Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Родимый край - зеленая моя колыбель - Гумер Баширович Баширов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— И ты, стало быть, прыгнул и плюхнулся в воду?

Я промолчал. И что мальчишки попадали со смеху рассказывать не стал. Им, может, и смешно было, а я стоял по щиколотки в воде и чуть не плакал. Дядя Закир вытащил меня из речки и спрашивает:

«Кто тебе валенки свалял?»

«Дядя Гибаш…» — ответил я, еле сдерживая слезы.

Он как расхохочется, и мне показалось, что его губа на этот раз сложилась не в две, а в целых три складки.

«О-от дурачок! Да разве Гибашевы валенки промокнут? Да еще новенькие…»

А отец почему-то не на меня, а на сестру рассердился.

— Чего смотришь? — крикнул он на нее. — Раздевай!

V

В горнице у нас над саке, как раз посредине, висит под потолком семилинейная лампа. Каждый четверг после ужина мы всей семьей собираемся в круг под ней. Первым на саке забирается отец и ложится, облокотись на подушку, бочком у стены. Полузакрыв глаза, он спокойно отдыхает в ожидании, когда домочадцы справятся со своими делами. Потом начинает расспрашивать брата об учении, о медресе. Я сажусь у ног отца и жду, не заговорит ли он и со мной. Мне нравится смотреть на него, нравится, что он у нас высокий, крупный, что его руки перевиты жилами, будто узор на них наведен, и что пальцы у него крепкие, узловатые. Как-то мама сказала: «У отца твоего руки железные». Мне представляется, что железо это — в его широких, не боящихся ни огня, ни мороза здоровых ладонях, в плоских, блестящих, будто лощеные, подушках пальцев, которыми он безо всякого вырывает из досок даже большущие, толстые гвозди.

Целый день стоит он возле верстака, режет, стесывает, строгает. Ничей отец не умеет, как наш, мастерить стулья с резными спинками, делать рамы, ульи, вставлять стекла.

В иные вечера под хорошее настроение отец со мной тоже разговор заводит.

— Ну-ка, — спрашивает он, повертываясь ко мне, — чей ты есть сын?

— Я — сын Баши́ра.

— М-М… А чей сын Башир?

— Башир — сын Мустафы́.

— Ну, а если в самые дали забраться?

— Семеке́й!

— Во-во, он и есть всему нашему роду корень. А до него кто, это дело темное. В те поры здесь сплошь леса стояли…

Отец задумывается.

— Вэли́ таки не составил родовую роспись, — говорит он через некоторое время. — Все откладывал, откладывал да и вовсе из головы выкинул.

Я не хочу походить на Вэли-абы́[3], самого старшего брата, который в прошлом году отделился от нас.

— Нет, — бормочу я, — не забуду. И распишу и разрисую. Красным, синим и зеленым цветом. Как дерево яблонное будет.

Взгляд отца смягчается.

— Что ж, ладно. А хочешь, я тебя богатеем стать научу?

— Научи.

— Ежели задумаешь разбогатеть, вроде лавочника Чтяпана или Цызга́на, читай молитву: «Господи, дела мои наладь, пошли мне благодать. Дай лошадь, дай верблюда, вали добра мне груду!»

Из-за сдвинутой занавески показывается смеющееся лицо мамы.

— Если б с этого разбогатеть можно было, я бы цельный день твою молитву напевала, — говорит она.

Сегодня, поскольку отец даже за валенки не ругался, я надеюсь, что он меня по спине погладит, а может, и «сынком» назовет. Да больно скуп он на ласку. Отчего бы это? Забот, что ли, у него полно? Или сами слова ласковые ему не по нраву? Он, кажется, и не замечает, что я уселся подле него. Лежит, уставив глаза в потолок, и молчит.

— Завтра солому будем возить с гумна, — сухо говорит отец наконец, ни к кому не обращаясь.

Но сказано это для брата. Хоть и пятница завтра и всего на день приехал он, а, видно, баклуши бить ему не дадут…

Брат стоял на саке у стены, где висела полка с книгами. Услышал отца, потемнел весь и сел как-то рывком. Мне стало жалко брата. Ему, наверно, хотелось с дружками завтра свидеться, побегать, поиграть… Но отец есть отец.

