Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Глобализация. Последствия для человека и общества - Зигмунт Бауман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Раньше карта отражала и фиксировала рельеф местности. Теперь пришла очередь местности стать отражением карты, подняться до уровня упорядоченной прозрачности, которого стремились достичь на картах. Теперь само пространство будет перекроено или выстроено с нуля наподобие карты и в соответствии с решениями картографов.

От картографирования пространства к «опространствованию» карт

В интуитивном восприятии вышеупомянутому идеалу более всего соответствует геометрически простая структура пространства, слепленная из унифицированных блоков одного и того же размера. Неудивительно, что в утопических представлениях об «идеальном городе», характерных для эпохи нового времени, неизменное и неослабное внимание авторов было приковано к урбанистическим и архитектурным правилам, построенным вокруг одних и тех же базовых принципов: во-первых, строгого, детального и всеобъемлющего предварительного планирования городского пространства — создания города «с нуля», на чистом или расчищенном месте, в соответствии с замыслом, разработанным еще до начала строительства; и во-вторых, регулярности, однородности, единообразия, воспроизводимости пространственных элементов, окружающих административные здания, помещенные в центре города, а еще лучше — на вершине холма, откуда все городское пространство можно охватить взглядом. Характерным примером концепции идеально структурированного городского пространства в эпоху нового времени могут служить следующие «фундаментальные и священные правила», сформулированные Морелли в его Code de la Nature, ou le véritable esprit de ses lois de tout temps négligé ou méconnu («Кодекс природы или подлинный дух ее законов, кои во все времена оставались в небрежении или вовсе были неизвестны»), опубликовакованном в 1755 г.:

«Вокруг большой площади регулярных пропорций (здесь и далее курсив мой. — З. Б.) будут возведены общественные склады для хранения всех необходимых запасов, соединенные с залом для публичных собраний — все это будет иметь единообразный и приятный вид.

По внешней стороне этого круга будут регулярно располагаться городские кварталы — все одинакового размера, одинаковой формы, разделенные равными по ширине улицами…

Все здания будут одинаковы

Все кварталы будут спланированы так, чтобы в случае надобности их можно было расширить, не нарушая их регулярности…»

Принципы единообразия и регулярности (а значит, и взаимозаменяемости) элементов городской застройки дополнялись, по мысли Морелли, а также других мечтателей и практиков городской планировки и управления эпохи нового времени, постулатом о функциональном подчинении всех архитектурных и демографических решений «потребностям города в целом» (как выразился сам Морелли, «число и размер всех зданий будут диктоваться потребностями данного города»), и требованием о пространственном разделении частей города, связанных с разными функциями, или различных по «качеству» их жителей. Так что «каждое племя займет отдельный квартал, а каждая семья — отдельную квартиру». (Сами здания, однако, спешит отметить Морелли, будут одинаковыми для всех семей; это требование, как нам представляется, диктовалось стремлением нейтрализовать потенциально вредное воздействие своеобразия племенных традиций на общую прозрачность городского пространства). Жители, по той или иной причине не соответствующие стандартной норме («больные граждане», «граждане-инвалиды и слабоумные старики», и те, кто «заслуживают временной изоляции от остальных») будут помещены в зоны, расположенные «с внешней стороны от всех кругов, на определенном расстоянии». Наконец, жители, заслуживающие «гражданской смерти, то есть пожизненного исключения из общества», будут заперты в камерах-пещерах с «очень крепкими стенами и решетками», рядом с биологически мертвыми людьми, на территории «отгороженного стеной кладбища».

Подобия идеального города, вышедшие из-под пера утопистов, не напоминали ни один из реально существующих городов, где эти «проектировщики» жили и мечтали. Но, как чуть позже (с одобрительным кивком) отметил Карл Маркс, их волновало не то, как изобразить и объяснить мир, а то, как его изменить. Или, скорее, недовольные ограничениями, которые существующая реальность накладывает на воплощение идеальных планов, они мечтали заменить ее новой реальностью, свободной от злокачественных следов исторических случайностей, созданной с нуля и во имя порядка. Набросок любого проекта будущего города ex nihilo предусматривал разрушение города уже существующего. В гуще настоящего — неряшливого, зловонного, запутанного и хаотичного, а потому достойного смертного приговора — утопическая мысль служила плацдармом будущего упорядоченного совершенства и совершенного порядка.

Фантазии, однако, редко бывают действительно «праздными», и еще реже — по-настоящему невинными. Чертежи «проектировщиков» были островками будущего не только в их собственном воспаленном воображении. Не было недостатка в армиях и полководцах, рвущихся использовать «плацдармы» утопистов для развертывания генерального наступления против сил хаоса и помочь будущему прорваться в настоящее и покорить его. В своем весьма проницательном исследовании об утопиях нового времени Бронислав Бачко говорит о «двойном движении: движении воображения утопистов, покоряющих городское пространство, и мечтаний планировщиков и архитекторов о социальной структуре, в рамках которой они могли материализоваться»[16]. Мыслители и деятели были в равной степени помешаны на «центре», вокруг которого будет логически обустроено пространство, будущего города, в соответствии с условиями прозрачности, установленными безличным разумом. Бачко мастерски препарирует это помешательство во всех его взаимосвязанных аспектах, анализируя проект «города по имени Свобода», опубликованный 12 флореаля Пятого года Французской республики топографом-геометром Ф. Л. Обри, — по его замыслу он должен был служить наброском плана будущей столицы революционной Франции.

Как для теоретиков, так и для практиков будущий город был «пространством во плоти», символом и памятником свободы, завоеванной Разумом в долгой борьбе не на жизнь, а насмерть против неуправляемой, иррациональной случайности исторического процесса. Подобно тому, как обещанная революцией свобода призвана была «очистить» историческое время, утописты мечтали о пространстве, «не оскверненном историей». В соответствии с этим жестким условием все существующие города выбывали из конкурса и обрекались на уничтожение.

Конечно, Бачко сосредоточивает внимание лишь на одном из многих «перекрестков», где встречались мечтатели и практики Французской революции; однако именно этот «перекресток» стал излюбленным местом для ищущих вдохновения путешественников со всех концов света, ведь именно там эта встреча была, как нигде, теплой и радостной для обеих сторон. Мечты об идеально прозрачном городском пространстве служили для политических вождей революции богатым источником вдохновения и придавали им смелости, а для мечтателей революция была в первую очередь решительно настроенной проектностроительной конторой, готовой превратить формы, рождавшиеся долгими бессонными ночами на «чертежных досках» утопистов, в реальные стройплощадки идеальных городов.

Вот один из примеров, которые анализирует Бачко, — история об идеальной стране севарамбов и ее еще более идеальной столице Севаринд[17]:

«Севаринд — «красивейший город мира»; он отличается «хорошим состоянием законности и порядка». «Столица строилась в соответствии с рациональным, четким и простым планом, который выполнялся неукоснительно, что делает ее городом с самой регулярной застройкой в мире». Прозрачность городского пространства является в основном результатом решения аккуратно разделить его на 250 одинаковых единиц — осмазиев, каждый из которых представляет собой квадратное здание с фасадом длиной в 50 футов, большим внутренним двором и четырьмя входами, которое рассчитано на «удобное проживание» тысячи человек. Город поражает всякого, кто его посещает, своей «идеальной гулярностью». «Улицы там широкие и столь прямые, что возникает впечатление, будто они проложены по линейке»; все они выходят на «просторные площади, в центре которых расположены фонтаны и общественные здания», также одинакового размера и вида. «Архитектура всех домов почти одинакова», хотя жилища важных особ отличаются неподдельной роскошью. «В этих городах нет и следа хаотичности: всюду царит идеальный и поразительный порядок» (больные, умалишенные и преступники изгнаны за пределы города). Все здесь имеет свое предназначение, а потому красиво — ведь красота означает очевидность цели и простоту формы. Почти все элементы города взаимозаменяемы — как и сами города; любой, посетивший Севаринд, получает представление о всех городах Севарамба».

Мы не знаем, отмечает Бачко, изучали ли создатели идеальных городов проекты друг друга, но у читателей утопических произведений поневоле возникает ощущение, что их авторы «в течение целого столетия занимались только тем, что вновь и вновь изобретали один и тот же город». Это впечатление связано с тем, что все авторы утопий разделяли одни и те же ценности и что все они стремились к «некоему идеалу счастливой рациональности или, если хотите, рационального счастья» — связанному с жизнью в идеально упорядоченном пространстве, очищенном от любой произвольности — свободном от любой неожиданности, случайности, неоднозначности.

