Это было маленькое, еще по-детски угловатое существо, наряженное в синие и желтые шелка. Черные волосы, не заплетенные в косу, доходили ей до пояса. Девочка, позванивая браслетами, старательно принимала вычурные позы, подобно танцовщицам индийских храмов, а ее чувяки,[11] стояли в стороне, сиротливо уткнувшись друг в друга загнутыми носами. С ветвей сливы медленно осыпались розовые лепестки, и я так залюбовался этой картиной, что совершенно забыл о времени.
Внезапно юная танцовщица замерла, молитвенно вскинула руки и начала бить себя по щекам. Удивленный ее поведением, я покинул свое укрытие и подошел ближе.
— Салам, малышка! — позвал я, и девочка обернулась, испуганно тараща глаза.
Глаза у нее были синие, и мне припомнилось, что я уже где-то видел их.
— Чем провинились перед Аллахом твои щечки? За что ты наказываешь их? — спросил я, забавляясь ее смущением и испугом.
— Это не они, а я сама провинилась, — ответила девочка с неожиданной для ее возраста грустью. — От меня никогда не будет никакого толка…
— Не слишком ли рано ты отчаялась? Все в руках Аллаха. Едва ли он призвал тебя в этот мир, будь ты, действительно, бестолкова.
Она понурилась и вздохнула:
— У вас доброе лицо… Наверное, вы всем говорите хорошее… Но мне не стоило появляться на свет. Я и родилась только благодаря великодушию другого доброго человека…
— Не надо унывать, — мягко пожурил я ее. — Уныние — харам![12] Расскажи-ка лучше, почему ты считаешь, что от тебя не будет толка?
— Я ничего не умею, — начала она нараспев, явно повторяя чужие слова. — Ноги мои слишком слабы, чтобы отстукивать ритм и держать равновесие, лицо не красиво, шея коротка…
— Подожди, — прервал я ее, с трудом сдерживая смех — так она была забавна в своем детском горе. — Кто сказал, что ты плохо танцуешь? Мне кажется, у тебя прекрасно получается.
— Что вы! Я такая неуклюжая… — она сделала еще несколько движений, но, видимо, танец опять не получился, потому что малышка всплеснула руками, и личико ее омрачилось. — Это трудно… Моя бабушка сказала, что я — позор на ее голову, что из меня никогда не получится танцовщицы, что мне не место в ее доме, и что она не желает смотреть, как я оскверняю священные танцы…
— И поэтому ты учишься танцевать в одиночестве здесь, под сливами?
— Да, я прихожу сюда уже три полных луны, — призналась она. — Я думала, дом заброшен.
— Я был в Дели и вернулся только сегодня. А кто твоя бабушка, и как тебя зовут?
— Меня зовут Гури, — ответила она. — А моя бабушка — Мохана. Она самая красивая в мире! Нет, мама красивее. Но мама не умеет так танцевать…
Воспоминание обожгло меня, словно открытым огнем, и я взглянул на девочку уже другими глазами. Она и вправду была белее жителей Лакшманпура. Какая-то чужая кровь примешалась к ее крови, придав коже оттенок молока с корицей. Увидел я, что черты ее лица не так красивы и тонки, как у матери. Носик был похож на твердую пирамидку с удлиненной вершиной, как у всех раджпутов, но губы совсем не велики, а глаза не столь глубоко посажены. Тонкой костью и изящным сложением она напоминала мать, но плечи и руки были развиты сильнее, в чем тоже сказалась наследственность ее отца.
— Значит, ты считаешь, умение танцевать — самое главное? — спросил я, размышляя о воле Аллаха, что снова привел в мою жизнь этого ребенка. Я был первым, кто увидел ее в нашем мире.
Гури не заметила моего смятения и с воодушевлением заговорила, сопровождая речь короткими жестами, придававшими ей особое очарование:
— Танцевать, петь, играть на ситаре… Именно это женщина умеет делать лучше мужчины… Значит, именно это ей и надо развивать. Видели ли вы, как преображается лицо танцовщицы во время исполнения обрядовых танцев? Оно несет свет, оно сияет. Изящество в танце — это особый дар небес. Но хуже всего, когда сердце танцует, а ноги не слушаются… — она уныло посмотрела на собственные ножки. Ее пальчики напоминали перламутровые раковины жемчужниц.
Слова маленькой кокетки задели меня, и я сказал назидательно:
— Предназначение женщины — быть подругой мужчине и заботливой матерью. Разве тебе нравится, как живут женщины в доме твоей бабушки?
