, что мне легко смотреть, как они не могут справиться, — пожаловался он однажды Лазареву на беспомощность своих учеников, — мне все кажется, что я виноват, что не умею их учить».

А учил он их много и настойчиво. «Помню, как Петр Николаевич возился с каждым из нас, чтобы внедрить в нас свои идеи, помню это и по себе», — рассказывал Торичан Павлович Кравец.

Лебедева постоянно тревожило будущее науки, он понимал, что больше всего оно зависит от тех, кто будет в науке работать. И отдавал себе отчет, что посредственные ученые — наибольшая, по его словам, опасность для науки, — неизбежно вырастают из средних, посредственных учеников.

«Но и сам он, — как вспоминает Лазарев, — в этом был не безгрешен, — работал за учеников, конструировал им приборы, часто занимаясь этим ночи напролет. Он не просто руководил их работами, он стремился выучивать учеников, подчас чрезмерно опекая их».

Вряд ли такое «выучивание» было идейной позицией Лебедева как воспитателя молодых ученых. Еще меньше это было его виной. Вероятно, окажись среди учеников кто-то равный ему по масштабу, по таланту, Лебедев бы и не думал «выучивать» его. Ведь он сам, работая у Кундта, был тоже в роли ученика, что нисколько не мешало ему сохранять свою индивидуальность и «свой ход мыслей». Кому, как не ему, оценить этот «свой ход мыслей» — если бы он был…

Кравец вспоминал, как Лебедев любил повторять, что у него нет ни одного ученика: талантливых людей он не учил — они выходили в люди благодаря своему таланту; труд, время и нервы он тратил на людей без дара, а из них все равно ничего не вышло.

Окружающие воспринимали эти слова как парадокс, почти как шутку. Но Лебедеву было не до шуток.

Так или иначе, он не мог снять с себя ответственности за судьбу учеников. Поэтому он отклонил все предложения оставить Москву. Одно, весьма лестное, было от директора Физико-химической лаборатории Нобелевского института Сванте Аррениуса, который настойчиво звал Лебедева в Стокгольм. «Естественно, что для Нобелевского института было большой честью, если бы Вы пожелали там устроиться работать, и мы, без сомнения, предоставили бы Вам все необходимые средства, чтобы Вы имели возможность дальше работать. Вы, разумеется, получили бы совершенно свободное положение, как это соответствует Вашему рангу в науке».

Петр Николаевич поблагодарил и отказался. Это было понятно. Конечно, лучших условий, чем ожидали его в Нобелевском институте, ученый и желать не мог. Он часто жил за границей, и обстановка многих западных лабораторий и институтов была ему хорошо знакома. Он учился в Страсбурге и Берлине и понимал, что там и надо было ему учиться. И после, выезжая за границу на лечение, он всегда общался с западными физиками. Но одно дело — учиться или общаться, а другое — уже зрелым, сложившимся ученым покинуть свою страну. На это Лебедев никогда бы не пошел.

Но он отказался переехать и в Петербург, куда его звал директор Главной палаты мер и весов профессор Егоров.

Вся горечь, скопившаяся в душе Лебедева к исходу жизни, вылилась в статье «Памяти первого русского ученого». Посвященная двухсотлетию со дня рождения Ломоносова, статья была опубликована 11 ноября 1911 года в газете «Русские ведомости» (некогда в этой газете печатались Салтыков-Щедрин, Глеб Успенский, народник Михайловский).

Местами кажется, что это автобиография самого Лебедева, его рассказ о последних годах своей жизни.

Начинается статья эпиграфом из Ломоносова: «Я вижу, что должен умереть, и спокойно смотрю на смерть; жалею только о том, что не мог свершить всего того, что предпринял для пользы отечества, для приращения наук и для славы академии и теперь, при конце моей жизни, должен видеть, что все мои полезные намерения исчезнут вместе со мной».

«Ломоносов видел, — пишет Лебедев, — что плодотворная деятельность обусловлена не только личными занятиями ученого, но и созданием школы для подготовки ученых работников; в Марбурге Ломоносову стало ясно, что ученая сила немецкого университета кроется в преемственности знания… Он не мог ограничить свою деятельность учеными исследованиями — он видел перед собой другую задачу, которую ставила ему русская жизнь: создать и обеспечить в России возможность научной работы».

«Не худо, чтобы университет и Академия имели по примеру иностранных какие-нибудь вольности, и особливо, чтобы они освобождены были от полицейских обязанностей», — вот о чем мечтал Ломоносов.

Конечно, статья эта была для Лебедева не только поводом и способом, говоря о другом ученом и другом периоде жизни России, рассказать о себе, о своей беде и беде России своего времени. Нет, в ней и подлинная боль за Ломоносова, которому тогдашние порядки не дали полностью проявить себя, отдать науке все заложенные в нем таланты.