Все города, описанные в утопической литературе, — это, по удачному выражению Бачко, «литературные города»; не только в буквальном смысле, как продукт воображения литераторов, но и в ином, глубинном смысле: о них можно было рассказать на бумаге во всех мельчайших деталях, ведь в них нет ничего неясного, не поддающегося четкому описанию. Во многом напоминая концепцию Юргена Хабермаса об объективной «законности» утверждений и норм, которая может иметь только всеобъемлющий характер, и потому требует «стирания пространства и времени»,[18] образы идеального города предусматривали полное отрицание истории и необходимость стереть с лица земли все ее зримые следы.

Если реальную жизнь людей наблюдать из окна чиновничьего кабинета, постулат о подобной «дематериализации» времени и пространства, смешиваясь с идеей «рационального счастья», превращается в ясную, безусловную заповедь. Только из такого окна может показаться, что разнообразие фрагментов пространства, и в особенности открытость и неопределенность их предназначения, его подверженность множественным истолкованиям исключает возможность рациональных действий. С этой чиновничьей точки зрения трудно представить себе модель рациональности, отличную от твоей собственной, и модель счастья, не связанную с жизнью в мире, несущем на себе отпечаток этой рациональности. Ситуации, поддающиеся различным истолкованиям, ситуации, которые можно расшифровать, подбирая разные «ключи», представляются не просто препятствиями на вашем поле деятельности, но и изъяном, говорящем о «неясности как таковой»; не признаком множественности сосуществующих систем, но симптомом хаоса; не просто помехой при воплощении вашей собственной модели рационального действия, но положением вещей, не совместимым с «разумом вообще».

С точки зрения «администрирования» пространства, модернизация означает монополию на картографирование. Но такую монополию невозможно сохранить в городе, построенном из слоев последовательных случайностей истории, в городе, сформировавшемся и все еще формирующемся за счет селективной ассимиляции разных традиций и столь же селективного поглощения культурных инноваций, причем правила обоих процессов отбора меняются, они редко выражены со всей очевидностью, редко учитываются мыслью в момент действия и подвергаются квазилогической кодификации лишь задним числом. Добиться монополии куда легче, когда карта «идет впереди» картографируемой территории: если город с момента создания и на протяжении всей своей истории является проекцией карты на местность; если, вместо отчаянных попыток втиснуть беспорядочное разнообразие городской реальности в безличную элегантность картографической сетки, карта превращается в рамки, куда заранее помещаются еще не возникшие городские реалии, чье значение и функции проистекают только из места, отведенного им на этой разметке. Только тогда значения и функции приобретают подлинную однозначность; их Eindeutigkeit будет заранее обеспечена нейтрализацией или изгнанием альтернативных авторитетных толкований.

О таких условиях, идеальных для картографической монополии, мечтали лишь самые радикальные модернисты-архитекторы и планировщики нашей эпохи, самым знаменитым из которых был Ле Корбюзье. Словно демонстрируя надпартийную природу модернизации пространства и отсутствие всякой связи между ее принципами и политическими идеологиями, Ле Корбюзье с одинаковым рвением и без малейших угрызений совести предлагал свои услуги коммунистическим правителям России и профашистскому режиму Виши во Франции.

Словно в доказательство изначальной беспочвенности модернистских амбиций, в обоих этих случаях он потерпел неудачу: неосознанный, но неумолимый прагматизм правителей подрезал крылья радикальному воображению.

В книге La ville radieuse[19] («Лучезарный город»), опубликованной в 1933 г. и призванной сыграть роль евангелия градостроительного модернизма, Ле Корбюзье вынес смертный приговор существующим городам — гниющим отбросам неуправляемой, бездумной, неискушенной в градостроительстве и незадачливой истории. Он обвинил существующие города в отсутствии функциональности (некоторые логически незаменимые функции лишены удовлетворительных механизмов, а некоторые другие — дублируются и сталкиваются между собой, приводя в замешательство жителей), в нездоровых условиях жизни и в оскорблении эстетического чувства (вызванного хаотическим лабиринтом улиц и смесью архитектурных стилей). Недостатки существующих городов чересчур многочисленны, так что исправление их по отдельности, одного за другим, не стоит затрачиваемых усилий и ресурсов. Куда разумнее применить комплексный подход и избавиться от всех напастей одним махом — разрушить старые города до основания, расчистив место для постройки новых, по заранее разработанному детальному плану; или бросить сегодняшние Парижи на произвол судьбы, переселив их жителей на новые места, где все с самого начала правильно спланировано и предусмотрено. Излагая принципы, которыми следует руководствоваться при строительстве будущих городов, автор «Лучезарного города» останавливается на конкретных примерах: планировке Парижа (его существующая застройка ниже всякой критики, несмотря на хвастовство барона Османа), Буэнос-Айреса и Рио-де-Жанейро; все три проекта начинаются с нулевой отметки и подчинены исключительно правилам эстетической гармонии и безличной логике разграничения функций.

Во всех трех воображаемых столицах приоритет отдается функциям, а не пространству; логика и эстетика требуют от каждого фрагмента городской застройки функциональной однозначности. В городском пространстве, как и в человеческой жизни, необходимо различать и разделять рабочие, домашние, потребительские, развлекательные, культовые, административные функции; каждой из этих функций следует отвести свое место, а каждое место должно служить одной, и только одной функции.

По мнению Ле Корбюзье, архитектура — подобно логике и красоте — по определению враг любому беспорядку, стихийности, хаосу, неряшливости; архитектура — наука сродни геометрии, искусство платонической возвышенности, математической упорядоченности, гармонии; ее идеалы — это непрерывная линия, параллели, правильные углы; ее стратегические принципы — стандартизация и сборка из готовых деталей. Власть архитектуры, осознающей свое призвание, в будущем Лучезарном городе означала бы смерть улицы в нашем понимании — этого неорганизованного и случайного побочного продукта нескоординированной и асинхронной истории застройки, места, где правит стихийность и двусмысленность. В Лучезарном городе дороги, как и здания, должны служить конкретным задачам; в данном случае — транспортным, перемещению людей и товаров с одной функциональной площадки на другую, и эту единственную функцию следует избавить от всех нынешних помех, создаваемых прогуливающимися фланерами, праздношатающимися и просто случайными прохожими.

Ле Корбюзье мечтал о городе, где власть «Плана-диктатора» (он неизменно писал слово «План» с большой буквы) над жителями была бы полной и непререкаемой. Авторитет Плана, заимствованного и укорененного в объективных истинах логики и эстетики, не терпит возражений и несогласия; он не принимает никаких аргументов, не признающих строгих правил логики или эстетики, или не опирающихся на них. Поэтому градостроитель-планировщик должен по определению действовать, не обращая внимания на кипение предвыборных страстей и оставаясь глухим к жалобам своих подлинных или воображаемых жертв. «План» (будучи продуктом безликого разума, а не плодом индивидуального, пусть самого яркого и глубокого, воображения) — это единственное, одновременно необходимое и достаточное, условие счастья людей, которое не может основываться ни на чем, кроме идеального соответствия между научно определенными потребностями человека и однозначным, прозрачным и понятным устройством жилого пространства.

«Лучезарный город» существует только на бумаге. Но по крайней мере один архитектор-урбанист, Оскар Нимейер, получил шанс облечь учение Ле Корбюзье во плоть и кровь. Таким шансом стало поручение построить с нуля, в пустынной местности, не обремененной историей, новую столицу, соответствующую размерам, величию, огромным неосвоенным ресурсам и безграничным амбициям Бразилии. Эта столица, Бразилиа, стала просто раем для архитектора-модерниста: здесь наконец появилась возможность сбросить все путы и ограничения, как материальные, так и эмоциональные, и дать волю архитектурной фантазии.

Там, на доселе незаселенном плато в центральной Бразилии, можно было по собственной воле «формировать» жителей будущего города, заботясь лишь о верности логике и эстетике; и при этом не надо было идти на компромисс, а тем более жертвовать чистотой принципов ради не относящихся к делу, но неподатливых условий места и времени. Можно было точно и заранее вычислить еще не выраженные, существующие в зачаточной форме «потребности единиц»; беспрепятственно «собрать по частям» пока отсутствующих, а значит безмолвных и политически бессильных жителей будущего города в качестве совокупности научно установленных и тщательно выверенных потребностей в кислороде, единицах тепла и света.

