Большой лист бумаги среди бронзовых скрепов на двери ратуши привлек внимание Генриха.
— «Воспрещается, — услышал он громкое чтение кого-то из толпы, — печатать, писать, иметь, хранить, покупать и продавать, раздавать в церквах, на улицах и в других местах все печатные и рукописные сочинения Мартина Лютера, Ульриха Цвингли, Иоанна Кальвина и других ересиерархов, лжеучителей и основателей еретических бесстыдных сект, порицаемых святою церковью…»
— Дядя, позвольте мне узнать, в чем дело, — попросил Генрих.
— Указ короля, племянник, который мы сможем узнать и не от площадных чтецов.
Но Генрих уже взбежал на ступени ратуши.
— «Воспрещается, — продолжал чтец, — допускать в своем доме беседы или противозаконные сборища, а также присутствовать на таких сходках, где вышеупомянутые еретики и сектанты тайно проповедуют свои лжеучения… Воспрещается также читать, учить и объяснять Святое Писание, за исключением тех, кто изучал богословие и имеет аттестат из университетов».
Генрих оглянулся на Микэля. Тот стоял белее своей праздничной рубашки. Оба разом вспомнили о тайных беседах прохожих протестантов в кухне мамы Катерины.
— «…Такие нарушители, — говорилось дальше, — наказываются: мужчины — мечом, а женщины — зарытием…»
— Пойдем, пойдем… — потащил Микэль за рукав Генриха.
— «…заживо в землю, если не будут упорствовать в своих заблуждениях. Если же упорствуют, то предаются огню.
Собственность их в обоих случаях конфискуется в пользу казны…»[4].
На новом пути
Над Брюсселем нависла гнетущая тайна, несмотря на заключаемый наконец мир. Подписывался он в Париже, и венцом его должна была стать помолвка только что овдовевшего испанского короля с французской принцессой Елизаветой Валуа. Пятнадцатилетняя принцесса недавно еще считалась невестой сына Филиппа II, наследника трона, дона Карлоса, принца Астурийского. Но положение изменило первоначальные планы. Пышное посольство во главе с Эгмонтом, Оранским, архиепископом Аррасским и Альбой направилось в столицу Франции.
Перед отъездом Оранскому без всяких помех удалось устроить Генриха. Юношу зачислили в штат королевских пажей и приказали переехать в общее для них помещение во дворце герцогов Брабантских. В самую последнюю минуту Генриху стало тяжело расставаться с дядей и Микэлем. Старый рыцарь напрасно пытался скрыть волнение. Когда он благословлял племянника на новую жизнь, голос выдал его. Микэль плакал и молил взять его с собою, хотя бы на время. Однако строгие дворцовые правила не допускали, чтобы пажи имели собственную прислугу. Генриху пришлось отказать ему. Обоим старикам давно пора было возвращаться домой, в Гронинген. Прошло уже больше двух лет со времени отъезда их оттуда. Но они решили подождать в Брюсселе, пока мальчик привыкнет к придворным порядкам.
Для Генриха сразу же потянулись однообразные дежурства возле королевских апартаментов: бессонные ночные часы, серые и тусклые — дневные, без всяких событий, без возможности увидеть короля наедине. А это было ему так необходимо, чтобы выполнить задуманное — рассказать Филиппу о бесчинствах солдат! Мир заключат не сразу, а до тех пор беззащитные люди будут вынуждены по-прежнему терпеть грабежи и насилия.
Другие пажи были знатные юноши, приехавшие с королем из Испании. Они казались ему холодными и чваными. Какое им дело до обид нидерландского народа!..
Да и за стенами дворца, казалось, ничего не происходило. Напугавший их с Микэлем приказ на дверях ратуши как будто ничего не изменил в обычной жизни города. Запертый среди дворцовых покоев, Генрих смотрел иногда из окон и ничего не замечал. По двору проходила, сменяясь в определенные часы, стража. Только жители как будто сторонились этой части Брюсселя. Да и вообще на улицах стало менее людно. Из ближних мастерских почти не раздавалось, как обычно, веселых песен.
