На первый взгляд, сложно отказаться от помощи столь ценных работ по истории восприятия природы. Первоклассные историки продемонстрировали нам, что идея природы у греков IV века не имеет ничего общего с природой англичан XIX века или французов XVIII века, не говоря уже о китайцах, малайцах и сиу. «Если вы беретесь утверждать, что изменение представлений о природе отражает политическое устройство общества, в котором оно зародилось, то в этом нет ничего удивительного». Если выбрать один из многочисленных примеров, то все мы знаем губительные последствия социального дарвинизма, который подарил столько метафор политикам, затем заново приложил их к природе, чтобы еще раз вернуться в политику и скрепить власть богатых печатью неумолимого природного порядка. Феминистки не раз объясняли нам, каким образом отождествление женщин с природой с давних пор мешало им иметь какие-либо политические права. Примеры связи между представлениями о природе и представлениями о политике столь многочисленны, что можно не без основания утверждать, что любой эпистемологический вопрос также является вопросом политическим.
Если это действительно было бы так, то политическая эпистемология потерпела бы немедленное фиаско. На самом деле, подобные рассуждения сохраняют представление о двухпалатной политической системе, перенося их в академическую сферу. Идея о том, что «природы не существует», поскольку речь идет о «социальной конструкции», лишь подчеркивает контраст между Пещерой и Небом Идей, добавляя к нему разделение на гуманитарные и естественные науки. Если мы от лица историка, психолога, антрополога, географа, социолога, эпистемолога говорим о «человеческих представлениях о природе», об их изменениях, о материальных, экономических и политических условиях, которые их определяют, то мы,
К сожалению, при всей своей критической изощренности, гуманитарные науки ничему не могут научить политическую экологию, о которой даже нельзя сказать, что она балансирует между природой и обществом, естественными и социальными науками или наукой и политикой, а расположена совсем в другой области, по причине того, что она отказывается искать основания общественной жизни в двух принципах сборки, двух центрах притяжения. Если мы принимаем концепцию социальных презентаций природы, то неизбежно возвращаемся к бесполезному аргументу о внешней реальности, и нам придется отвечать на угрожающий вопрос: «Имеете ли вы доступ к природе в ее внешних проявлениях или навсегда остаетесь прозябать в застенках Пещеры?» – или, в более вежливой форме: «Вы говорите о вещах или об их символических репрезентациях?» (40) Наша проблема заключается не в том, чтобы принять ту или иную сторону в дискуссии, которая позволяет установить пропорции природного и общественного в наших представлениях о вещах, а в том, чтобы изменить концепцию социального и политического мира, которая сегодня представляется чем-то самоочевидным как социальным, так и естественным наукам.
В двух предыдущих разделах мы намеревались обсуждать именно природу, а никак не человеческие представления о ней. Но каким образом можно говорить о природе как таковой? Этот вопрос уж точно не имеет никакого смысла. Однако именно это мы и имели в виду. Как только мы добавим достижения экологических активистов к политической эпистемологии, мы сможем разделить природу на множество составных частей, не возвращаясь тотчас же к представлениям, которые имеют о ней люди. Вера в то, что существуют всего две точки зрения – реализма и идеализма, природы и общества, является залогом могущества власти, которую символизирует миф о Пещере, и именно ее секуляризацию должна осуществить политическая экология (41). Это один из самых деликатных моментов нашей аргументации, и мы должны действовать осторожно, как если бы нам нужно было удалить занозу из пятки…
Первая операция, которая отучит нас от преклонения перед природой, на первый взгляд покажется рискованной, потому что потребует, в соответствии с обязательствами, принятыми нами в предисловии, различать науки о Науке, а также заново вытащить на свет устройства, которые позволяют нам что-то сказать о природе и которые принято называть научными дисциплинами. Как только мы добавляем к динозаврам палеонтологов, к частицам – их ускорителей, к экосистемам – собирателей гербариев, к энергетическим балансам – их стандарты и расчетные гипотезы, к озоновым дырам – метеорологов и химиков, мы больше не говорим о природе, а о том, что производится, конструируется, решается, определяется в Граде ученых, экология которого почти так же сложна, как и экология мира, знание о котором она производит. Выбрав этот путь, мы добавляем к бесконечно долгой истории планеты, солнечной системы, эволюции жизни историю науки – куда более короткую, но и куда более драматическую. Миллиарды лет большого взрыва начинаются в пятидесятые годы; докембрий – в XIX веке; что касается микрочастиц, из которых состоит наша Вселенная, то все они появились в XX веке. Мы имеем дело не с внеисторической природой и историческим обществом, а с общей историей наук и природы (42). Всякий раз когда мы подвергаемся опасности подпасть под чары природы, для отрезвляющего эффекта достаточно будет присовокупить сеть научных дисциплин, позволяющих получить знания о ней.