Для экспериментаторов, больше заинтересованных в том, чтобы хорошо выполнить работу, чем в ее последствиях для тех, кто должен был стать объектом их действий, Бразилиа была огромной и щедро финансируемой лабораторией, где можно было в различных пропорциях смешивать ингредиенты логики и эстетики, наблюдать их реакции в чистом виде, и отбирать наиболее удачные из полученных соединений. Как позволяли предположить постулаты архитектурного модернизма в стиле Корбюзье, в Бразилиа можно было бы сконструировать пространство по мерке человека (или, точнее, всего того, что поддается измерению в человеке), то есть пространство, откуда случайность и неожиданность изгнаны окончательно и бесповоротно. Однако для своих жителей Бразилиа превратилась в кошмар. Ее незадачливые жертвы мгновенно вызвали к жизни понятие «бразилита» — нового патологического синдрома, прототипом и эпицентром которого по сей день остается Бразилиа. Самыми заметными симптомами бразилита, по общему мнению, является отсутствие толп и тесноты, пустые перекрестки, анонимность окрестностей и безликость человеческих фигур, цепенящая монотонность среды, где ничто не способно удивить, озадачить или заинтересовать. Проектировщики Бразилиа устранили саму возможность случайных встреч везде, кроме нескольких мест, специально предназначенных для публичных собраний. Назначить встречу на единственном спроектированном для этого «форуме», гигантской «Площади трех сил», это, согласно популярной шутке, все равно, что договориться встретиться в пустыне Гоби.

Возможно, Бразилиа была пространством, идеально структурированным для проживания гомункулов, рожденных и выращенных в пробирках; для существ, слепленных из административных задач и юридических формулировок. Она несомненно являлась (по крайней мере, по замыслу создателей) пространством, идеально прозрачным для тех, кто выполняет административные задачи и озвучивает их содержание. Признаем, она была бы также безупречно структурированным пространством для идеальных, воображаемых жителей, отождествляющих счастье с беспроблемной жизнью, поскольку в ней отсутствуют неоднозначные ситуации, нет необходимости делать выбор, не существует риска и шанса на приключение. Для всех остальных город оказался пространством, лишенным подлинной человечности, — всего, что наполняет жизнь смыслом и ради чего стоит жить.

Мало кто из урбанистов, охваченных модернизаторской страстью, получал столь огромное поле деятельности, как то, что было отдано во власть воображения Нимейера. Большинству приходилось ограничивать полет своей фантазии (но не масштаб амбиций) небольшими экспериментами с городским пространством: выпрямить или разгородить в отдельных местах безалаберный и самодовольный хаос городской жизни, исправить ту или другую ошибку и недосмотр истории, создать маленькую, тщательно охраняемую нишу порядка в существующей вселенной случайности — но непременно со столь же ограниченными, отнюдь не всеобъемлющими и в значительной мере непредсказуемыми последствиями.

Агорафобия и возрождение локальности

Ричард Сеннет первым из исследователей современной городской жизни поднял тревогу в связи с угрозой «краха человека общественного». Много лет назад он отметил медленный, но неумолимый процесс сокращения городского общественного пространства и тот факт, что горожане столь же неуклонно начинают избегать жалких подобий того, что раньше было «агора», после чего те, в свою очередь, приходят в запустение.

Позднее, в блестящем исследовании о «пользе беспорядка»[20] тот же Ричард Сеннет ссылается на выводы Чарльза Абрамса, Джейн Джекобе, Марка Фрида и Герберта Ганса — исследователей, разных по своему темпераменту, но обладающих чуткостью в восприятии опыта городской жизни и глубокими аналитическими способностями, а затем сам рисует пугающую картину опустошения, вносимого в «жизнь реальных людей ради воплощения некоего абстрактного плана застройки или перестройки». Всякий раз реализация подобных планов, призванных «единообразить» городское пространство, придать ему «логику», «функциональность» или «удобочитаемость» оборачивалась распадом «страховочных сеток», сотканных из связей между людьми, физически опустошающим ощущением брошенности и одиночества — в сочетании с внутренней опустошенностью, ужасом перед жизненными трудностями и искусственно насаждаемой беспомощностью перед лицом самостоятельного и ответственного выбора.

Цена стремления к прозрачности оказалась ужасной. В искусственно созданной среде, разработанной так, чтобы обеспечить анонимность и функциональную специализацию пространства, горожане столкнулись с практически неразрешимой проблемой идентичности. Безликая монотонность и клиническая чистота искусственно сконструированного пространства лишала их возможности «обмениваться идеями», а тем самым и навыками, необходимыми, чтобы вплотную заняться и справиться с этой проблемой.

Урок, который проектировщики могли бы извлечь из длинной череды величественных замыслов и катастрофических неудач (а именно из их сочетания состоит вся история современной архитектуры) заключается в том, что главный секрет создания «хорошего города» — состоит в том, чтобы предоставить людям возможность отвечать за свои действия «в исторически сложившемся непредсказуемом обществе», а не в «выдуманном мире гармонии и предопределенного порядка». Если у кого-то появляется желание поиграть в создание городского пространства, руководствуясь исключительно правилами эстетической гармонии и разума, то стоит сначала остановиться и подумать о том, что «человек не способен стать хорошим, если он просто следует хорошим приказам или хорошему плану кого-то другого».

К этому можно добавить, что, с точки зрения ответственности человека — этого главного и незаменимого условия нравственности взаимоотношений между людьми, идеально сконструированное пространство является скудной, а то и просто ядовитой почвой. Скорее всего она не сможет расти, не говоря уже о том, чтобы цвести в гигиенически стерильном пространстве, свободном от неожиданностей, неоднозначности и конфликтов. Осознать свою ответственность способны лишь те, кто владеет сложным искусством действия в условиях неоднозначности и неясности, порожденных различиями и разнообразием. Нравственно зрелой личностью можно считать того, кто дорос до «потребности в неизвестном, кому жизнь кажется неполной без определенного элемента анархии», кто научился «ценить то, что все мы разные».

Анализируя ситуацию в небольших городках Америки, Сеннет обратил внимание на одну черту, повторяющуюся с почти неизменной регулярностью: подозрительность по отношению к другим, нетерпимость к отличиям, неприязнь к чужакам, требования, чтобы их «отделили» или вообще не допускали в город, а также истерическая, параноидальная озабоченность «законностью и порядком» — все это достигает высшей точки в наиболее стандартизированных, сегрегированных в расовом, этническом и классовом отношении, однородных местных сообществах.

Ничего удивительного: в подобных сообществах чувство общности чаще всего поддерживается иллюзией равенства, обеспечиваемой монотонной одинаковостью всех окружающих. Залогом гарантированной безопасности обычно считается отсутствие среди соседей тех, кто думает, действует и выглядит по-иному. Одинаковость порождает соответствие стандарту, а оборотной стороной такого соответствия является нетерпимость. В однородном сообществе все труднее становится приобрести черты характера и навыки, необходимые при столкновении с различиями между людьми и неопределенными ситуациями; а при отсутствии таких навыков и качеств человек очень легко поддается страху перед другими просто потому, что они, эти другие — возможно, странные и чуждые, но прежде всего — незнакомые: их нельзя моментально понять, «разложить по полочкам», предсказать их поведение.

Город, первоначально возникший ради безопасности — защиты тех, кто скрывается за его стенами от злонамеренных захватчиков, неизменно приходящих извне, — в наши времена, по выражению Нэн Элин, «больше ассоциируется с опасностью, чем с защищенностью». В нашу постсовременную эпоху «фактор страха несомненно вырос, на что указывают все чаще запираемые дверцы машин и двери домов, распространение систем безопасности, популярность идеи «огражденных» и «защищенных» сообществ для всех возрастных категорий и групп с различным уровнем доходов, возрастание контроля над общественными местами, не говоря уже о бесконечных сообщениях СМИ, нагнетающих чувство опасности»[21].

Сегодня страхи, типично «городские страхи», в отличие от тех, что привели когда-то к возникновению городов, сосредоточены вокруг «внутреннего врага». Подобный страх порождает озабоченность не столько целостностью и неприступностью всего города — как коллективной собственности и коллективной гарантии безопасности каждого — сколько изоляцией и укреплением собственного жилья внутри города. Стены, некогда окружавшие город, теперь крест-накрест избороздили саму его территорию во всех направлениях. Кварталы с системами наблюдения, тщательно контролируемые общественные места с ограниченным доступом, вооруженные до зубов охранники у ворот и двери с дистанционным управлением — все это сегодня направлено против «нежелательных» сограждан, а не иностранных войск, разбойников, грабителей и других неизвестных опасностей, подстерегающих вас за городскими воротами.