Она задумалась, выпятив нижнюю губку, а потом покачала головой:
— Вы правы, там не все хорошо. Но ведь обыкновенной женщине нельзя петь и танцевать, а это так печально…
— Она может и петь, и танцевать, — возразил я, — но только для своего мужа или для других женщин.
— Почему же ей нельзя танцевать на муджарате?[13]
Теперь уже я вскинул руки в молитвенном жесте. Что за разговоры я введу с девчонкой?! Что она может понять своим детским умом?! Но я всегда был терпелив.
— Танцевать перед другими мужчинами кроме своего мужа — харам. Этим танцовщица вводит в соблазн тех, кто смотрит на нее.
Девочка вдруг прыснула, закрывая ладошками лицо, и что-то зашептала сквозь пальцы. Я спросил, почему она смеется. Она долго и смущенно отнекивалась, а потом призналась, опустив глаза и играя ямочками на щеках:
— Прошу простить, но… цветущая слива тоже может ввести в соблазн, если смотреть на нее с вожделением. И разве дерево в этом виновато?.. Или вы готовы обломать его цветущие ветки?.. Может, харам не в танце, а в глазах смотрящего?..
Я не нашелся, что ответить. Личико Гури снова стало испуганным. Она поспешила подобрать свои чувяки, поклонилась и пошла к той стороне стены, которая была частично разрушена землетрясением. Видимо, через нее она забиралась в сад. Я задумчиво подергал себя за бороду и окликнул девочку:
— Можешь приходить сюда, Гури. Сад всегда пуст, и ты никому не помешаешь.
Она стала благодарить, но я вернулся в дом и открыл книгу.
С тех пор до моего слуха часто доносился звон браслетов. Гури появлялась в саду почти каждый день. Я никогда не выходил к ней, только смотрел из окна. Она поворачивала в мою сторону милое, разгоряченное танцем лицо, и почтительно кланялась. Я откладывал книгу и кивал, принимая ее приветствие.
Однажды, когда день был особенно жаркий, и девочка села отдохнуть в тени деревьев, я подозвал ее и угостил охлажденным зеленым чаем, который принесла для меня Хадиджа.
— Салам, Гури. Как продвигается твое учение? — спросил я.
Она с наслаждением напилась, а потом поклонилась низко-низко. Я спросил, что бы это значило.
— Теперь я знаю, кто вы, хафиз, — произнесла девочка. — Бабушка рассказала. Вы — тот добрый человек, благодаря которому я живу.
— Ты живешь благодаря милости Аллаха, — поправил я ее, но она только заулыбалась, показывая ровные белоснежные зубки. — Так что с танцами? Как твоя дорога к совершенству?
Девочка усмехнулась углом рта, совсем не по-детски, и поставила пиалу с остатками чая на сгиб локтя:
— На последнем муджарате наваб приказал Сундари танцевать с кубком вина. Вы знаете, что происходит, если пролить хоть каплю?..
Мне не было известно, кто такая Сундари, но о жестоких развлечениях чиновников я слышал не раз. Танец с кубком был любимой забавой. Аламгир запретил индийские храмовые танцы, как и местные религии, но наместники не отказывали себе в удовольствии полюбоваться на красивых женщин.
— Наваб приказал ее высечь, — продолжала Гури, удерживая пиалу в равновесии. — Ее и наставницу — Бисмиллах-джан. Он сказал бабушке, что танцовщиц учат очень, очень плохо.
— И после этого ты все еще хочешь танцевать на муджарате?
Девочка вернула мне пиалу, вскинула носик к небу, щурясь от солнца, потом потупилась, но смолчать не смогла:
— Хочу. Когда-нибудь я станцую для наваба танец с кубком. И не расплескаю ни капли! — потом ее решимость поутихла, и она виновато развела руками: — Но я никогда не научусь танцевать так, как Сундари…
— На все воля Аллаха! — сказал я ей. — Желание уже творит. Если ты не можешь летать, как птица, научись бегать, как газель. Но делай это лучше всех.
Она задумчиво нахмурилась и вдруг спросила:
— Говорят, в юности вы слагали газели, хафиз. Это правда?
— Правда, — признал я.
— Это было давно?
— Двадцать шесть лет назад.
Гури сосчитала по пальцам:
— Прошло много времени…
— Для меня — не очень, — сказал я.
— И еще говорят, что вы бросили поэзию после смерти жены?.. — Гури произнесла это так тихо, что мне пришлось податься вперед, чтобы услышать.