Можно сказать, что наша операция еще глубже загнала занозу, которую мы пытались вытащить, потому что мы добавили социальное конструирование наук к более традиционным представлениям о природе, выработанным в определенной культуре. Все зависит от того, рассчитываем ли мы совместить историю наук и историю природы на временной или постоянной основе. В первом случае воспаление только усилится, поскольку к старой болячке культурного релятивизма прибавится новая, вызванная релятивизмом эпистемологическим; во втором – мы перейдем от одной проблемы к еще более серьезной. «Конечно, возразит наш оппонент, вы можете поместить, если у вас получится, историю наук в длинный перечень попыток человека осмыслить природу, сделать ее понятной и познаваемой, но тем не менее,
Нас не удивляет подобное возражение: двойной разрыв между историей и природой, как мы знаем, не является следствием каких-то выводов, сделанных из эмпирических наблюдений, а служит именно тому, чтобы в корне пресечь саму возможность наблюдения, так, чтобы ни один пример не мог поставить под сомнение политически важную границу между онтологическими и эпистемологическими вопросами, создавая риск объединения в рамках одной дисциплины двух различных ассамблей: человеческой и ассамблеи вещей. Задача всякой (политической) эпистемологии состоит в том, чтобы помешать созданию политической эпистемологии•, так как, сводя историю науки к узкой области изобретений, она лишает ее влияния на устойчивую совокупность знаний. Мы же, напротив, утверждаем, что, именно вытащив на свет историю и социологию ученого Града, мы
«Ага, так я и знал! Социальный конструктивист наконец-то показал свои ослиные уши! Именно поэтому софисты размножаются во мраке Пещеры. Вы хотите свести все точные науки к социальным представлениям. Распространить действие мультикультурализма• на физику. Лишить политику единственного трансцендентального принципа, который может положить конец бесконечным спорам». Но именно поэтому социология наук в сочетании с экологическим активизмом позволяет нам порвать с обманчивыми истинами гуманитарных наук и навсегда закрыть тему социального конструктивизма. Если наш оппонент все еще сомневается, то только потому, что не понимает, что политическая экология в сочетании с социологией науки позволяет создать движение, которое до сих пор находилось под запретом. Делая акцент на посреднической роли науки, мы, разумеется, рискуем свалиться в социологизм и вернуться к допотопным представлениям человека о природе, но мы также имеем возможность прояснить разницу между присутствием многочисленных нелюде́й• и теми политическими приемами, которые до сих пор позволяли заключать их в рамки
Мы будем различать две концепции социального мира, первую мы назвали тюрьмой социального•, под второй мы подразумеваем концепцию, которая рассматривает
По версии, представленной слева, коллектив разделяет на две части неопределимая граница между ассамблеями вещей и людей. Но загадочным образом (о чем известно из самого характера задаваемых вопросов) ученые получают три важные способности: достигнуть объективности и порвать свои связи с миром, невзирая на пропасть, разделяющую два различных мира, приручить немые вещи при помощи человеческого языка и, наконец, «вернуться на землю», чтобы организовать общество в соответствии с идеальными моделями, продиктованными разумом.
Схема 1.1. Политическая модель, основанная на двухпалатной системе, включающей в себя природу и общество, базируется на двойном разрыве. Модель коллектива, напротив, заключается в простом распространении на человеческих и нечеловеческих членов
Версию, представленную справа, можно отличить от предыдущей по трем малозаметным, но весьма важным признакам, которые мы проясним в следующих двух главах. Прежде всего, речь идет не об обществе, которому «угрожает» апелляция к объективной природе, а о коллективе, находящемся в процессе экспансии: поэтому свойства человеческих и нечеловеческих существ, из которых он состоит, ничем не гарантированы. Кроме того, нет никакой необходимости прибегать к драматическому и загадочному «обращению» для создания новых нелюдéй: небольшие трансформации, к которым прибегают ученые в лабораториях, создают их в достатке. Разумеется, внешняя реальность существует, но ее внешний характер не является окончательным и всего лишь означает, что новые нелю́ди, до этого момента не вовлеченные в работу коллектива, мобилизуются, призываются под его знамена, подвергаются социализации и одомашниванию. Этот новый вид внешней реальности, жизненно важный для коллектива, лишен драматизма, связанного с разрывом или обращением. Внешняя реальность налицо, но овчинка выделки не стоит. Наконец – и в этом заключается третье «незначительное» отличие, – поскольку мобилизованные нелю́ди лишь недавно влились в коллектив, то у них нет права прерывать дискуссии, препятствовать осуществлению процедур, в корне пресекать рассуждения: напротив, они усложняют их, чтобы сделать более открытыми (43). Возвращение ученых вместе с их нелюдьми́ живо интересует других членов коллектива, но не разрешает вопрос о характере общего жизненного пространства, созданием которого они занимаются, а, наоборот, только усложняет его.
Вместо трех загадок левой модели, в правой мы находим три типа поддающихся полному описанию операций, ни одна из которых не предполагает резкого разрыва, или, что самое главное,
На первый взгляд может показаться, что чем больше мы показываем работу ученых, внутридисциплинарную рефлексию и подчеркиваем важность истории науки, тем дальше мы
Таким образом, существует отличный от идеализма способ уйти от природы, отличный от субъектов способ уйти от объектов, отличный от диалектики метод «снять» предполагаемое противоречие между субъектом и объектом. Если сформулировать еще жестче, то благодаря политической экологии Наука больше не может похитить внешнюю реальность, чтобы сделать из нее суд последней инстанции, всякий раз грозя общественной жизни страшными карами. Все представления гуманитарных наук о социальном мире, которые они использовали, чтобы выстроить свои дисциплины в разрыве с науками естественными, сформировались во мраке Пещеры. Запуганные Наукой, они смирились с самой страшной из всех диктатур: «Да, – хором каются они, – мы охотно признаем, что чем больше говорим о социальных конструкциях, тем больше отдаляемся от правды истинной». Тогда как нужно было отвергнуть эту диктатуру и, несмотря на все угрозы Науки, прильнуть к воспроизводимой
Смогли ли мы достать занозу, которая мешала нам при ходьбе? Рана еще не зажила окончательно, она еще ноет, но уже начала затягиваться и больше не гноится. Мы уничтожили основной источник инфекции – понятие репрезентации, которое заражало все, к чему прикасалось, это невозможное и в корне противоречивое разделение эпистемологической и онтологической проблематики. Именно оно оставляло нам единственно возможный путь от природы к обществу и обратно посредством двух удивительных превращений. Это оно обязывало нас или вернуться к вещам, удаляясь от человеческих представлений, или переходить к человеческим понятиям, отдаляясь от самих вещей. Это оно навязывало нам невозможный выбор между реализмом и конструктивизмом. Мы больше не будем говорить о представлениях о природе, разделяя таким образом рассудочные категории и «ту самую» природу. Однако мы сохраним изящный термин «представительство»•, наделив его привычным политическим смыслом. Нет никаких представлений о природе в том значении, которое придавала ему раскритикованная нами двухпалатная политика, однако нам необходимо представить через вполне определенные процедуры ассоциации людей и нелюдéй, чтобы решить, что собирает их вместе и делает единым целым в общем мире будущего.