В современном мегаполисе главной стратегией выживания стала не общность, а изоляция и отделение от других. Вопрос о том, нравится вам ваш сосед или нет, больше не стоит. Держитесь от соседей подальше, и вы не столкнетесь с этой дилеммой и с необходимостью выбора; вам просто не представится возможность выбирать между любовью и ненавистью.

Существует ли жизнь после «Паноптикона»?

Немногие аллегорические образы в общественной мысли обладают той же убедительностью, что и «Паноптикон» Мишеля Фуко. Фуко воспользовался неосуществленным проектом Иеремии Бентама с потрясающим результатом — получилась метафора трансформации, передислокации и перераспределения контрольных полномочий в период новой и новейшей истории. Бентам, куда лучше, чем большинство его современников, был способен за разнообразными ярлыками контрольных органов разглядеть их главную и общую задачу — насаждать дисциплину за счет постоянной, реальной и осязаемой угрозы наказания; а за множеством названий, которые носили способы осуществления власти, выявить ее основную, глубинную стратегию — заставить подданных поверить, что им ни на минуту не укрыться от всевидящего ока начальства, а значит, ни один проступок, даже совершенный втайне, не останется безнаказанным. В своем «идеальном воплощении» Паноптикон вообще исключал существование частного пространства, по крайней мере непроницаемого частного пространства, не находящегося под наблюдением или, что еще хуже, не поддающегося наблюдению. В городе, описанном в романе Замятина «Мы», у каждого был собственный дом, но стены этих домов были стеклянными. В городе из оруэлловского романа «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый» у каждого был собственный телевизор, но выключать его было запрещено, и никто не знал, в какой момент экран превращается в камеру наблюдения…

Методы паноптикона, как указывал Фуко, сыграли ключевую роль в переходе от местных механизмов интеграции путем самонаблюдения и саморегуляции, соответствующих природным возможностям человеческого зрения и слуха, к осуществляемой государством, преодолевающей местные рамки интеграции территорий, масштаб которых далеко превосходил природные возможности человека. Эта последняя функция требовала асимметричности наблюдения, участия профессиональных наблюдателей и такой реорганизации пространства, которая позволяла бы наблюдателям выполнять свою работу, а находящимся под наблюдением давала бы понять, что наблюдение ведется, или может начаться, в любой момент. Всем этим требованиям почти полностью удовлетворяли главные «дисциплинарные» институты «классического» Нового и Новейшего времени — прежде всего промышленные предприятия и массовые армии, комплектуемые на основе всеобщей воинской обязанности: с ними в своей жизни так или иначе сталкивался почти каждый.

Будучи почти идеальной метафорой для обозначения главных аспектов модернизации власти и контроля, образ Паноптикона, однако, слишком сильно связан с воображением социолога, тем самым мешая, а не способствуя осознанию природы нынешних перемен. В ущерб анализу, мы подсознательно склонны рассматривать современные структуры власти как новое, исправленное и дополненное, издание прежних, по сути своей не изменившихся, методов паноптикона. Мы зачастую не замечаем того факта, что сегодня у большинства населения уже нет ни необходимости, ни возможности проходить через «тренировочные полигоны» прежних времен. Кроме того, мы забываем о конкретных проблемах процесса модернизации, придававших стратегии паноптикона целесообразность и привлекательность. Сегодня перед нами стоят иные проблемы, и при решении многих из них, возможно, самых главных, традиционные методы паноптикона, осуществляемые с неослабным рвением, скорее всего окажутся непригодными, а то и вовсе контрпродуктивными.

В своей блестящей работе, трактуя электронные базы данных как усовершенствованный киберпространственный вариант Паноптикона, Марк Постер выдвигает предположение, что «наши тела подключены к сетям, базам данных, информационным потокам» — а значит, все эти хранилища информации, к которым наши тела, так сказать, «привязаны информатически», «уже не являются убежищами от наблюдения или бастионами, вокруг которых можно выстроить линию сопротивления». Результатом сохранения огромного количества данных, прибавляющихся всякий раз, когда кто-то пользуется кредитной карточкой и делает практически любую покупку, по мнению Постера, является возникновение «суперпаноптикона» — но этот Паноптикон носит иной характер: наблюдаемые, предоставляющие данные для хранения, являются главным фактором в процессе наблюдения, и играют эту роль добровольно. Конечно, людей тревожит, что такое количество относящейся к ним информации фиксируется и сохраняется; в 1991 г., по данным журнала «Тайм», 70–80 % его читателей были «сильно обеспокоены» в основном тем, что информацию о них собирает правительство, кредитные и страховые кампании, а не работодатели, банки и маркетинговые фирмы. Учитывая все это, Постер выражает удивление, почему «обеспокоенность в связи с базами данных до сих пор не превратилась в важный политический вопрос общенационального масштаба»[22].

Хотя вообще-то, чему здесь удивляться… При более тщательном рассмотрении кажущееся сходство между Паноптиконом Фуко и сегодняшними базами данных оказывается, в общем, довольно поверхностным. Главной задачей Паноптикона было прививать его обитателям дисциплину и заставить их вести себя по единому образцу; Паноптикон прежде всего был орудием, направленным против необычности и отличия от других, а также права выбора и любого разнообразия. При всех потенциальных способах использования баз данных подобная цель не ставится. Напротив, главными создателями и пользователями баз данных являются кредитные и маркетинговые компании, и их главная задача — с помощью вносимой туда информации подтвердить, что люди, о которых эти данные собираются, «заслуживают доверия»: они надежные клиенты и имеют возможность выбора, а те, кто этой возможности не имеют, отсеиваются заранее, чтобы избежать убытков и ненужной затраты ресурсов. Фактически, включение в базу данных — это первостепенное условие «кредитоспособности», а значит, и способ получить доступ ко всему самому лучшему. Жители Паноптикона были узниками — рабочими и/или солдатами, чье поведение должно было подчиняться рутине и монотонности, а в базу данных заносятся надежные и заслуживающие доверия потребители — и отсеиваются все остальные, чья способность участвовать в потребительской игре вызывает сомнения просто потому, что их жизненные цели не относятся к категории информации, заслуживающей сохранения. Главной функцией Паноптикона было гарантировать, чтобы никто не вырвался из тщательно охраняемого пространства; главная же функция базы данных — в том, чтобы никто посторонний не попал в нее, не имея соответствующих «верительных грамот» или подделав их. Чем больше информации о вас содержится в базе данных, тем большей свободой передвижения вы обладаете.

База данных — инструмент отбора, разделения и отсева. Это сито, на дне которого остаются «глобалисты», а остальные просто смываются потоком. Некоторых она допускает в экстерриториальное киберпространство, позволяя им чувствовать себя как дома и быть желанными гостями везде, куда бы они ни прибыли; других — лишает загранпаспортов и транзитных виз, не позволяя совать нос в те места, что зарезервированы для обитателей киберпространства. В отличие от Паноптикона, база данных — это средство передвижения, а не цепь, приковывающая человека к месту.

На судьбу Паноптикона в истории можно взглянуть и с другой точки зрения. Если воспользоваться примечательной фразой Томаса Матисена, установление власти по модели Паноптикона представляло собой прежде всего переход от ситуации, когда большинство наблюдало за меньшинством к ситуации, когда меньшинство наблюдает за большинством[23]. В процессе осуществления власти наблюдение заменило демонстрацию. До наступления эпохи нового времени, власть производила впечатление на народ, позволяя простолюдинам с почтением, страхом и восхищением наблюдать ее во всей ее помпезности, богатстве, великолепии. Позднее же власть предпочитала оставаться в тени, наблюдая за подданными, но не позволяя им наблюдать за собой. Матисен упрекает Фуко и в том, что тот не обратил должного внимания на другой, параллельный процесс, проходивший в период новой и новейшей истории: выработку новых технологий власти, заключающихся как раз в наблюдении большинства (огромного, как никогда прежде в истории, большинства) за меньшинством. Он конечно имеет в виду неуклонное развитие средств массовой информации — в особенности телевидения — что ведет к созданию, наряду с Паноптиконом, другого механизма власти, который, все с той же афористичностью, он окрестил Синоптиконом.