Во дворце тоже было тихо. Только на лестницах, переходах и галереях круглые сутки виднелись алебарды, кирасы, шлемы, шпаги… Мелькали десятки дежурных офицеров, десятки пажей. Приглушенно звучала команда, звон оружия. За длинной анфиладой залов, в самом отдаленном крыле здания, всегда запертая дверь скрывала от людей человека в неизменном черном камзоле, с бледным неподвижным лицом и бесцветными глазами навыкате. Он сидел за деловыми бумагами, рассылая повеления, эдикты, послания… Скупой на слова, он был щедр на пространные письма. В них витиеватость слога помогала спрятать истинный смысл и давала возможность отречься от любого обещания. Жизнь короля в Брюсселе, как и в Испании, проходила по одному, раз установленному порядку: короткий отдых ночью, с молитвой до и после сна, а потом — долгие часы за письменным столом.
Но в другом крыле дворца имелись покои, совсем не схожие с апартаментами короля. Там, около монарха, находился его первый советник и министр — епископ Аррасский, бургундец Антуан Перрено. Кабинет его преосвященства тонул в коврах. Тканые фландрские обои его комнат отличались изысканным подбором рисунка и красок. А ливреям бесчисленной прислуги завидовала челядь нидерландской знати.
За широким венецианским окном загорались звезды. Брюссель кутался в вечерние сумерки.
Епископ диктовал секретарям на разных языках. Знание семи языков и способность быстро переходить с одного на другой были гордостью высокообразованного прелата[5].
Безукоризненная латынь адресовалась его святейшеству папе в Рим. Каждая строка послания дышала рвением во славу католической церкви. Письмо к испанскому послу в Ватикан диктовалось по-испански. В скрытых, непонятных для секретарей выражениях Антуан Перрено давал понять, что вопрос об обещанной булле против нидерландских еретиков является ныне самым важным.
Епископ вынул из кожаной папки с золотым итальянским тиснением бумагу — письмо от герцога Савойского, правителя Нидерландов до приезда короля, и пробежал его глазами:
«Его величество не доплатил германским наемникам миллиона крон… Если министры не откроют какого-нибудь средства добыть денег, в чем сомневаюсь, его величество будет в таком затруднительном положении, в каком не бывал еще ни один государь…».
Письмо было написано до заключения мира. Но финансовые дела мало чем изменились. Королю нужны деньги. Расстроенное хозяйство Испании приносит одни убытки, а строптивые нидерландцы не желают больше платить. Они ссылаются на свои издавна установленные привилегии.
«Однако, — думал Перрено, — император Карл умел-таки извлекать из этой торгашеской страны порядочные суммы. Но король Филипп не пользуется здесь популярностью. Генеральные штаты обсуждают каждый гульден, каждый дукат, прежде чем отдать их своему государю. Необходимо сломить такое упорство, заставить непокорные головы склониться. И булла папы поможет этому. Вольнолюбивые упрямцы узнают из нее, что страна их покроется сетью новых епархий[6]. В каждой епархии будет по девяти преданных трону и церкви епископов — целый отряд „духовной стражи“. Такое нововведение позволит следить за каждым шагом любого нидерландца. А благодаря исповеди даже помыслы его станут известны властям. Кто посмеет тогда не покориться?.. Но до поры до времени булла должна оставаться строжайшей тайной».
Третье послание было на легком французском языке. В нем меж шутливых строк давались искусно скрытые приказы агенту при парижском дворе. Агент послан в столицу Франции, чтобы сообщать в Брюссель каждую хоть сколько-нибудь подозрительную фразу, услышанную при дворе.
Перрено, как всегда, был доволен собой. Кончив диктовать, он отпустил секретарей и прошелся по кабинету, шелестя шелком сутаны. Скоро епископская сутана, он уверен, сменится кардинальской.
Стук в дверь нарушил сладостную тишину покоя.
— Войдите!
Дверь отворилась. Зашуршала тяжелая парча портьеры. Показалась стройная юношеская фигура в темно-коричневом форменном камзоле.
— А-а… — ласково протянул епископ. — Юный дворянин ван Гааль, новый паж его величества! По своей или монаршей воле, дитя мое?