На самом деле, расставаясь с природой, мы оставляем в неприкосновенности два наиболее важных ее элемента: множество нелюдéй и тайну принципа их ассоциаций. Термин «представительство» потребуется нам в последующих главах для обозначения новой задачи политической экологии, но мы надеемся, что нам удалось устранить двусмысленность, которая столь долго ассоциировалась с гуманитарными науками. Мы полагаем, что у них есть занятия поинтереснее доказательства существования «культурных фильтров, через которые» человек должен пройти, «чтобы понять природную реальность, какова она есть на самом деле». Отказываясь от помощи, которую нам якобы оказывали гуманитарные науки, политическая экология освобождает их для выполнения других задач, обозначая новые, куда более продуктивные направления поиска (46). Речь нужно вести о плюриверсуме или о
Сомнительная помощь сравнительной антропологии
Политическая экология лишает драматизма извечный конфликт природы и социального порядка. Если из этого урока сложно извлечь мораль, то совсем не потому, что, как до сих пор думают некоторые теоретики, она должна была изобрести новые формы слияния, гармонии и любви между человеком и природой, а потому, что она совершенно секуляризовала двойной вопрос политики, двойной конфликт лояльности между властью природы и властью общества. У нас нет ни малейшего представления о том, на что были бы похожи вещи сами по себе, если бы они не были вовлечены в битву за натурализацию. На что были бы похожи те, кого мы называем
К счастью, мы располагаем альтернативами, на которые щедра антропология незападных культур. Чтобы вникнуть в суть этого предложения, мы, однако, столкнемся с другим очевидным парадоксом и разочаруем тех, кто воображает, будто другие культуры могли бы иметь куда более «глубокий» образ природы, чем жители Запада. Нельзя осуждать тех, кто разделяет эти иллюзии. Действительно, чего только ни говорили, чтобы высмеять несчастных белых, виновных в том, что они желали контролировать, истязать, подчинить, присвоить, отвергнуть, изнасиловать и осквернить природу. Нет ни одной книги по теоретической экологии, которая бы не пристыдила их, противопоставляя презренную объективность Запада вековой мудрости «дикарей», которые уважали природу, жили с ней в полной гармонии, знали ее самые потаенные секреты, сливаясь душой с вещами, разговаривая с животными, вступая в брак с растениями, говоря на равных с планетами (47). Ах, эти дикари в одеждах из перьев, дети Матери-Земли, как бы мы хотели быть похожими на них! Гости на их свадьбе с природой, какими ничтожными мы себя ощущаем, будучи всего лишь инженерами, учеными, белыми, людьми модерна, не способными найти этот потерянный Эдем, на поиски которого хотела бы направить нас глубинная экология…
Ведь если сравнительная антропология и предлагает альтернативу, то в совершенно ином смысле, чем это делает экология в вульгарном смысле слова. Незападные культуры
Если сравнительная антропология необходима, то совсем не потому, что она является источником различных экзотических рецептов, благодаря которым белым удается выйти за пределы своих материальных и секуляризированных представлений о природных объектах, а потому, что она, напротив,
Как научная дисциплина, антропология всегда в этом сомневалась, и она стала необходимой для политической экологии (50) совсем недавно, поэтому мы не можем осуждать здравый смысл за то, что он так долго отказывался от экзотических побрякушек, которые пыталась ему всучить глубинная экология под предлогом того, что варвары с бо́льшим уважением относятся к Матери-Земле, чем люди цивилизованные. Антропология, начиная с самых первых контактов на заре Нового времени, поняла, что между теми, кого называли «дикарями», и природой что-то не так, а в природе обитателей Запада есть нечто, что не может быть усвоено другими народами. Но ей потребовалось длительное время, примерно три столетия, чтобы понять, что понятие природы, имеющееся у антрополога, слишком политизировано, чтобы усвоить урок «добрых дикарей» (51). Вернемся ненадолго к истокам этих представлений, позволивших сформулировать столь необычную политику природы.
В своем изначальном порыве она приняла этих первобытных людей за «детей природы», увидев в них нечто среднее между животным, человеком и обитателем Запада, что не особо льстило ни животному, ни человеку, ни обитателю Запада, ни один из которых никогда не жил «в» природе. На втором этапе появилась умеренная гипотеза, что автохтоны, даже если они, как и белые, выделялись из природы, тем не менее жили с ней «в гармонии», уважали и берегли ее. Она не выдержала испытание ни этнологией, ни первобытной историей, ни экологией, которые тотчас привели массу примеров беспощадного уничтожения экосистем, чудовищной дисгармонии, вопиющего нарушения равновесия, вплоть до лютой ненависти к окружающей среде. На самом же деле антропологи постепенно убедились, что если говорить о гармонии, то речь идет не столько о благожелательном отношении к природе, сколько о классификации, ранжировании, упорядочении сущностей, которые не видят резкого отличия между людьми и вещами. Разница заключалась не в том, что дикари лучше обращались с природой, а в том, что они не обращались к ней вовсе.