Поразмыслим, однако, вот о чем. Паноптикон, даже когда он применялся повсеместно, а деятельность институтов, построенных на его принципах, охватывала подавляющее большинство населения, все же являлся механизмом местного масштаба: предпосылкой и результатом действий такого института было обездвиживание подвластных ему людей — наблюдение велось, чтобы не позволить им вырваться на свободу или по крайней мере исключить самостоятельное, случайное, беспорядочное движение. «Синоптикон» по определению имеет глобальный характер; в ходе наблюдения наблюдатели «отрываются» от своей местности — переносятся, хотя бы мысленно, в киберпространство, где расстояние уже не имеет значения, даже если физически они остаются на месте. Уже не важно, перемещаются ли объекты действия Синоптикона, превращенные теперь из наблюдаемых в наблюдателей, или нет. Где бы они ни были, и куда бы ни направились, у них есть возможность — и желание — подключиться к экстерриториальной сети, позволяющей большинству наблюдать за меньшинством. Паноптикон насильно создавал ситуацию, когда за людьми можно было наблюдать. Синоптикону принуждать никого не нужно — он действует методом соблазна. При этом меньшинство, за которым наблюдают, проходит строгий отбор. Как пишет Матисен,

«мы знаем, кому разрешен доступ в СМИ, чтобы высказать свои взгляды. Как показал ряд исследований, проведенных в Норвегии и других странах, они неизменно принадлежат к институциональным элитам. Те, кто пользуется допуском, это практически одни мужчины — а не женщины — из высших социальных слоев, занимающие руководящие позиции в политической жизни, частном предпринимательстве и государственной бюрократии».

Столь превозносимая «интерактивность» новых СМИ чрезвычайно преувеличена; скорее можно говорить об «односторонне интерактивных СМИ». Вопреки мнению ученых, которые сами принадлежат к новой глобальной элите, интернет и «паутина» не общедоступны и вряд ли когда-нибудь откроются для всех. Даже тем, кто получает к ним доступ, дозволено делать выбор только в пределах, установленных поставщиками, приглашающими их «тратить время и деньги, делая выбор между многочисленными «пакетами», которые они предлагают, и в рамках этих пакетов». Что же до остальных, кто довольствуется спутниковым или кабельным телевидением, лишь изображающим симметрию между положением людей по обе стороны экрана, то на их долю выпадает простое наблюдение в чистом виде, без посторонних примесей. И за чем же они наблюдают?

Большинство наблюдает за меньшинством. Те немногие, что становятся объектом наблюдения, относятся к категории знаменитостей. Они могут принадлежать к миру политики, спорта, науки или шоу-бизнеса, или просто быть знаменитыми специалистами — «информационниками». Однако все знаменитости, попадающие на экран, кто бы они ни были, занимаются демонстрацией мира знаменитостей — мира, чьей главной отличительной чертой является как раз то, что за ним наблюдает — множество людей во всех уголках света: они — «глобалисты» благодаря своей способности находиться под наблюдением. О чем бы они ни говорили с экрана, они выражают идею тотального образа жизни. Их жизни, их образа жизни. Если вы спросите о потенциальном воздействии этой идеи на наблюдателей, то это будет «напоминать не вопрос о предвзятых страхах и надеждах, а скорее о «воздействии», скажем христианства на мировоззрение человека, или — и такой вопрос китайцы действительно задавали — конфуцианства на общественную нравственность»[24].

В Паноптиконе одни местные наблюдали за другими местными (а до появления Паноптикона местные-простолюдины наблюдали за избранными). В Синоптиконе местные наблюдают за «глобалистами». Авторитет последних обеспечивается самой их удаленностью; о глобалистах можно сказать, что они «не от мира сего» в буквальном смысле слова, но их полеты над мирами местных куда более заметны, повседневны и навязчивы, чем полеты ангелов, парящих над христианским миром: они у всех на виду и в то же время недоступны, возвышенные и земные, они обладают гигантским превосходством, и в то же время являются для «низших» сверкающей путеводной звездой, за которой те следуют или мечтают последовать; они вызывают восхищение и вожделение одновременно — это власть, которая подает пример, а не приказывает.

Местные, сегрегированные и отделенные от глобалистов на земле, регулярно встречают их на телевизионных картинках рая. Эхо этих встреч разносится по всему земному шару, заглушая все местные звуки, но отражаясь от местных стен, демонстрируя и усиливая тем самым их неприступную, тюремную, прочность.

Глава 3

Национальное государство — что дальше?

«Во времена предыдущего поколения социальная политика основывалась на убеждении, что государства, а внутри государств — города, способны контролировать свои богатства; сегодня между государством и экономикой возникает водораздел», — замечает Ричард Сеннет[25].

При общем возрастании скорости движения — «сжатии» пространства/времени как такового — указывает Дэвид Харви — некоторые объекты движутся быстрее других. «Экономика» — капитал, то есть деньги и другие ресурсы, необходимые для того, чтобы «дело делалось», чтобы сделать еще больше денег и вещей — движется быстро; достаточно быстро, чтобы все время на шаг опережать любое (территориальное или иное) государственное образование, способное попытаться остановить его движение или направить по другому маршруту. В этом случае сокращение времени перемещения до нуля порождает новое качество: полную ликвидацию пространственных ограничений или, точнее, «полное преодоление гравитации». Все, что способно перемещаться со скоростью электронного сигнала, практически освобождается от ограничений, связанных с территорией, послужившей отправной точкой, конечным пунктом или маршрутом движения.

В одном из недавних комментариев Мартин Вуллакот хорошо передал суть последствий этого освобождения:

«Шведско-швейцарский конгломерат «Браун Бовери» объявил о сокращении 57 000 человек, занятых на его предприятиях в Западной Европе и об одновременном создании новых рабочих мест в Азии. Вслед за ним «Электролюкс» выступил с заявлением о предстоящем сокращении персонала по всему миру на 11 %, причем большинство сокращений коснутся Европы и Северной Америки. «Пилкингтон Гласс» также заявил о крупных сокращениях. Всего за десять дней три европейские фирмы сократили численность своих работников в масштабах, сопоставимых с количеством новых рабочих мест, которые планируют создать новые правительства Франции и Британии…

Вопиющим примером является Германия: там количество рабочих мест за пять лет уменьшилось на 1 млн и при этом немецкие фирмы активно занимаются строительством заводов в Восточной Европе, Азии и Латинской Америке. Если западноевропейская промышленность начала массированное перемещение за пределы Западной Европы, то все разговоры о поиске наилучшего подхода государства к проблемам безработицы можно рассматривать как неактуальные»[26].

«Сведение баланса» в масштабах народного хозяйства, ранее считавшегося основой всей экономической мысли, на практике все больше превращается в фикцию. Как указывает Винсент Кэйбл в памфлете, недавно выпущенном издательством «Демос»: «уже далеко не очевидно, что мы имеем в виду, называя «Мидленд Бэнк» или «ИКЛ» британскими фирмами (да, кстати, и корпорации вроде «Бритиш Петролеум», «Бритиш Эйруэйз», «Бритиш Гэс» или «Бритиш Телеком»)… В мире, где капитал не имеет постоянного места пребывания, а финансовые потоки в основном неподконтрольны национальным правительствам, многие рычаги экономической политики перестают работать»[27]. Альберто Мелуччи выдвигает предположение, что последствием быстрого роста влияния наднациональных — «планетарных» — организаций становится «и ускоренный отсев «слабых» звеньев, и создание новых каналов для вложения ресурсов, выведенных, по крайней мере частично, из-под контроля отдельных государств»[28].

По выражению Г. Х. фон Райта, «национальное государство разлагается или «отмирает». Подтачивающие его силы имеют транснациональный характер». Поскольку национальные государства остаются единственным ориентиром для «подведения баланса» и единственными источниками эффективных политических инициатив, «транснациональность» сил разложения выводит эти силы за рамки сферы сознательного, целенаправленного и потенциально разумного действия. Потому эти силы, их характер и действие окружены завесой тайны; они — объект предположений, а не надежного анализа. Как отмечает фон Райт,

«движущие силы транснационального характера в основном анонимны, а посему трудноуловимы. Они не формируют единую систему или порядок Это агломерация систем, манипулируемых в основном «невидимыми» фигурами… между вышеупомянутыми силами [не существует] единства или целенаправленной координации действий… «Рынок» — не столько коммерческое взаимодействие конкурирующих сил, сколько толкотня манипулярного спроса, искусственно созданных потребностей и стремлений к быстрому обогащению»[29].