Лебедев снова цитирует Ломоносова: «Куда столько студентов и гимназистов? Куда их девать и употреблять будем? Сии слова твердит часто Тауберт в канцелярии академии, и хотя ответственно, что у нас нет природных россиян ни аптекарей, да и лекарей мало, также механиков, искусных горных людей, адвокатов и других ученых, и ниже своих профессоров в самой академии и в других местах. Но не внимая сего, всегда твердил и другим внушал Тауберт: куда со студентами?»

Тауберт был советником канцелярии Петербургской академии, врагом идей и всех начинаний Ломоносова.

«Со своей точки зрения, конечно, и Тауберт прав: Тауберту все эти русские гимназисты и русские студенты действительно ни на что не были нужны, — со злой и горькой иронией замечает Лебедев. И дальше пишет: — Общественная деятельность Ломоносова, как реформатора всей культурной жизни страны и ее языка, принесла свой плод и с глубокой благодарностью будет вспоминаться потомками. Иная судьба суждена его научной деятельности, для которой он прошел путь от рыбачьего баркаса до кафедры Академии наук: она не дала даже ничтожной доли тех результатов, которых естественно было от нее ждать, — она стала лишь прообразом трагической судьбы ученого в России.

Все современники, знавшие Ломоносова, — и между ними гениальный Эйлер, — ожидали от этого самородка исключительных научных исследований; казалось, что все задатки для такой деятельности счастливо сочетались в его лице: огромный природный талант исследователя, ясный, независимый ум, широкий кругозор, большой запас знаний, несокрушимая воля, железное здоровье и желание всецело отдаться любимому делу, — но судьба поставила Ломоносова в те чисто русские условия деятельности, при которых никакой талант ученого не мог ему помочь.

Если прибавить, что, начиная свою ученую службу, Ломоносов шесть лет, — может быть, лучших лет своей жизни, — потерял для работы, не имея даже плохонькой лаборатории, то ужас положения, в котором находился первый русский ученый-великомученик, и та душевная трагедия, которую он не мог не пережить, и теперь заставляют нас задуматься».

Лебедев пишет, что он «не может не подумать с горьким, щемящим чувством, какой огромный талант бесследно и бесполезно погиб для науки!» С негодованием и болью говорит он о том, что «работы носят у Ломоносова отпечаток тех невозможных окружающих условий, в которых они зарождались: разработка их в большинстве случаев только начинается и обрывается на интересном месте исследования… Невольно перед глазами встает во весь огромный рост трагическая фигура ученого, который не мог не чувствовать, что со всеми своими талантами он не может дать науке и того немногого, что дает ей рядовой ученый на Западе, работающий в нормальных условиях. Измученный, умирающий Ломоносов не переставал болеть душой о судьбах русской науки, не переставал бояться за ее будущее».

И дальше Лебедев, уже несомненно, говорит о самом себе: «Если присмотреться к работе наших выдающихся ученых, то приходится утверждать, что в большинстве случаев они дали крупные исследования не благодаря тем условиям, в которых они работали в России, а вопреки им. Число людей с несомненными проблесками таланта гибнет и для науки и для страны: числа эти ужасающие».

Мне кажется, что любовь Лебедева к России была сродни любви Чаадаева или Герцена — страстной, деятельной, но беспощадной любви без умильности, без прикрывания век — наоборот, с широко раскрытыми глазами.

Надо отдать справедливость московской общественности — она постаралась сделать все, чтобы сохранить Лебедева и для науки и для страны. Был организован широкий сбор средств, и через несколько месяцев в доме № 20 по Мертвому переулку (близ нынешней Кропоткинской улицы), где Лебедеву пришлось снимать квартиру, оборудовали для него и лабораторию. Начал жить новый «лебедевский подвал».

— Ну, — сказал однажды довольный Петр Николаевич, — будем делать живое дело в Мертвом переулке.

Одновременно началось строительство физического института специально для Лебедева. Он, конечно, очень интересовался ходом дел, сам участвовал в проектировании здания.

Но увидеть построенный институт ему уже не пришлось. Как почти не пришлось поработать в новом «подвале». 14 марта 1912 года Лебедева не стало.

Эта смерть потрясла Москву. Все знали истинную ее причину. Правда, одни называли ее намеками, осторожно: «Пронеслась мелкая, поверхностная зыбь. Но эта зыбь имела последствия, вынудившие ряд профессоров частью прекратить преподавательскую деятельность, частью подать в отставку», — таким эзоповским языком изъяснялся в некрологе профессор Умов.

Другие, как Иван Петрович Павлов, выражались определеннее и резче: «Когда же Россия научится беречь своих выдающихся сынов — истинную опору отечества?!»