— А солома, что на прошлой неделе навозили, кончилась разве? — тихо спросил Хамза немного погодя.

— Неужто ждать, когда кончится? Скотину голодом морить? — ответил отец и, поведя краешком глаза в стряпной угол, добавил: — С оладьями не запаздывай! День-то короткий, с соломой до нама́за[4] в мечети надо справиться!

Это — маме.

Мама молчит. Она замешивает муку в квашне. Сбивает, шлепая рукой, тесто и ставит квашню на припечек, к теплу. Потом еще возится со своими нескончаемыми делами, что-то убирает, что-то развешивает и лишь после этого выходит к нам. Прихватив пряслице, она тоже подсаживается ближе к свету, но приниматься за работу не спешит. Кладет веретено на колени и долго, пристально вглядывается в Хамзу. Ее разрумянившиеся у очага щеки постепенно бледнеют, левая бровь, выгнувшаяся тонкой, как новый месяц, дужкой, странно вздергивается, шевелятся крылья носа. Она наклоняется к брату и ощупывает ему спину:

— Одни косточки торчат. И с лица спал. Будто печка беленая.

Я смотрю на печку, потом на брата.

— Не приболел ли? — спрашивает мама.

— Не-е-ет, — смиренно тянет Хамза, не поднимая склоненной над книгами головы, и смущенно ежится. Он уже пятый год учится в медресе, и, видно, неловко ему, что мама поглаживает его, как маленького.

Зимой мы живем в нижней горнице дома. Верхняя сильно обветшала. «На нее дров не напасешься», — говорит отец. Окна внизу — вровень с землей, и когда метет позёмка, она так и цепляется за них подолом, а бывает, что притомится и тут же прикорнет под окнами.

— Вон и буран поднялся, — сказала мама, всматриваясь в окошко. — Не след бы пока скирду ворошить, а? Ведь Хамза ночь всего переночует дома. Помаленьку бы сами на салазках перетаскали солому.

Отец лежал, скрестив под головой руки, и, уставясь в потолок, думал о чем-то своем. То ли слышал маму, то ли нет, но ни одна жилка на его лице не дрогнула.

VI

Тем временем Уммикемал-апай тоже присоединилась к нам, поставила перед собой пяльцы с натянутым на них алым полотном и принялась вышивать.

Хоть и с норовом моя апай, жалею я ее иногда. Вёснами она ткала холстину, полотенца с узорными концами, а зимой вышивала скатерти, платочки, для нас всех носки, перчатки вязала. Надоело ей, наверно, и устала она сидеть, сгорбившись за пяльцами, не зная никаких развлечений. А ведь ее подружки даже в соседние деревни на посиделки хаживают. Мама и то, случается, уговаривает ее:

— Ну что ты день-деньской ковыряешься! Глаза себе попортишь. Эдак и ослепнуть недолго.

Апай посидит, повышивает, потом выпрямит согнутую спину и посмотрит на маму:

— Ты же сама сказывала, чтоб побольше рукоделья в сундуке запасти. И одежу мне справить надо.

— Может, смилостивится аллах, хлеба уродятся…

— Какой там хлеб с двух-то наделов! Не то что продать, на прокорм еле хватает.

— Это верно. Ведь полон дом безнадельных.

— То-то и оно. Что отец один наработает? Сама знаешь…

Мама-то знает, еще как знает.

— Решетом просей муку, чтоб высевок помене осталось! — приказывает отец каждый раз, когда мама хлеб ставит.

У нас только у отца и у брата Хамзы есть земля. Женщинам вовсе земли не дают, а я после передела родился. Я безнадельный, безземельный. Бывает, мама взглянет на меня и вздохнет. Не оттого ли, что жалко ей безземельного сына?

И отец сокрушается, когда о земле разговор заходит.

— Эх, — говорит он, — что тебе стоило на неделю ране родиться, пока землю не делили!