Остановившийся на пороге Генрих низко поклонился и подошел под благословение.
— Его величество изволил приказать передать лично вашему преосвященству этот пакет.
Давая благословение, мягкая, теплая рука Перрено коснулась лба Генриха. Тот поцеловал ее и снова поклонился, собираясь уйти.
— Куда же так поспешно, сын мой? Быть может, его величество требует немедленного ответа. Подождите здесь. Вот вам румяные, как щечки фламандских девушек, персики. А вот и бокал легкого, здорового вина. Не краснейте, дитя мое. Вино веселит душу, если не злоупотреблять им. Ваши соотечественники хорошо знают и умело пользуются этим его свойством.
Генрих конфузливо сел на край бархатного, затканного серебром кресла.
Епископ вскрыл пакет. Филипп пересылал ему донесения лондонского посланника при дворе вступившей только что на английский престол Елизаветы Тюдор. Донесения были пронумерованы и подшиты самим королем, чтобы ничья посторонняя рука не касалась их.
— Видите, сын мой, — заговорил снова Перрено, — как милостив государь: он доверяет вам важные государственные бумаги.
Генрих посмотрел на любезного прелата и сказал с огорчением:
— Вы ошибаетесь, ваше преосвященство. Я не сумел до сих пор завоевать расположение и даже внимание его величества. Государь смотрит на меня почти как… — Он не договорил фразы и пылко прибавил: — А мне хотелось бы так много высказать!..
— Но его величество, — улыбнулся Перрено, — увозит вас, кажется, вместе с собою в Испанию?
— Да, чтобы определить в свиту его высочества дона Карлоса, принца Астурийского.
— В свиту инфанта? Будущего монарха величайшего в мире королевства! Перед вами карьера, юный друг мой!
— Ваше преосвященство слишком добры. У меня нет таланта делать карьеру. Для этого надо иметь обширный ум и более обширные познания.
Перрено положил руку на плечо Генриха. Холодные бриллиантовые четки задели щеку юноши.
— Ум? — медленно повторил прелат. — Да-а! Ум необходим всегда. Но его можно развить, а познания — приобрести.
Лиловатый отсвет сутаны падал на лицо епископа, и Генриху не было видно, как голубые глаза бургундца внимательно рассматривали его.
— Ум и познания? — еще раз повторил Перрено. — Но главное все же чутье. Чутье, как у охотничьей собаки. Там, в Испании…
Генрих невольно перебил:
— Я мечтал остаться на родине и быть прикомандированным к штату принца Оранского.
Рука епископа соскользнула с плеча Генриха, сверкнув гранями четок. Как будто не расслышав, Перрено вкрадчиво сказал:
— Сейчас вам следует лишь довериться опыту старших, сын мой, и угождать, угождать. Вот, например, — он сел рядом, — его величество недостаточно хорошо знает своих новых подданных… ваших сородичей. Вы могли бы быть полезны его величеству и безусловно заслужить его благоволение сведениями…
Генрих поднял недоумевающий взгляд. Что хочет ему внушить милостивый епископ?
Но Перрено оборвал на полуслове и стал вновь изучать донесение короля. Король сообщал об окончательном выборе своего заместителя в Нидерландах. Всех нидерландских вельмож он решительно отвергал, остановившись на своей сводной сестре Маргарите, герцогине Пармской, ученице знаменитого Лойолы[7]. Дух императора-отца будет ее руководителем в трудном деле управления дерзкой страной, а былые наставления великого иезуита не останутся, конечно, бесплодными.
Итак, герцогиня Пармская… Епископ задумался. Вот, значит, с кем ему придется делить власть. Тем лучше — герцогиня одинока в Нидерландах. Никто еще не успел вкрасться в доверие к этой мужеподобной женщине, лихой охотнице, но смиренной католичке.