На третьем этапе появилась куда более изощренная идея рассматривать автохтонов (которых теперь окрестили незападными народами) как носителей сложных культур, которые посредством своих категорий устанавливают
Этой антропологии, которая, наконец, стала симметричной и монистской, другие культуры причиняют теперь куда больше беспокойства: они используют принципы категоризации, которые помещают в одну категорию или, как мы выражаемся, в один коллектив существа, которые мы, жители Запада, непременно разделяем, или, скорее, пока мы считаем, что для управления нашим коллективом необходимы две палаты, большинство других культур уверенно отказываются от этой
Ощущение инаковости, которое вызывает другая культура, представляет интерес только в том случае, если она заставляет задуматься над инаковостью в своей собственной, в противном случае она сводится к экзотизму и ориентализму. Чтобы не впасть в ступор от извращенного удовольствия, которое доставляют отличия, необходимо как можно скорее создать общее поле, в котором удивление уступит место цветущей сложности решений. Сочетая последние открытия в области сравнительной антропологии с открытиями в политической экологии и социологии наук, мы получим возможность совершенно избавиться от
Современный мир, о принадлежности которому иногда сожалеют жители Запада, настаивая при этом, что все остальные должны к ним присоединиться, не соответствует своему описанию, потому что в нем совершенно отсутствует природа. Ни для одних, ни для других природа не играет существенной роли. Для жителей Запада по той причине, что она насквозь пронизана политикой, для всех остальных потому, что они никогда ею не пользовались, чтобы отдельно разместить половину своего коллектива. Белые ни ближе к природе, потому что они, и только они, благодаря Науке наконец поняли принципы ее функционирования, ни дальше от нее, потому что они утратили древний секрет жизни в гармонии с ней; «другие» не приблизятся к природе, потому что они никогда не отделяли ее от своего коллектива, и дальше от природы вещей, потому что смешивали их с потребностями своего социального порядка. Ни те ни другие не удаляются и не приближаются к природе. Природа играла лишь временную роль в политических отношениях Запада с самим собой и с другими культурами. Но со временем она ее утратила благодаря политической экологии, которая, наконец, была переосмыслена для нужд экологического активизма. К тому же если мы отменяем природу, то больше нет никаких «нас» и «других». Экзотический яд мгновенно испаряется. Едва мы оторвемся от масштабной политической диорамы «той самой» природы, нам останутся самые банальные ассоциации множества людей и нелюдéй, ожидающих объединения за счет работы коллектива, который должен уточнить ресурсы, концепты и учреждения, необходимые всем народам, возможно призванным жить на земле, ставшей общей для всех благодаря долгой объединительной работе.
Теперь все зависит о того, как мы оцениваем эту объединительную работу. Одно из двух: или эта работа уже завершена, или ее только предстоит проделать. Придет ли ей на смену (политическая) эпистемология или
Начиная с XVII века общим местом было различение
Теперь мы понимаем, что если антропология раньше уделяла столько внимания множественности культур, то именно потому, что она считала решенным вопрос о том, что природа универсальна. Если она могла объединить столь разнородный материал, то именно потому, что могла собрать его вместе, предварительно разделив на общем основании. Поэтому есть два в равной степени непоследовательных решения проблемы единства: мононатурализм• и мультикультурализм•. Мононатурализм не очевиден изначально, это всего лишь одно из возможных решений, которое основывается на неудачном опыте построения общего мира:
Одно сравнение позволит нам лучше понять эту нестабильность, которой мы не должны бояться, если хотим придать смысл тому, что можно было бы назвать политикой
Заключение: что придет на смену двухпалатному коллективу?
В этой главе мы бегло рассмотрели наиболее простой и наиболее сложный вопросы: наиболее простой – потому что до сих пор не было и речи о том, чтобы оставить псевдопроблемы и перейти к обсуждению по-настоящему трудной задачи построения новых социальных институтов; наиболее сложный – потому что теперь мы знаем, каким ожиданиям эти институты должны соответствовать. Если мы в ускоренном темпе пересекли живописную местность, которая заслуживала куда большего внимания, то, по крайней мере, мы добрались до своего главного лагеря. Объединив результаты социологии наук, политической экологии, наук об обществе и сравнительной антропологии, которые мы последовательно представили в самом общем виде (притом что из любая из них, как мы прекрасно понимаем, заслуживала того, чтобы посвятить ей куда больше страниц), мы склоняемся к единственной формуле:
Как и все результаты, к которым мы стремимся, он поначалу выглядит весьма экстравагантно. Сама его банальность делает его сложным для понимания. Точнее говоря, для нас настолько непривычно говорить о природе, не драматизируя этот вопрос и не сводя все к гигантомахии, что мы просто не в состоянии признать, насколько легким может быть доступ к множеству, которое только предстоит собрать. Новая разделительная линия, к которой, как нам кажется, нас подводит политическая экология, проходит не между природой и обществом или экологией и политикой, но между двумя операциями, которые мы научимся осуществлять в третьей главе. Одна занимается умножением существ, а вторая – их композицией и объединением. Другими словами, нелю́ди, в чем мы теперь имеем возможность убедиться, не являются объектами, и в еще меньшей степени – социальным конструкциями:
Все «основные проблемы», канонизированные эпистемологией, покажутся после этого показательными выступлениями на фестивале боевых искусств. Насколько же отличается нечеловеческое дерево, в одиночестве падающее в лесу, от дерева-объекта, которое обрушивается в том же лесу на голову идеалиста, ведущего спор с реалистом в пабе напротив Кингс Колледж? Что можно сказать о первом дереве? Что оно падает и падает в одиночестве. Ни больше ни меньше. Зато второе дерево служит аргументом в полемике о конфликте ветвей власти в споре о правах природы и политики. Только объект оказывается втянут в конфликт лояльностей между Папой и новым Императором. Но никак не не-человек. Нелю́ди заслуживают чего-то большего, чем бесконечное исполнение не слишком почетной и пошлой роли объекта на великой сцене природы. Например, сила тяжести, эта утонченнейшая тяжесть, эта восхитительная ризома, которая, начиная с пятидесятых годов XVII века, изменила Европу и твердые объекты, заслуживает куда лучшей участи, чем роль неоспоримого довода в споре с социальным конструктивистом, претендующим на то, чтобы безболезненно прыгнуть из пресловутого окна на пятнадцатом этаже, поскольку он настаивает, как полагают его оппоненты, на своем релятивизме. Когда мы, наконец, повзрослеем и перестанем пугать самих себя историями в духе «Гран-Гиньоль»? Когда мы сможем секуляризировать нелюдéй, прекратив их объективировать?