И до конца высказался Тимирязев. В статье «Смерть Лебедева» он сказал все, что думал: «Эта новая жертва снова и снова приводит на память невольный крик, когда-то вырвавшийся из наболевшей груди Пушкина — крик отчаяния, крик проклятия: „Угораздило же меня с умом и талантом родиться в России!..“ Успокоили Лебедева. Успокоили Московский университет. Успокоят и русскую науку. А кто измерит глубину нравственного растления молодых сил страны… Страна, — пророчески заканчивал Тимирязев, — видевшая одно возрождение (он говорил о реформаторской деятельности Петра), доживет до второго, когда перевес нравственных сил окажется на стороне „невольников чести“, каким был Лебедев. Тогда, и только тогда, людям „с умом и сердцем“ откроется, наконец, возможность жить в России, а не только родиться в ней, чтобы с разбитым сердцем умирать».

Встреча с Эйнштейном

Личность Эйнштейна всегда будет привлекать к себе внимание. Все, что связано с ним, вызывает неугасающий интерес. Поэтому так ценен каждый рассказ о какой-то стороне жизни или характера великого физика, об эпизоде, действующим лицом которого он был. Профессор Юрий Борисович Румер, тогда еще молодой ученый, в 1929 году находился в Германии. Там, в Геттингене, он работал и общался со многими выдающимися физиками. Довелось ему встретиться и с Эйнштейном.

Профессор Румер, как, вероятно, и все физики, не мог не задумываться о творческом пути Эйнштейна. Может, его суждения и оценки в чем-то субъективны и разделяются далеко не всеми, но они органически входят в содержание рассказа.

Вот что рассказал Юрий Борисович.

В конце двадцатых годов теоретическая физика переживала эпоху «бури и натиска» — рождалась современная квантовая механика. Ее создатели — и Шредингер, и Гейзенберг, и Дирак — и остальные участники «великого перелома» были тогда молодыми и все так или иначе прошли сквозь Геттинген. Одни там жили годы, другие — месяцы, третьи — недели. Центром кристаллизации научного коллектива был Макс Борн. Нутром, интуицией Борн понял, что в физике начинается исторический перелом, что она переходит в новую фазу. Время одиночек и маленьких лабораторий кончилось. Пять, десять, двадцать человек не могли справиться со все нарастающим потоком идей и задач. Нужны были сотни ученых, коллективно думающих и коллективно взаимодействующих.

Максу Борну с несколькими ассистентами удалось создать в Геттингене такую цитадель науки. Как удалось?

Там все обучали друг друга. Каждый получал какое-то задание или развивал собственные идеи; потом он становился в данной области квалифицированным ученым и учил других. Так получалось расширенное воспроизводство молодых ученых.

Все приезжали туда по доброй воле и с единственным желанием: работать и учиться. Как работать, как учиться — это было их личным делом. Кто хотел работать руками — сидел в лаборатории. Кто хотел читать или считать — уединялся где-нибудь с книгами и бумагой. А кто хотел — мог отправиться погулять с девушкой. Но прогулки эти нередко заканчивались одним и тем же: возвращается парочка через несколько часов, он смущен, она в слезах; оказывается, у него во время прогулки появилась идея, и девушка ничего, кроме мычания, так и не услышала.

В те годы зловонное дыхание копившего силы фашизма еще не коснулось Геттингена, там главенствовали дружба и братство. Однажды случилась такая история. Приехал Чандрасекар, молодой физик — племянник известного индийского ученого Рамана. У юноши был резко выраженный негроидный тип лица. Старожилы сразу подружились с Чандрасекаром и быстро разглядели, что это человек высокого полета — и по таланту и по знаниям. Немного спустя в тот же пансион прибыл еще один гость — американский профессор математики из университета штата Юта. Прежде всего обнаружилось его совершеннейшее невежество. Он не знал даже, к примеру, что такое «собственные функции» — термин, хорошо известный каждому студенту, изучающему высшую математику. И о многом другом он также не имел ни малейшего представления. Наверное, ему простили бы это, не произойди нечто невероятное.

Садились за стол обедать. Пришел Чандрасекар, поздоровался со всеми и тоже сел. Вдруг американский профессор встает, подходит к хозяйке и говорит, что с негром сидеть за одним столом не будет.

Все остолбенели. Первым опомнился Гайтлер. Он тоже встал, подошел к хозяйке, вытащил часы и говорит:

— Сейчас без тринадцати минут двенадцать. В двенадцать часов американец должен покинуть пансион.

Хозяйка стала что-то говорить, но он прервал ее:

— Спешите, иначе вы разоритесь. Мы все уедем и объявим пансиону бойкот.

Хозяйка заплакала.



Поделиться книгой:

На главную
Назад