— И это правда.
— Почему, хафиз?
Я молчал довольно долго, а потом ответил:
— Аллах говорит с нами через наше сердце. Значит, только из него должны исходить слова и дела. Все остальное — харам. А мое сердце безмолвно, в нем больше нет стихов. Значит, писать их — грех.
— Почему же молчит ваше сердце?
— Потому что вместе с женой умерло мое вдохновенье.
— Нет, оно не умерло! — возразила Гури. — Ваше вдохновение живет! Я слушала газели, которые пела моя мать! Они прекрасны! Особенно мне нравится та, где пери[14] собирается на праздник! — и она начала декламировать с выражением: «Ты на праздник Науруза с утра начала собираться…»
— Не надо! — остановил я ее. — У меня нет сил, чтобы это слушать.
Но все же мысленно я повторил газель от начала до конца:
Казалось, Гури позабавили мои просьбы.
— Но я не могу остановиться! — пропела она. — Когда я вспоминаю эти строки, мне хочется повторять их громко-громко!
— Не надо, Гури.
— Хорошо, хафиз! — легко согласилась она. — Если вы запрещаете мне петь, я стану танцевать!
Шалунья выскочила на середину дворика и начала в пантомиме изображать содержание газели, делая это с таким изяществом, что я не удержался от возгласа на ее родном языке:
— Ты рассказываешь историю!
Девочка остановилась, щуря на меня смешливые синие глаза:
— Что вы сказали, хафиз?
— Ты рассказывала историю! — восхитился я. — И при этом не произносила ни слова!
— Я буду танцевать по-другому, — Гури блеснула улыбкой и вдруг отбила пятками какой-то сложный ритм. — Я буду рассказывать ваши газели, хафиз. Видите, теперь вы стали моим вдохновеньем.
Подпрыгивая и хлопая в ладоши, она убежала под сливы, чтобы сейчас же привести в действие свою выдумку. В сине-желтом платье она походила на бабочку-махаона. Я покачал головой, глядя ей вслед, и вернулся к книгам.
Через месяц Аламгир прислал мне письмо, приказав прибыть в Дели. В последнее время участились восстания в северных провинциях. Великий Могол считал, что никто лучше него не усмирит мятежников и ему нужны были верные люди в столице в его отсутствие, а мне он всегда доверял. Я уехал, и не возвращался в Лакшманпур еще четыре года.
2
Было бы обманом сказать, что я вспоминал о Гури. У меня хватало дел и забот. Аламгир вернулся с победой, сообщив на тайном совете, что нашел сказочные алмазные копи возле одной из завоеванных крепостей. Он решил, что мне необходим отдых, и я с радостью вернулся в Лакшманпур. Здесь меня догнало письмо из Дели. Не успел я еще переступить порог, а получил неутешительные вести — Великий Могол, чувствуя скорую смерть, начал жестокие гонения на иноверцев. Он и раньше не отличался кротостью нрава, а сейчас стал просто безумен.
Знакомый звон заставил меня оторваться от письма. Я поспешил отдернуть занавеску и увидел Гури. Только сейчас это была не та неуклюжая девочка, которая когда-то била себя по щекам. Под сливами танцевала юная женщина. Она исполняла странный, никогда не виденный мною танец. Синий кафтан подчеркивал тонкую талию и высокую грудь, а юбка была гораздо короче, нежели носили даже таваиф. Крепкие ноги выстукивали замысловатый ритм, заставляя ножные браслеты из бубенцов, нанизанных в десять или двенадцать рядов, звенеть при каждом движении, создавая… музыку. Танцовщица аккомпанировала сама себе, и это было удивительно.
Некоторое время я любовался ее движениями. Руки девушки летали словно птицы, то приглаживая волосы, то словно подкрашивая глаза. Вот она лукаво улыбнулась, будто подзывая кого-то, вот смущенно спрятала лицо в ладони и закружилась так, что сине-желтая юбка поднялась колоколом. Стремительное кружение прервалось так же внезапно, как и началось. Танцовщица застыла подобно статуе, выбросив одну руку к небу, и вдруг посмотрела в мою сторону.
Я сразу опустил занавеску, раздумывая, было ли харамом то, что я сейчас наблюдал. Заглянула Хадиджа, и я сделал вид, что занят чтением.
Дни потекли обычной чередой. Я жил уединенно, гости не посещали мой дом. Проводя время за книгами, я часто слышал звон бубенцов, и, бывало, выглядывал в окно, принимая приветствие от Гури. Но больше не заговаривал с ней.