Все это окружает идущий процесс «отмирания» национального государства аурой катастрофы. Его причины не совсем ясны; даже если бы эти причины и были известны, предсказать его ход невозможно; и уж точно, даже предсказав, его нельзя предотвратить. Ощущение беспокойства — вполне естественную реакцию на отсутствие рычагов контроля над ситуацией — четко выразил Кеннет Джоуитт, озаглавивший свою книгу «Новый мировой беспорядок». В эпоху новой и новейшей истории мы привыкли отождествлять порядок с «контролем над ситуацией». Именно этого ощущения «контроля над ситуацией», обоснованного или чисто иллюзорного, нам больше всего не хватает.

Сегодняшний «новый мировой беспорядок» нельзя объяснить лишь ссылкой на обстоятельство, служащее непосредственной и наиболее очевидной причиной ощущения потерянности и потрясения: а именно «похмельную» растерянность после внезапного окончания «великого раскола мира» и мгновенного исчезновения привычной рутины блоковой политики — даже если это исчезновение действительно было сигналом тревоги, возвещающем о «новом беспорядке». В образе мирового беспорядка отразилось скорее внезапное осознание (облегченное, но вовсе не обязательно вызванное, резким крушением блоковой политики) по сути стихийной и случайной природы вещей, которые ранее, казалось, находились под жестким контролем или хотя бы «технически поддавались контролю».

До краха коммунистического блока случайная, хаотичная и своенравная сущность международной обстановки просто заслонялась повседневным, поглощающим всю энергию и мысли воспроизводством баланса сил между мировыми державами. Разделяя мир, силовая политика создавала образ целостности. Наш общий мир скреплялся тем, что каждый уголок земли имел свое значение в «глобальном порядке» — то есть в конфликте «двух лагерей» и тщательно сохраняемом, хотя и неизменно хрупком, равновесии между ними. Мир был целостным постольку, поскольку ему негде было укрыться от этого значения, а значит в нем не было места безразличию с точки зрения баланса между двумя силами, присвоившими себе немалую часть этого мира и наложившими глубокий отпечаток на существование остальных. Все в мире имело свое значение, и это значение исходило из одного, пусть расколотого, центра — двух гигантских международных блоков, намертво сцепившихся в борьбе, прикованных и приклеенных друг к другу. Без Великого раскола мир уже не выглядит целостным; скорее он похож на поле деятельности разрозненных и разнокалиберных сил, входящих в соприкосновение в самых неожиданных местах и набирающих инерцию, которую никто не знает, как остановить.

Одним словом, сегодня, похоже, никто не контролирует ситуацию. Хуже того — непонятно, что в сложившихся обстоятельствах значит «контролировать ситуацию». Как и раньше, все инициативы и действия по наведению порядка носят местный характер и ориентированы на конкретные вопросы; но уже не существует местного образования, имеющего наглость говорить от имени всего человечества или заставляющего все человечество слушать и подчиняться тому, что оно говорит. Нет сейчас ни одного конкретного вопроса, масштаб и значение которого охватывали и отражали бы все, что происходит в мире, и который к тому же не вызывал бы никаких разногласий.

Мы универсализуемся или нас глобализуют?

Именно это неуютное ощущение, что «все выходит из-под контроля» и выражено (без особой интеллектуальной четкости) в модной сегодня концепции глобализации.

Глубочайший смысл идеи глобализации — это неопределенный, неуправляемый и самостоятельный характер всего, что происходит в мире; отсутствие центра, пульта управления, совета директоров или головной конторы. Глобализация — просто другое название «нового мирового беспорядка» Джоуитта.

Эта черта, неотделимая от образа глобализации, полностью отличает его от другой идеи, которой она якобы пришла на смену, идеи «универсализации» — некогда служившей стержнем дискуссии об общемировых делах, но к сегодняшнему дню вышедшей из употребления, редко упоминаемой, а то и просто забытой всеми, кроме философов.

Подобно концепциям «цивилизации», «развития», «конвергенции», «консенсуса» и множеству других ключевых понятий, характерных для общественной мысли периода новой и новейшей истории, идея «универсализации» выражала надежду, намерение и решимость навести порядок; помимо того, о чем говорили другие родственные концепции, она означала всеобщий порядок — наведение порядка во всеобъемлющем, подлинно глобальном масштабе. Как и другие концепции, идея универсализации родилась на подъеме ресурсного потенциала государств и амбиций интеллекта нового времени. Весь этот «хор» концепций в унисон объявлял о решимости сделать мир не таким, каков он есть, а лучше, чем он есть, а также поднять перемены и усовершенствования до глобального, общевидового уровня. Тем самым они служили и декларацией о намерении создать для всех жителей Земли похожие жизненные условия и возможности, а может быть — даже уравнять их.

Смысл глобализации в том виде, в каком он сформировался в рамках сегодняшнего дискурса, не содержит ничего подобного. Новый термин связан прежде всего с глобальными последствиями, абсолютно непреднамеренными и непредусмотренными, а не с глобальными инициативами и действиями.

Да, он говорит, что наши действия могут иметь и зачастую имеют глобальные последствия; но нет — мы не обладаем возможностями планирования и осуществления действий глобального масштаба и не знаем, как приобрести такие возможности. «Глобализация» касается не того, что все мы или хотя бы наиболее изобретательные и предприимчивые из нас, хотим или надеемся совершить. Она означает то, что со всеми нами происходит. Идея «глобализации» непосредственно указывает на «анонимные силы» фон Райта, действующие на огромной — туманной и слякотной, непроходимой и не поддающейся освоению — «ничейной земле», простирающейся далеко за пределы способностей любого из нас к замыслу и действию.

Как же так вышло, что перед нашим взором замаячило это огромное пространство рукотворной непроходимой чащи (не «естественные» дебри, которые в эпоху нового времени стали объектом покорения и освоения; но, перефразируя знаменитую фразу Энтони Гидденса, «джунгли, созданные промышленным способом» — заросли, возникшие после этого освоения и как его результат)? И почему они приобрели такую неподатливость и живучесть, которая со времен Дюркгейма считается отличительной чертой «суровой реальности»?

Наиболее вероятное объяснение заключается в том, что мы все чаще сталкиваемся со слабостью, даже бессилием привычных, воспринимаемых как должное, институтов, призванных заниматься наведением порядка.

Почетное место среди них в течение всего периода новой и новейшей истории принадлежало государству (Так и подмывает сказать: территориальному государству, но в теории и практике этой эпохи идеи государства и «территориального суверенитета» стали синонимами, и потому словосочетание «территориальное государство» превратилось в тавтологию). Вот точное определение государства: это учреждение, претендующее на законное право и утверждающее, что оно обладает достаточными ресурсами, чтобы установить и обеспечить соблюдение правил и норм, определяющих ход событий на определенной территории; правил и норм, которые, как ожидается, превратят случайность в предопределенность, двусмысленность в однозначность, беспорядочность в регулярность — одним словом, первобытный лес в тщательно высаженный сад, хаос — в порядок.

Привести в порядок некий уголок мира означало создать там государство, наделенное властью. Это также с неизбежностью означало намерение установить некую предпочтительную модель порядка в ущерб остальным, конкурирующим моделям. Добиться всего этого можно было, лишь получив в свое распоряжение машину государства или согнав кого-то другого с водительского места в государстве уже существующем.

Макс Вебер определил государство как учреждение, установившее монополию на средства принуждения и их применение на своей суверенной территории. Корнелиус Касториадис предостерегает от распространенной тенденции смешивать государство с социальной властью как таковой: «государство», настаивает он, связано с конкретным способом распределения и концентрации социальной власти, преследующей именно цель повышения способности к «наведению порядка». «Государство, — говорит Касториадис, — это образование, отделенное от коллективности и построенное таким способом, чтобы это отделение было постоянным». Название «государство» следует употреблять «в тех случаях, когда оно построено в форме Государственного аппарата — предусматривающей наличие отдельной «бюрократии» — гражданской, клерикальной или военной — пусть и рудиментарного характера: другими словами, иерархической организации с четко отграниченной сферой компетенции»[30].