Безнадельный, безземельный… Стоит отцу помянуть про землю, мне сразу не по себе становится. Будто я на людях без штанов, без рубашки сижу…

VII

Брат Хамза — я его зову «абы» — уже давно положил рядом с собой стопку книг и теперь выжидательно посматривает на отца. Неизвестно еще, какую из них он выберет. А может, станет расспрашивать, что абы прошел за неделю в медресе, или скажет, чтобы он Коран, как мулла, во весь голос почитал. Кто его знает…

Вечера эти доставляли мне истинное удовольствие. На воле мороз, трещат бревна в стенах, а мы сидим в тепле, собрались в круг под лампой и читаем. Ведь завтра пятница, и мы вроде бы отдыхаем в канун праздника.

Мне не так интересно слушать, сколько смотреть на тень мамы, падающую на печь. На беленой стене печи мама кажется огромной и словно бы сидит верхом на каком-то чудном длинношеем животном. Веретено в ее руке тоже большое, чуть ли не с баранью голову, и будто мотается само по себе: то в сторону двери прыгнет, то в сторону саке. Я не отрываясь гляжу на занятные фигуры на печи, и мне представляется, что это не тени вовсе, а какие-то сказочные, заколдованные существа.

Но вот слух мой снова улавливает голос брата. Он читает нараспев и чуть покачивается. Вокруг меня начинают кружить не слышанные доселе, чужеродные, непонятные слова. А брат так и сыплет: «худ-худ», «дуль-дуль»[5], «аргамак», «фиргаве́н»[6] и еще и еще.

Стоит уху зацепить новые слова, они уже не отстают от тебя, так и вертятся на языке: «худ-худ», «дуль-дуль»…

В голову приходит мысль: если завтра кто из ребят станет меня задирать, я вмиг этими словами рты им залеплю.

«Эй ты, фиргавен!» — крикнешь одному; того, у кого ноги длинные, дуль-дулем можно обозвать, кто худой — аргамаком. А бестолковый получит худ-худа…

Но отца и маму не удивляют эти слова, они всё понимают. Некоторые истории, словно обрывки сновидений, западают и мне в память. Жил-был неописуемой красоты джигит, была еще и красавица, кажется, царева жена. Вокруг них зеленеют сады, цветут цветы, плоды сладкие зреют и птицы порхают необыкновенные. Джигит, оказывается, любимый у отца сын. А вот братья почему-то в колодец его бросают.

Иногда мама так заслушается, что даже прясть перестает. Ее бледное продолговатое лицо, будто озаренное солнцем, светлеет, делается еще краше, глаза улыбаются. Но бывает и иначе. Когда абы доходит до того места в книге, где старик отец слепнет от тоски по сыну, мама тяжело вздыхает:

— Ох, бедняга’ И чего над ним измываются? Родятся же на свет люди, ни жали, ни щады не ведают!

Отец лежит, все так же вперясь глазами в потолок. Лицо его недвижно, словно литое, одни пальцы временами шевелятся или сжимаются в кулак.

Меня одолевает любопытство: каким образом из бумажных страничек выходят слова, что так захватывают старших?

Я подползаю к брату и, сунувшись через его плечо, пытаюсь разглядеть, откуда они вылезают, но вижу лишь черные мелкие, как букашки, закорючки. Пристально всматриваюсь в них, и мне начинает казаться, что они живые. Особенно забавно смотреть на эти закорючки, прикрывая пальцем то один, то другой глаз. Но вдруг брат щелкает меня по лбу, а вслед за ним отец дергает за полу рубашки.

— Будешь сидеть смирно или нет? — сердится он. — Егоза мокроносый!

Уж и посмотреть нельзя!

Я пристраиваюсь поближе к маме, да что-то очень скоро голова моя наливается тяжестью и клонится все ниже, ниже, и глаза слипаются. Я изо всех сил стараюсь открыть их, а они не слушаются никак.