По приезду я засвидетельствовал свое почтенье навабу Лакшманпура. Князь был неприятным человеком, склонным к излишествам. Я не преминул напомнить ему, что Великий Могол — ревнитель ислама, не пропускает ни одной молитвы, часто постится, не ест мяса и не пьет вина. Вряд ли это понравилось навабу, но он тут же поклялся, что не нарушает заветов пророка и рад видеть меня в городе.
Вскоре он прислал приглашение на муджарат. Послание было написано изящным слогом и с такой почтительностью, будто предназначалось падишаху. Я сомневался, что его составила рука наваба, но ответил, что буду непременно.
На муджарат дворец украсили с особой пышностью. Меня встретили слуги и проводили в главный зал, где уже находились гости — младшие князья, чиновники и купцы.
— Счастлив, что ты пришел, хафиз! — приветствовал меня наваб. — Садись рядом со мной, разделим радость этого вечера!
Я сел на пуховые подушки, не испытывая особого удовольствия. Даже при дворе Аламгира я редко бывал на подобных праздниках. Принимая пиалу с чаем, я спросил:
— Зачем ты позвал меня? Подобные сборища мне не по душе.
— Ничто и никто не оскорбят твой взор и слух! — пообещал правитель Лакшманпура. — Я не решился бы беспокоить, хафиз, но тебя просили позвать. И просили так настойчиво, что отказать было невозможно…
— Просили позвать? Кто же? — я удивленно осмотрелся. Среди собравшихся мне были знакомы двое или трое.
— Он пожелал, чтобы я сохранил это в тайне! Просто отдохни и повеселись с нами.
Мне никогда не нравились тайны. А такие — тем более. Наваб не догадался о моем недовольстве, он был не слишком догадлив. К тому же, вошла Мохана в сопровождении трех таваиф. Их появление привлекло всеобщее внимание. Мохана улыбалась и дарила поклоны направо и налево. Кланялась она на индийский манер — поднося к лицу руку, сложенную «лодочкой». Заметив меня, сводница стала кланяться еще усердней, и я понял, что именно она настояла на моем приглашении.
Расположившись слева от наваба, таваиф вступили в беседу с гостями и хозяином праздника. Я не участвовал в разговоре, но должен был признать, что женщины не выходили за границы дозволенного. Речь их была легка, остроумна, но не развязна.
После первого угощения появились музыканты. Мохана попросила слова и объявила, что из Дели приехала знаменитая таваиф Сонала, которая просит позволения станцевать на муджарате. Разумеется, наваб разрешил танцовщице порадовать гостей. Она выбежала, одетая в традиционный наряд — сари с золотой каймой. Волосы ее были собраны в пучок слева от макушки, лицо тщательно выбелено, ладони, ступни и кончики пальцев окрашены хной. Глядя на четкие движения Соналы, я не находил ни одной погрешности в выступлении. Она то плавно покачивалась из стороны в сторону, выворачивая наружу колени, то балансировала на одной ноге, подобно индийским богам на древних фресках. Невольно мне вспомнилась Гури. Как она переживала, что не может соперничать в грациозности с другими таваиф, как упорно стремилась к цели — танцевать перед навабом. Задумавшись, я не заметил, что танец закончился. Гости долго не могли успокоиться, требуя повторения. Некоторые, впрочем, требовали, чтобы Сонала разделила с ними трапезу и развлекла беседой.
Посчитав, что проявил достаточно уважения к навабу и теперь могу удалиться, я поднял голову, собираясь прощаться, и увидел новую танцовщицу — Гури. Костюм ее представлял странную смесь стилей, но — самое удивительное! — шел ей. Косу она украсила, как индианка — гирляндой из бутонов жасмина, а оделась в приталенный камзол, столь любимый мусульманскими женщинами, укороченную широкую юбку по персидской моде и шальвары. Юбка открывала белые, как морские раковины, ноги, украшенные браслетами из бубенчиков. Она не накрасилась, и все равно лицо ее светилось, подобно льдинке, среди смуглокожих гостей.
Сначала ее не заметили. Гури не была красивее других таваиф, а после выступления Соналы ее появление вовсе не вызвало интереса. Только Мохана улыбалась и поигрывала бровями в такт музыке. Таваиф, сидевшая рядом с ней, сказала довольно громко:
— Зачем ты выпустила Гури за Соналой?! После нее меркнут все!