Отметим, однако, что такое «отделение социальной власти от коллективности» ни в коей мере не было случайностью, капризом истории. Задача наведения порядка требует огромных и постоянных усилий по приобретению, перетасовке и концентрации социальной власти, для чего, в свою очередь, нужны значительные ресурсы, собрать, сосредоточить и нужным образом задействовать которые способно только государство в форме иерархического бюрократического аппарата. По необходимости суверенитет государства в законодательной и исполнительной сфере покоился на «треноге» военного, экономического и культурного суверенитета; другими словами, на. контроле государства над ресурсами, ранее принадлежавшими раздробленным центрам социальной власти, но теперь собранными воедино ради сохранения самого института государства и поддержания установленного им порядка. Способность к эффективному установлению порядка была бы немыслима без способности эффективно защищать территорию государства от угрозы со стороны иных моделей порядка, как внешней, так и внутренней; способности «сводить баланс» в народном хозяйстве и способности к мобилизации культурных ресурсов, достаточных для поддержания идентичности и своеобразия государства через своеобразную идентичность его подданных.

Лишь немногие из народов, стремившихся к государственному суверенитету, имели достаточную численность и ресурсы, чтобы пройти этот жесткий тест, позволявший им рассматривать суверенитет и государственность в качестве реалистичной перспективы. Поэтому в эпоху, когда наведение порядка осуществлялось прежде всего, или даже — исключительно, через посредство суверенных государств, количество самих этих государств было относительно невелико. По той же причине создание любого суверенного государства, как правило, предусматривало подавление государственнических амбиций множества других, более малочисленных народов — подрыва или экспроприации их военного потенциала, экономической самодостаточности и культурного своеобразия, в каком бы скромном и зачаточном состоянии они ни находились.

В этих условиях «мировая арена» служила театром межгосударственной политики, чьей задачей — выполняемой путем военных конфликтов, переговоров, или сочетания обоих методов — было в первую очередь установление и сохранение («международные гарантии») границ, определявших и выделявших территорию, на которой каждое государство обладало суверенитетом в законодательной и исполнительной сфере. «Глобальная политика», в той мере, в какой масштаб внешней политики суверенных государств хоть сколько-нибудь приближался к глобальному, заключалась в основном в поддержании принципа полного и непререкаемого суверенитета каждого из государств над его территорией, сопровождавшемся стиранием с карты мира тех немногих «белых пятен», что там еще оставались, и борьбы с угрозой двусмысленности, время от времени возникавшей из-за «наложения» суверенитетов друг на друга или неудовлетворенных территориальных притязаний. Косвенно, но решительно воздавая должное такому видению мира, участники первой учредительной сессии Организации Африканского Единства единодушно приняли главное решение — объявили священными и неприкосновенными границы всех вновь возникших государств, хотя, по всеобщему мнению, они являлись искусственным порождением колониальной эпохи. Одним словом, образ «мирового порядка» свелся к совокупности ряда местных «порядков», каждый из которых эффективно поддерживался и эффективно охранялся одним, и только одним, территориальным государством. Считалось, что все государства обязаны сплачиваться в защиту «охранных прав» друг друга.

В течение почти полувека — и этот период закончился совсем недавно — над этим раздробленным миром суверенных государств возвышалась надстройка из двух военно-политических блоков. Каждый из них стремился повысить уровень координации между порядками внутри государств, входивших в зону его «мета-суверенитета», основываясь на предположении, что военный, экономический и культурный потенциал каждого отдельного государства является совершенно недостаточным. Постепенно, но неумолимо — причем в политической практике это происходило быстрее, чем в теории — утверждался новый принцип, принцип надгосударственной интеграции. «Мировая арена» все больше рассматривалась как театр, где сосуществовали и соперничали группы государств, а не сами государства.

«Бандунгская инициатива» по созданию неангажированного «безблокового блока» и дальнейшие постоянные усилия неприсоединившихся государств «присоединиться» друг к другу стали косвенным признанием этого нового принципа. Впрочем, эта инициатива последовательно и эффективно подрывалась двумя суперблоками, имевшими, по крайней мере, одну общую черту: они относились к остальному миру точно так же, как участники гонки за государственное строительство и закрепление границ в XIX в. относились к «белым пятнам» на карте. Неприсоединение, отказ вступить в один из двух суперблоков, упрямая приверженность старомодному и все более устаревающему принципу верховенства суверенитета, воплощенного в государстве, рассматривались в эпоху блоковой политики как эквивалент двусмысленного понятия «ничьей земли», с которым государства Нового времени, соперничая друг с другом, но все же в унисон, боролись всеми средствами.

Политическая надстройка эпохи Великого раскола скрывала из вида более глубинные и — как сейчас выяснилось — более фундаментальные и долгосрочные сдвиги в механизме наведения порядка. Перемены в первую очередь затрагивали роль государства. Все три стойки «треноги суверенитета» сломались и восстановлению не подлежат. Военная, экономическая и культурная самостоятельность, даже самообеспеченность, государства — любого государства — перестала быть реальной перспективой. Чтобы сохранить способность поддерживать законность и порядок, государства вынуждены были вступать в союзы и добровольно отказываться от большей части своего суверенитета. И когда занавес наконец был поднят, за ним обнаружилась незнакомая сцена, населенная диковинными персонажами.

Теперь появились государства, которые — без всякого принуждения со стороны — активно и последовательно стремятся отказаться от своих суверенных прав, и буквально умоляют, чтобы их суверенитет отняли и растворили в надгосударственных структурах. Появились никому не известные или забытые «этносы» — давно исчезнувшие, но теперь воскресшие, или ранее не существовавшие, но выдуманные — порой слишком малочисленные, бедные и невежественные, чтобы пройти любой из традиционных экзаменов на суверенитет, и все же требующие собственной государственности, государственности со всеми атрибутами политического суверенитета и правом устанавливать и поддерживать порядок на своей территории. Древние и молодые народы освобождались от оков федерации, куда их насильно загнала ныне переставшая существовать коммунистическая сверхдержава — но вновь обретенная свобода принятия решений была нужна им лишь для того, чтобы растворить свою политическую, экономическую и военную самостоятельность в структурах Евросоюза и НАТО[31]. Осознание представившейся возможности проигнорировать жесткие условия создания собственной государственности проявилось в том, что десятки «новых государств» рвутся получить офис в и так уже переполненном здании штаб-квартиры ООН, изначально не рассчитанном на такое количество «равноправных».

Парадоксально, но факт: не триумф, а упадок государственного суверенитета придал идее государственности столь гигантскую популярность. Как ядовито заметил Эрик Хобсбаум, если голос Сейшельских островов в ООН равен голосу Японии, «то вскоре большую часть членов ООН, вероятнее всего, будут составлять современные (республиканские) аналоги герцогства Саксен-Кобург-Готского и Шварцбург-Зондерхаузена»[32].

Новая экспроприация: на сей раз — государства

Действительно, никто уже не ожидает, что вновь возникшие государства, как и давно существующие в их нынешнем состоянии, смогут выполнять большинство функций, когда-то считавшихся главным смыслом существования центральной бюрократии. Прежде всего бросается в глаза, что традиционное государство отказалось или позволило вырвать у себя из рук, такую функцию, как поддержание «динамичного равновесия», определяемого Касториадисом как «примерное равенство между ритмами роста потребления и повышения производительности труда» — задачу, заставлявшую суверенные государства время от времени вводить запреты на импорт или экспорт, таможенные барьеры или, в духе идей Кейнса, административным путем стимулировать внутренний спрос[33]. Всякий контроль над этим «динамичным равновесием» сегодня находится за пределами возможностей, да и желаний подавляющего большинства государств, в остальном обладающих суверенитетом (с точки зрения поддержания порядка в буквальном смысле этого слова). Само различие между внутренним и мировым рынком, и вообще между понятиями «внутренний» и «внешний», с точки зрения государства, сегодня все труднее сохранять во всех отношениях, кроме самого узкого — «контроля над территорией и населением».

Все три стойки «треноги суверенитета» сегодня сломаны. Скорее всего, самые важные последствия связаны с разрушением экономической стойки. Не способные более «сводить баланс» в экономике, и в то же время руководствуясь лишь политически выраженными интересами населения, находящегося в сфере их политической власти, национальные государства все больше превращаются в исполнителей воли и полномочных представителей сил, которые они не могут и надеяться поставить под политический контроль. По меткой оценке одного радикального политического аналитика из Латинской Америки, благодаря «рыхлости» якобы «национальной экономики» всех сегодняшних стран, а также эфемерности, неуловимости и экстерриториальности пространства, на котором это хозяйство действует, мировые финансовые рынки получили возможность «навязывать всей планете свои законы и предписания. «Глобализация» — это всего лишь тоталитарное внедрение их логики во все сферы жизни». У государств нет ни достаточных ресурсов, ни свободы маневра, чтобы выдержать это давление, просто потому, что «для краха предприятия или самого государства достаточно нескольких минут»:

«В кабаре глобализации государство исполняет стриптиз, и к концу представления на нем остается лишь минимально необходимое: его репрессивные полномочия. Когда его материальная база уничтожена, суверенитет и независимость аннулированы, политический класс стерт с лица земли, национальное государство превращается просто в службу безопасности мегакорпораций…

Новым владыкам мира незачем управлять напрямую. Административные задачи они возлагают на национальные правительства»[34].