Епископ присел к столу и написал почтительный ответ, уведомляя, что явится, как обычно, при первом солнечном луче. В конце записки епископ советовал Филиппу увезти с собою в Испанию «залогом верности» герцогини ее сына, Александра Фарнезе. Кончив писать, Антуан Перрено протянул Генриху бумагу и с подчеркнутой приветливостью произнес:
— Спешите, дитя мое, вручить эту записку до полуночной молитвы его величества. Надо оберегать здоровье и покой великого человека, призванного самим Богом на столь высокий и тягостный пост.
Генрих ушел сбитый с толку. Что-то осталось недоговоренным в дружеских, казалось, советах всесильного епископа. Но что?.. И почему его преосвященство умолчал о принце Оранском?
— Нет, мальчишка не сможет быть полезен! — прошептал Перрено, когда за Генрихом затворилась дверь.
«Три веселых челнока»
Микэль пристрастился к кабачку «Три веселых челнока», где в первый раз, много месяцев назад, он так сытно пообедал в день приезда короля и торжества по случаю победы Эгмонта.
Хозяйка кабачка, Франсуаза, еще не старая, пышущая здоровьем вдова, была расторопная и опрятная фламандка. Молоденькие служанки ее, Роза и Берта, хлопотливо сновали между столами, покрытыми белыми полотняными скатертями. Шутникам-посетителям не надоедало поддразнивать добродушную хозяйку:
— А что, матушка Франсуаза, вы с Розой и Бертой впрямь три веселых челнока: так и бегаете взапуски!
— Матушка Франсуаза — королева всего квартала!..
Франсуаза действительно чувствовала себя владелицей квартала ткачей. Кто только не посещал ее выкрашенных белой краской двух комнат кабачка с белоснежными занавесками, с добела начищенными оловянными кружками! Кто не любовался на передники ее служанок! Кто не восхищался пышным, затейливо наплоенным чепцом самой Франсуазы! Этот чепец, как полотняная корона, возвышался над сверкающей стойкой в резных украшениях в виде деревянных челноков.
Трудолюбивая Франсуаза напоминала Микэлю его Катерину лет двадцать назад. И на правах доброго знакомого старик нередко засиживался в кабачке позже других. Франсуаза ценила внимание слуги из дворца принца Оранского. Набегавшись за день, Роза и Берта видели, бывало, уже сны в своей комнатке на чердаке, а хозяйка все еще разговаривала с гостем у остывающего очага кухни.
В апреле 1559 года «Три веселых челнока» больше, чем обычно, были переполнены посетителями. Служанки не чувствовали под собою ног. Матушке Франсуазе приходилось самой подавать заказанные блюда, спускаться в погреб и щипать птицу.
Обязательный траур по императоре Карле, умершем в испанском монастыре, был наконец снят. Мир сохранялся, казалось, прочно. И веселый нрав нидерландцев дал себя знать — праздники сменялись праздниками. Каждый цех старался перещеголять другой в развлечениях и пирушках. Пили вино и пиво, не считая бочонков и бочек, зажигали потешные огни, танцевали под несмолкаемую музыку. Дома и церкви украсили ветвями и гирляндами. На площадях жарили мясные туши. Молодежь играла в жмурки, лазала на шесты, бегала в завязанных мешках наперегонки. Удальцы-охотники стреляли без промаха в цель. А главное, все, кто был молод, заливались безудержным смехом и песнями.
Более пожилые, опытные люди собирались на беседы. Им было о чем поговорить. Они догадывались, что там, наверху, во дворце, готовится какая-то ловушка. Эдикт и деньги служили главной темой разговоров.
Микэль уговорил ван Гааля пойти пообедать в «Три веселых челнока». Преданному слуге хотелось хоть немного развлечь господина.
— Ваша милость, полноте сиднем сидеть, — говорил он умильно. — Вы — не монах. Да и те, что греха таить, частенько разрешают себе глоток-другой доброго винца и кусочек жирной гусятины. Сами знаете… А кабачок, изволили видеть, самый пристойный. Его посещают хорошие, положительные люди.
На широком лице Микэля сияла торжествующая улыбка, когда он уверенно вел ван Гааля знакомыми переулками на улицу Радостного въезда, где помещался любимый кабачок.