Выводя нелюдéй за рамки полемики о природе, мы в то же время не претендуем на то, чтобы оставить их наедине с самими собой, сделав недоступными, неприступными и не подлежащими определению, как если бы они заняли малопочетное место «вещей в себе». Если они заслуживают освобождения, то именно из-за той блокады, на которую их обрекло кантианство, лишив всякой связи с объединениями людей. Социальное больше не состоит из субъектов, точно так же как природа больше не состоит из объектов. Поскольку, благодаря политической экологии, мы отличаем нечеловеческие объекты, то мы также благодаря ей сможем отличать людей и субъекты: субъект• был человеческим существом, втянутым в полемику о природе и героически противостоящим объективации со стороны Науки. Он был обречен либо на разрыв с природой для реализации своей свободы, либо на подавление этой свободы и низведение до уровня природного объекта (57). Но этот выбор стоит только перед субъектами, человек больше не обязан им довольствоваться. Если мы однажды положим конец этой холодной войне, то перед нами откроется совершенно новый аспект человечности и, вместо того чтобы существовать отдельно, люди смогут использовать целую сеть нелюдéй, без которых о свободе не может быть и речи.
Что касается научных дисциплин, то, став однажды прозрачными, наличными, активными, взволнованными и утратив свой угрожающий характер, они смогут в полной мере использовать фантастический потенциал плюриверсума, развивать который у них до сих пор не было никакой возможности, поскольку их постоянно подавляли, обязывая как можно скорее производить объекты «природы», избегая «социальных конструкций», чтобы тут же вернуться к задаче реформирования общества посредством непререкаемого разума. Вырываясь из этой смертельной схватки эпистемологии и социологии, политическая экология позволяет научным дисциплинам, освобожденным от необходимости заниматься (политической) эпистемологией, умножать пространства, площадки, учреждения, форумы, опыты, вызовы, лаборатории, соединяющие заново освобожденных людей и нелюдéй. Наука мертва, да здравствуют исследования и да здравствуют науки!
Все это только предстоит сделать, но, по крайней мере, мы выбрались из пещерного века! Общественные обсуждения можно вести, не опасаясь постоянной угрозы спасения, исходящей от высших сил, которые, за счет нечеловеческих законов, могут обходиться без процедур, позволяющих дать определение общего мира. Но – какая неожиданность – отказываясь от этой древней конфигурации разума, мы не отказываемся ни от внешней реальности, ни от наук, ни от разума, ни тем более от его перспектив. На смену старому противопоставлению политика и ученого, Сократа и Калликла, силы и разума приходит новое, куда более продуктивное противопоставление, с одной стороны, векового спора эпистемологов с софистами и коллектива – с другой. Старая Конституция, изобретенная для содержания под стражей узников Пещеры, действовала достаточно долго, чтобы мы могли увидеть ее последствия и попытаться наконец представить политическую философию, пригодную для объединения людей и нелюде́й. Как мы увидим в последующих главах, поскольку жители Запада всегда искали возможность, прикрываясь природой, изобрести двухпалатный коллектив, то на этот раз мы можем сделать это,
Приложение
Нестабильность понятия природы
Все согласятся со следующим утверждением: нет ничего менее стабильного, чем понятие природы. Эта нестабильность возникает с самого начала. Если следовать натурализму, рассматривая его как один из способов идентификации Запада (Descola P.
Это первичное определение границ позволяет, как нам кажется, составить вполне сносную карту некоторых зон нестабильности Запада: на самом деле, их можно классифицировать в зависимости от того, тяготеют ли они к одному из полюсов, зависят ли от самого факта разделения или объединения.
Если мы сначала рассмотрим формы нестабильности, которые тяготеют к одному из противоположных полюсов, то получим следующие тропы:
Схема 1.2
Разрыв: каждый полюс расположен на
Вторжение: нестабильный характер полярности природа/общество на этот раз проявляется в попытке оккупировать один полюс, принеся ему блага, связанные с другим: в этом случае речь идет о хорошо известных шаблонах.
Зеркало: согласно этому тропу различие между двумя полюсами считается окончательным, однако возможность его преодолеть ставится под сомнение вне зависимости от того, стоит ли задача оторваться от одного из них или, как в предыдущем случае, расширить свое влияние. В этом случае мы имеем дело с классическими разновидностями тотемизма и анимизма, хотя они предстают в полемической и смягченной форме: природа в том виде, в каком она познается человеком, является лишь отражением социальных категорий; и наоборот, никто не сможет попасть по ту сторону зеркала, которое всего лишь отражает образ общества, преобразованный в форму вещей; напротив, преобразования человеческой свободы, которые она совершает в поисках еще большей свободы, являются отражением самой строгой природной необходимости. Разделение природа/человек преодолеть невозможно, зеркало заменяет бездну: природа не видит в обществе ничего, кроме природы, общество не видит в природе ничего, кроме общества. Только эстетизация (в кантовском смысле) позволяет понять отношения между различными сторонами зеркала. В этом смысле показателен пример Тромма (Tromm.