Из-за необузданного и беспрепятственного распространения правил свободной торговли, особенно свободы движения капиталов и финансов, «экономика» все больше избавляется от политического контроля; вообще, главный смысл понятия «экономика» сегодня — это «неполитическая сфера». То, что осталось от политики, как и в старые добрые времена, считается компетенцией государства — но ко всему, что связано с экономической жизнью, ему не позволено прикасаться: любой шаг в этом направлении вызовет незамедлительные и жестокие карательные меры со стороны мировых рынков. Оцепеневшей от ужаса правящей «команде» государства будет очередной раз продемонстрировано его экономическое бессилие. Согласно подсчетам Рене Пассе[35], общий объем чисто спекулятивных валютных сделок достигает цифры в 1300 млрд долл, в день — что в пятьдесят раз больше суммы торговых обменов и почти равняется совокупным валютным резервам всех «национальных банков мира», составляющим 1500 млрд долл. «Поэтому, — заключает Пассе, — ни одно государство не способно сопротивляться спекулятивному давлению «рынков» дольше, чем несколько дней».

Единственной экономической задачей, которую государству позволено и предписано выполнять, является обеспечение «сбалансированного бюджета» путем контроля и сдерживания требований с мест о более решительном государственном вмешательстве в сферу бизнеса или о защите населения от самых тяжелых последствий рыночной анархии. Как недавно заметил Жан-Поль Фетусси:

«Эта программа, однако, не может быть выполнена, если тем или иным путем не вывести экономику из сферы политики. Существование министерства финансов, несомненно, является необходимым злом, но в идеале от министерства экономики (т. е. от управления экономикой) следует избавиться. Другими словами, правительство нужно лишить ответственности за макроэкономическую политику»[36].

Вопреки часто повторяемому (что вовсе не свидетельствует о его правильности) мнению, не существует ни логического, ни прагматического противоречия между вновь обретенной экстерриториальностью капитала (полной, если речь идет о финансах, почти полной — в области торговли, и весьма значительной — в сфере промышленного производства) и возникновением все новых и новых слабых и бессильных суверенных государств. Лихорадочная «нарезка» новых, все более слабых и обладающих все меньшими ресурсами «политически независимых» территориальных образований нисколько не мешает экономической глобализации; политическая раздробленность — отнюдь не «палка в колесе» нарождающегося «всемирного общества», спаянного воедино свободным распространением информации. Напротив, судя по всему, глобализация всех сфер экономики и обновленное утверждение «территориального принципа» — явления родственные, взаимно обусловливающие и усиливающие друг друга.

Чтобы обеспечить глобальным финансовым, торговым и информационно-промышленным кругам свободу передвижения и неограниченные возможности в осуществлении их целей, на мировой арене должна царить политическая раздробленность — morcellement. Все они, так сказать, жизненно заинтересованы в существовании «слабых государств» — то есть государств ослабленных, но при этом остающихся государствами. Намеренно или подсознательно, межгосударственные, наднациональные институты, созданные и действующие с согласия глобального капитала, оказывают согласованное давление на все страны, как входящие, так и не входящие в их состав, с целью систематического уничтожения всего, что способно остановить или замедлить свободное движение капитала или ограничить свободный рынок. Предварительное условие получения помощи от всемирных банков и валютных фондов, с которым государства покорно соглашаются, заключается в том, чтобы они открыли двери настежь и оставили саму мысль о самостоятельной экономической политике. Слабые государства — это именно то, в чем нуждается Новый Мировой Порядок — слишком часто подозрительно напоминающий новый мировой беспорядок — для поддержания и воспроизводства своего существования. Слабые квазигосударства легко низвести до уровня местных полицейских участков, обеспечивающих минимальный порядок, необходимый для бизнеса: при этом можно не опасаться, что они смогут эффективно ограничить свободу глобальных корпораций.

Отделение экономики от политики и избавление первой от регулирующего вмешательства последней, в результате чего политика лишается полномочий эффективно действующего института, означает нечто большее, чем простое перераспределение социальной власти. Как указывает Клаус Оффе, само существование политики как института — т. е. «способность делать коллективный обязывающий выбор и выполнять принятое решение» — становится проблематичным. «Вместо того, чтобы спрашивать, что требуется сделать, более плодотворным занятием будет выяснить, способен ли кто-нибудь сделать то, что требуется». Поскольку «границы утратили непроницаемость» (впрочем, только для узкого круга избранных), то и «суверенитет стал номинальным, власть анонимной, а ее дом опустел». Нам пока еще далеко до пункта назначения; процесс продолжается, но похоже его уже не остановить. «Его модель можно охарактеризовать словами «отпустить тормоза»: это дерегулирование, либерализация, гибкость, растущая подвижность, облегчение сделок в сфере недвижимости и сделок на рынке труда, снижение налогового бремени и т. д.»[37]. Чем более последовательно эта модель проводится в жизнь, тем меньше полномочий остается в руках института, способствующего ее внедрению, и тем меньше способен этот слабеющий институт отказаться от ее внедрения, при всем желании или необходимости.

Одно из важнейших последствий глобальной свободы передвижения заключается в том, что воплотить общественно значимые проблемы в эффективные коллективные действия становится все труднее, а то и просто невозможно.

Глобальная иерархия мобильности

Вспомним еще раз о том, на что много лет назад указывал Мишель Крозье в новаторском исследовании «Бюрократический феномен»: стратегия завоевания господства, по сути, всегда одинакова — необходимо оставить максимальный простор и свободу маневра за тем, кто господствует, и одновременно жесточайше ограничить свободу принятия решений теми, на кого это господство распространяется.

Некогда эта стратегия успешно применялась правительствами государств, но теперь они оказались ее жертвами. Сегодня главным источником неожиданностей и неуверенности является поведение «рынков» — прежде всего, мировых финансовых рынков. Поэтому нетрудно догадаться, что замена территориальных «слабых государств» некими глобальными структурами, имеющими законодательные и «полицейские» полномочия, не соответствовала бы интересам «мировых рынков». Отсюда и обоснованные подозрения, что политическая фрагментация и экономическая глобализация — это не соперники, преследующие противоположные цели, а союзники и участники одного заговора.

Интеграция и раздробленность, глобализация и территориализация — это взаимодополняющие процессы. Точнее, это две стороны одного процесса: процесса перераспределения суверенитета, власти и свободы действий в мировом масштабе, катализатором (но ни в коей мере не причиной) которого стал радикальный скачок в развитии технологий, связанных со скоростью. Совпадение и переплетение синтеза и раздробления, интеграции и распада отнюдь не случайно, и изменить эту ситуацию уже невозможно.

Именно из-за этого совпадения и переплетения двух, казалось бы, противоположных тенденций, «запущенных» благодаря решающему воздействию новой свободы передвижения, так называемые процессы «глобализации» оборачиваются перераспределением привилегий и лишений, богатства и бедности, ресурсов и бессилия, власти и безвластия, свободы и ограничений. Сегодня мы стали свидетелями процесса рестратификации в мировом масштабе, в ходе которого формируется новая социокультурная иерархия, всемирная общественная лестница.

Распространение квазисуверенитетов, территориальное разделение и сегрегация идентичностей, чему способствует и превращает в «насущную необходимость» глобализация рынков и информации, вовсе не означает, что на арене появилось большое количество разнообразных «равных партнеров». То, что для одних — результат свободного выбора, на других обрушивается как жестокий удар судьбы. А поскольку число этих «других» неуклонно растет и они все глубже погружаются в отчаяние, порожденное бесперспективностью их существования, было бы, пожалуй, целесообразнее говорить о процессе «глокализации» (используя удачный термин Роланда Робертсона, раскрывающий неразрывное единство между тенденциями к «глобализации» и «локализации» — феномен, который скрывает односторонняя концепция глобализации), определяя его прежде всего как процесс концентрации капитала, финансов и других ресурсов, позволяющих делать выбор и действовать эффективно, но также — и возможно это главное — концентрации свободы передвижения и действий (на практике это фактически одно и то же).



Поделиться книгой:

На главную
Назад