Польщенная Франсуаза присела перед «знаменитым соратником императора» в самом почтительном реверансе. Она усадила почетного гостя за лучший стол, у окна, и захлопотала с угощением.
Белую занавеску парусом надувал весенний ветер. Белоснежные передники Розы и Берты в лучах апрельского солнца слепили глаза. Ван Гааль не раскаивался, что позволил уговорить себя, и похлопал Микэля по коленке:
— Ты был прав, старина! Сия благословенная таверна приятна, как оазис в пустыне для утомленного воина.
Краснея, как юная девушка, Франсуаза предлагала:
— Не откажите попробовать бараний бочок, ваша милость, с подливой, нарочно для вас приготовленной из сливок с имбирем и корицей… А вот яблочный сидр, ваша милость!.. Эти пирожки на гусином жиру с потрохами многим приходятся по вкусу…
— Эти пирожки особенно удаются матушке Франсуазе, — захлебывался от восторга Микэль. — А сидр слаще и крепче иного вина!
Привыкший к скудной пище в своем обедневшем гронингенском замке, ван Гааль скоро отстал от Микэля, приученного уже к разносолам Франсуазы. Медленно смакуя золотистый сидр, старый рыцарь осматривал посетителей.
За отдельными столами, вокруг букетов сирени, сидели люди степенные: местные мастера-ткачи и приезжие купцы. Микэль знал их почти всех наперечет.
— Видите, ваша милость, вон тот худощавый, с унылым лицом… Это ткач, хороший мастер. И вот поди же, скоро по миру, говорят, пойдет… Семья большая, в несколько рук раньше работали… За долги будто бы все у него ушло.
Из соседней комнаты попроще, где собрались молодые подмастерья, студенты и проезжие моряки, донеслись взрывы хохота и шуточная песенка под аккомпанемент флейты:
Худощавый ткач с унылым лицом раздраженно отозвался на песню:
— Поют, хохочут, празднуют… А скоро настанет время, когда, может, не так вспомянут и императора!
Ван Галль стал прислушиваться.
— А что император? — возразил человек с густыми бровями и острым, похожим на клюв носом, в строгом темном платье.
— А это, ваша милость, — ввернул Микэль, — богатейший купец и промышленник из Антверпена. Вы не смотрите, что он такой тихий, — говорят, тысячами ворочает…
Антверпенец говорил сухо и размеренно:
— Император жил под барабанный бой и пушечную стрельбу. А умер под чтение монастырских молитв. Никто и не заметил.
— Как он умер, правда, не заметили, — отозвался из-за соседнего стола суконщик из Лейдена, — а вот как станем сами жить, скоро заметим. Мир покажется, пожалуй, не слаще войны.
— Вы уж скажете! — присоединился к разговору торговец рыбой из Амстердама. — Перво-наперво нас освободят от дармоедов и грабителей — наемных солдат…
— Освободят ли? — вспыхнул суконщик. — Освободят ли, говорю!
— Вы что-нибудь знаете, ваша милость? — забеспокоился рыбник.
— Ничего я толком не знаю, а чую. Везде толкаюсь. Изъездил полсвета, кое-чему научился. Главное, научился не верить обещаниям.
— А разве нам что-нибудь обещали? — обернулся к нему коренастый и краснощекий, весь в веснушках сырник-голландец. — О войсках до сих пор и разговору не было. Это мы сами решили: нет войны, не нужны, значит, королю и солдаты.
— Вот то-то и оно! — Суконщик залпом, как воду, выпил стакан вина. — А потом еще… Не всем это, может, интересно. А их милость, — он указал на замолчавшего антверпенца, — небось лучше меня знает про теперешние цены на испанскую шерсть…
Все подвинулись ближе.
— На нее наложили такую пошлину — не знаешь, как и подступиться. С Новой Испанией, за океаном, тоже дела плохи. Мы, нидерландцы, не смеем туда и носа показывать, не то что торговлю вести. Даже в торговле с Англией стали нам преграды чинить. С Ан-гли-ей, поймите! — Он весь побагровел от возмущения. — С Англией, с которой нам надо жить в добром согласии, раз она нас шерстью и оловом питает, хотят нас поссорить!..