Диалектика: диалектическое решение не ставит под вопрос само разделение природа/общество, необходимость/свобода, но представляет его по-другому. Как только мы сталкиваемся с природой, мы обнаруживаем человека и его свободную и творческую деятельность; как только мы сталкиваемся с человеком, мы обнаруживаем природу с ее жесткой необходимостью. Необходимо различать две разновидности диалектики: первая восходит к французской традиции, это диалектика Леруа-Гурана, Московичи, Дагоне. Согласно ей, мы живем в очеловеченной на протяжении тысячелетий природе, постижимой при помощи категорий нашего разума, изначально социализированной; воздействие на природу само по себе является следствием человеческой природы, которая ведет свое начало от невероятно длинной биологической истории, определяющей сущность человека как
Соотношение сил: эта версия появилась куда позже, она рассматривает отношение между природой и человечеством как одно из соотношений сил, которое значительно изменилось за последнее время, так как на протяжении XX века могущество человека приобрело тектоническое измерение, способное соперничать если не с космосом, то по крайней мере с земными силами. Все эти метафоры насилия над природой, ограниченной по неизвестной причине, которые постоянно встречаются у Московичи, Серра, Нэсса, Мерчант (Merchant.
Резюмируя:
Схема 1.3
Во всех вышеупомянутых случаях поддерживается разделение природа/общество, и
Во-первых, можно начинать с элементов природы в рамках самого обычного редукционистского представления о мире; речь больше не идет, как в случае с натурализацией, о том, чтобы найти военное решение вопроса, а скорее об установлении множественности уровней детерминации, начиная с атома и заканчивая общественным устройством. При помощи этого тропа мы можем себе позволить такую роскошь, как критика редукционизма, утверждая, что если даже все дано в природе, то не все детерминировано на одном уровне причинности. В отличие от предыдущих версий, мы ставим себе задачу не унизить оппонента (разум, человеческое, свободу), а интегрироваться с ним, признавая отдельный уровень детерминации.
Вместо того чтобы исходить из заранее утвержденного перечня природных элементов, можно сделать выбор в пользу
Схема 1.4
Наконец, третья возможность – хотя у этих способов объединения имеется множество неопределенных градаций, что усложняет задачу их четкого определения, – состоит в том, чтобы осуществлять объединение, исходя из истории человечества как таковой, включая все, в том числе не социальную природу, в понятие рукотворной конструкции или истории человечества. Речь больше не идет, как в случае воинствующей социализации, о том, чтобы победить природу, приручить ее и дисциплинировать, а о том, чтобы приобщить ее к приключению духа. Мы можем рассматривать все формы идеализма,
Ни один из этих способов объединения не является по-настоящему всеобщим, все они допускают наличие некоторого
Эта картография, разумеется, не дает полного перечня всех видов нестабильности, но, что важнее всего, она позволяет без предупреждения перейти от одного из этих положений к другому и вернуться к отправной точке, начать заново.
2. Как объединить коллектив
Из предыдущей, довольно пространной главы, мы узнали, что понятия природы и политики обозначают не пребывающие в мире существа или отдельные регионы бытия, а определенный тип организации общества. В целом, возможно, не все является политическим, но политика занимается формированием целого, если мы заранее соглашаемся с ее новым определением как
Разделяя общественную жизнь на две неравные палаты, старая Конституция приводила исключительно к застою, получая лишь преждевременное единство природы и бесконечный разброс культур. В конечном счете старая Конституция приводила к созданию двух
Из первой главы можно сделать исключительно негативные выводы: даже если мы поняли, что природа не может служить политической моделью, ничего лучше природы у нас пока нет… Поэтому теперь перед нами стоит куда более сложный вопрос: как отредактировать Конституцию, чтобы она позволила нам построить общий мир, соблюдая процессуальные нормы? Но для начала – что за термин мы используем для описания того, что придет на смену разделившемуся в себе королевству? Этим термином будет
Империя модернистской Конституции, которая сегодня пришла в упадок, заставила нас немного забыть о том, что вещь• появилась прежде всего как проблема, которая
Единственное новшество нашего проекта состоит в том, что мы пытаемся найти то, что придет на смену этому «разделившемуся в себе царству», используя возможности третьего сословия, ведь только в силу предрассудка мы могли отождествлять его с собранием рабов, заточенных в Пещере, и с узниками социального. Поскольку внезапное вторжение природы больше не парализует постепенное строительство общего мира, мы получаем возможность созвать коллектив•, которому, как следует из названия, предстоит «собрать» [collecter] множество ассоциаций людей и нелюдéй, не прибегая к насильственному разделению между первичными• и вторичными качествами•, до сих пор позволявшему втайне исполнять функции королевской власти. Эта компетенция есть у третьего сословия, но она остается скрытой и существует в виде двойной проблемы репрезентации•, которую старая Конституция обязывала рассматривать по отдельности: эпистемология, желающая знать, каковы должны быть условия для получения
Один короткий анекдот позволит нам проиллюстрировать переход от разделенного царства к республике вещей. Из дела Галилея философия науки всегда делала выводы в свою пользу: собравшись в одной палате, конклав принцев и епископов обсуждает, как править миром и во что должна верить их паства, чтобы попасть на Небеса; в другой палате, уединившись в противоположном крыле дворца, в своем кабинете, обращенном в лабораторию, Галилей разгадывает законы, управляющие миром и движением небесных сфер. Эти два помещения никак не сообщаются между собой, поскольку в одном обсуждаются различные мнения, а в другом – единственно возможная реальность. С одной стороны, множество вторичных качеств, из-за которых люди пребывают в иллюзиях; с другой – единственный человек, пребывающий в истине, один на один с природой, описывающий невидимые для остальных первичные качества. Так устроен двухпалатный коллектив старой Конституции.