Тут я чувствую на спине теплые мамины руки. Она будто горлица воркует надо мной, приговаривает:

— А я и не заметила, что он рядышком сидит. Разморило-то его как! Много нынче потрудился большой человечек — с горы катался, с нами вечеровал…

Больше я ничего не слышу, погружаюсь в безмерно сладостный мальчишечий сон.

VIII

Посреди ночи, когда все уже спали, я внезапно проснулся. В доме стояла тишина, лишь всхрапнет кто иногда или носом засвистит. Вдруг показалось мне, что ли, вроде бы у печки тихо так закрутилось, зажужжало веретено. Не веря своим ушам, я испуганно приподнял голову. Никого нет! Прялки тоже не видно. А у печки, точно как вечером, когда пряла мама, что-то едва слышно жужжало, свиристело. Чудно!

Немного погодя я опять посмотрел в закуток и обомлел. Оттуда на меня уставился огненный глаз! Он был пронзительно яркий, и я не выдержал, зажмурился, но глаз сверлил меня даже сквозь опущенные веки. Что же это такое? Неужто домовой? Замерз, поди, на чердаке и в дом спустился…

Хоть и натерпелся я страху, а будить маму не стал. Она еще может посмеяться надо мной, да еще брату с сестрой передаст.

Я тихо повернулся на другой бок и взглянул в окно. Над самым нашим двором низко висела круглая луна. Вот оно что! Это ее луч упал на самовар, стоявший в углу, а я принял лунное пятнышко за горящий глаз. Расхрабрившись, я совсем высунул голову из-под одеяла. На крыше повети сверкал, светился снег. Выскочить бы сейчас на волю и побегать, а снег так бы хрустел, хрустел под ногами!

Почему-то я уверен, что ночью во дворе происходят чудеса, каких днем никогда не увидишь. На небе полно звезд, каждая с мой кулак, и будто голубые искры с них сыплются. И девушку с коромыслом ясно видно на луне. Кажется, вот-вот склонится над поветью, коромысло с ведрами на закраину кровли нацепит и спрыгнет на землю.

А вид у девушки очень печальный. Хоть и сама, говорят, умолила луну взять ее к себе, когда невмоготу ей стало мачехины истязания терпеть, и как стояла у родника, так с коромыслом, с ведрами и взлетела на нее… Теперь скучает, видно. Может, и обратно хочет вернуться. Ведь тут ее ровесницы по посиделкам бегают, песни заводят, игры затевают, а потом спят в тепле, на пуховых постелях. А она все одна-одинешенька. Потому и смотрит с грустью на тропки, по которым девушки к роднику по воду ходят…

Утром меня разбудила страшная в доме суматоха. Где-то жалобно блеял козленок, а наши кидались из угла в угол, не могли разобраться, откуда доносится его голос. Мама совсем растерялась.

— Вот напасть-то! — приговаривала она, то подбегая к недавно затопленной печи, то выглядывая в горницу. — День-то нынче морозный, я было и занесла его теплой опарой напоить. И куда он запропастился? Провалился, что ли?

И на печку заглядывали и под верстаком шарили. Нет и нет козленка!

Вдруг из топки, разметав горящую солому, с дурным криком и фырканьем выскочил охваченный пламенем шар.

— Помилуй аллах! — воскликнула мама, шарахнувшись в сторону. — Страсть-то какая!

А горящий шар сначала вскочил на саке, оттуда перелетел на верстак, с верстака прыгнул вниз и попал прямо на край лохани с обмывками. Лохань опрокинулась, пол залило водой, и сильно запахло паленым.

Мама, перепуганная, повалилась на саке. Мы так и покатились со смеху. Отец и тот прыснул, не удержался. А мама все смахивала с себя пепел от горелой соломы и плевалась:

— Ах ты бесово племя! Погреться, вишь, ему захотелось! Помирать-то неохота, сразу выскочил, как жаром прихватило!..

А козленок, весь в желтых подпалинах, забился под верстак и никак не мог успокоиться, вздрагивал то и дело, отфыркивался.

Отец с абы поехали за соломой. Я тоже принялся искать свои валенки.

— Не пойдешь никуда! — вдруг заявила апай.



Поделиться книгой:

На главную
Назад