Осенью 1997 года в Киото был только один конклав, в котором собирались сильные мира сего, принцы, лоббисты, главы государств, промышленники, а также исследователи в самых различных областях, чтобы вместе решить, в каком состоянии находится планета и что мы должны сделать для сохранения нашего неба (61). Однако этот конгресс в Киото не просто собрал воедино две старые ассамблеи ученых и политиков, чтобы поместить их в третью палату, более просторную, более органичную, более синтетическую, более всеохватывающую, более сложную. Нет, политики и ученые заполнили места
Конец природы не означает, что нашим затруднениям пришел конец. Напротив, осознав опасности, которые нас поджидают, мы поймем, какое преимущество давало неумеренное использование понятия природы нашим предшественникам: обходясь одновременно без науки и политики, они как по волшебству упростили прохождение препятствий. Но мы, освободившись от чар и заклятий природы, после марш-броска, проделанного в предыдущей главе, оказываемся у подножия стены или на пороге создания. При условии, что читатели, подобно евреям в пустыне, не будут грезить о терпком вкусе египетского лука…
Сложности с созывом коллектива
Что мы должны сделать, чтобы созвать коллектив в соответствии с новыми принципами? Есть немало теоретиков экологии, которые ратуют за то, чтобы «преодолеть» гибельное противопоставление «человека и окружающей среды». Почему бы не представить этот созыв как объединение вещей и людей? На первый взгляд, объединяя два термина, целое с его дополнением, мы очень быстро придем к искомому единству и без лишних усилий перенесемся в объединенное королевство, которому двухпалатное разделение не сможет навязать свой апартеид. В таком случае политическую экологию можно определить как соединение экологии и политики, вещей и людей, природы и общества. Достаточно будет объединить две ассамблеи, чтобы решить проблему построения общего мира и составить отличную Конституцию. К сожалению, «тот самый» коллектив, несмотря на создаваемую видимость, невозможно получить путем простого
Если для преодоления экологических кризисов было бы достаточно соединить «человека и природу», конституционный кризис, к которому они привели, был бы давно преодолен. Однако он только начинается. Если кризисы проявляются в исчезновении природы, то они проявляются еще ярче в исчезновении традиционных инструментов, необходимых для созыва двух ассамблей природы и общества. Объединить их путем простого сложения было бы преступлением одновременно против знаний, морали и политики (63). Теперь мы знаем почему: природа позволяла подчинить ассамблею людей, постоянно угрожая ей спасением, исходившим от Науки, с самого начала парализуя ее работу; и наоборот: ад социального позволял подчинить ассамблею природы, постоянно угрожая осквернить ее насилием. Поэтому очевидно, что нельзя просто собрать воедино, без осуществления неких дополнительных процедур, две палаты, призванные парализовать работу друг друга: для начала нужно заново определить принципы их созыва. В политической философии, в представлении гуманитарных наук о социальном мире, в определении, которое психология дает субъектам, пока нет ничего, что могло бы заменить природу. Поэтому не стоит надеяться, что некий «природный договор» поможет преодолеть ограниченность старого общественного договора, как если бы могли просто собрать в единое целое субъекты и объекты, формировавшиеся годами, чтобы вести самую беспощадную из всех холодных войн (64). Как бы долго ни переваривал этот боа-констриктор, он не сможет проглотить слона природы. Тело, созданное для того, чтобы оставаться чужеродным для общественного организма, не подлежит социализации; поэтому надо полностью изменить химический состав его пищи и соков, его полостей и выпуклостей. Именно этим, с нашей точки зрения, занимается политическая экология, и теперь она должна научиться извлекать из этого уроки.
Столь соблазнительное обобщение представляется еще более неизбежным при условии, что экологические кризисы чаще всего выражаются в исчезновении всего, что находится за пределами человеческого мира, любых условий для человеческой деятельности, какой бы то ни было разгрузки, за счет которой мы до сих могли, выражаясь при помощи изящного эвфемизма, изобретенного экономистами,
Если мы используем слово «коллектив»• в единственном числе, то совсем не для того, чтобы описать тип объединения, аналогичный тому, что обозначают при помощи слова «природа», и совсем не для того, чтобы обозначить мифическое «единство человека с природой». «Та самая», уникальная природа, как нам прекрасно известно, никогда не была стабильной, она всегда была следствием непреодолимого разрыва с социальным и человеческим миром. Потому что самим словом «коллектив» мы хотели подчеркнуть
Именно по этой причине под словом «коллектив» в единственном числе мы подразумеваем не ответ на вопрос о числе коллективов (к которому мы приступим только в пятой главе), а всего лишь актуализацию проблемы постепенного построения общего мира, которую старая Конституция с ее разделением на две палаты не позволяла даже сформулировать, так как природа, столь поспешно унифицированная, решала ее раз и навсегда. Мы понятия не имеем, существует ли один-единственный коллектив, три их или больше – шестьдесят пять или несметное множество. Мы используем этот термин исключительно для обозначения политической философии, в которой больше нет двух аттракторов, один из которых сохранял бы единство в виде природы, а второй поддерживал бы множество в виде различных обществ.
Хотя у революционных примеров прошлого определенно есть свой шарм, все сопровождавшие их конституционные потрясения касались исключительно людей. Однако сегодня контрреволюционные выступления затрагивают нелюдéй в равной степени. Что для этого объединения людей и нелюдéй служит эквивалентом принципа «один человек – один голос», изобретенного нашими предками, как только они отказались заседать в соответствии с классовым делением Старого порядка•? Такова вторая сложность, которую мы должны преодолеть, чтобы созвать коллектив.
Должны ли мы пойти дальше и дать нелю́дям право голоса (66)? Достаточно лишь вскользь упомянуть о подобных проблемах, чтобы перед нами возник пугающий призрак необходимости заниматься метафизикой, то есть самим определять обустройство плюриверсума, а также свойствами, которыми должны обладать граждане этой республики. Мы впадаем в болезненное противоречие: как если бы нам нужно было разработать одну метафизику для людей и нелюдéй, хотя мы уже отбросили разделение природа/общество именно потому, что оно навязывало нам особую разновидность метафизики, выпадающую из всех публичных механизмов, а именно
К счастью, нам совершенно не требуется противопоставлять одну метафизику другой и продолжать бесконечные споры об устройстве Вселенной. Чтобы возобновить общественную дискуссию о распределении первичных и вторичных качеств, о построении общего мира, о
Мы покажем, как люди и нелю́ди, если они больше не находятся в состоянии гражданской войны, могут изменить свои свойства и послужить материалом для создания коллектива. Тогда как стратегия противопоставления субъект/объект состояла в том, чтобы
Менее сложная, чем предыдущая, и особенно – следующая, эта глава требует от читателя только одного: не прийти в ужас от того любопытнейшего изменения свойств, к которому мы теперь приступим. Если предпринятая нами процедура конверсии все еще кажется удивительной, то ее следует сопоставить с той неоднозначной ролью, которую играли милитаризированные объекты в соответствии со старой Конституцией: лишенные дара речи, они были наделены способностью говорить от своего лица; будучи аморальными, они тем не менее навязывали людям высокую мораль, которая заставляла их смиренно склониться перед неоспоримой очевидностью фактов; чуждые делам человеческим, они благодаря промышленности и лабораториям без труда вторгались в повседневную жизнь; неодушевленные, они воодушевляли, если не сказать больше, были душой принадлежащих нам тел; невидимые, они всегда оставались в поле зрения ученых; несущественные, поскольку они были лишены дара речи и чужды ценностям, они формировали самую суть реальности, определяя правила общего мира; безразличные к нашим страстям, они тем не менее проводили отличия, которые были решающими в наших спорах; лишенные воли, при помощи своих скрытых движений они заставляли жалких людишек действовать… Если совмещение человеческих и нечеловеческих компетенций, к описанию которых мы приступим, кажется удивительным, то читатель должен проявить добрую волю и сравнить их простоту с тем чудовищным захламлением, которое мы привыкли считать разумным и естественным, а также помнить, что мы оставляем солдат в их казармах и ведем речь исключительно о гражданской жизни людей и нелюдéй.
Первое разделение: научиться не доверять своим официальным представителям
Если построение общего мира
Первое затруднение речи проявляется в умножении противоречий: конец природы также означает конец научной очевидности относительно природы. Как неоднократно было замечено, всякий экологический кризис становился отправной точкой полемики среди экспертов, которая чаще всего мешала созданию совокупности неоспоримых фактов, на которую затем могли бы сослаться политики в процессе принятия решений (68). В подобной ситуации, в которой можно без труда узнать споры о глобальном потеплении, функции червей в амазонской почве, об исчезновении амфибий или о деле зараженной крови, возможны два подхода: подождать, пока научный прогресс положит конец неопределенности, или же рассматривать неопределенность как неизбежный элемент экологических или санитарных кризисов (69). Преимущество второго подхода состоит в том, что мы заменяем неоспоримое оспоримым и сводим воедино понятие объективной науки и полемики: чем больше различных реальностей, тем больше споров.
Но и теперь мы не сможем обновить политическую экологию, не воспользовавшись теми преимуществами, которые дает нам социология наук. Вынесение ученых споров на публику совершенно не означает, что мы переходим от установленных фактов к беспочвенным фантазиям, а всего лишь то, что понятие о внешнем и внутреннем пространстве науки отживает свой век. Сегодня, как и раньше, ученые спорят в своих лабораториях (70). Заметим, что смысл слова «дискуссия» изменяется, как только мы переходим к «белым халатам». Мы больше не можем противопоставлять научный мир неоспоримых фактов политическому миру бесконечных дискуссий. Появляется все больше общих дискуссионных площадок, на которых находится место как научной полемике, так и дрязгам, типичным для политических ассамблей (71). Ученые спорят между собой о вещах, которые благодаря им обретают дар речи и присоединяются к политическим дискуссиям. Если подобное совмещение до сих пор встречалось редко, то только потому, что оно осуществлялось и поныне осуществляется где-то в другом месте, в лаборатории, за закрытыми дверями, тогда как исследователи выступают в качестве экспертов на общественных слушаниях, монотонным голосом и в унисон зачитывая сверенный текст о положении дел. Таким образом, внутри самих наук существуют некоторые процедуры, которые могут прервать ход дискуссии, сделать нужные акценты и подвести ее итоги, чтобы затем сообщить о них разным палатам. Поэтому было бы неправильно противопоставлять тех, кто не спорит, а именно ученых, которые располагают доказательствами, и спорящих, то есть политиков, не способных прийти к согласию в отсутствие убедительных доказательств.
Так где же мы найдем тот выступ, на который сможет временно примоститься эта промежуточная форма речи между «я говорю» и «факты говорят», между искусством убеждения и доказательством, перед тем, как окончательно определить ее место в третьей и четвертой главе? В политике существует вполне подходящий термин для обозначения всего спектра посредников между тем, кто говорит, и тем, кто говорит от его лица, между сомнением и неуверенностью:
Следует признать, что понятие официального представителя замечательно подходит для определения того, чем занимаются «белые халаты». Сильно укоренившийся предрассудок должен был сделать несовместимыми лаборатории и ассамблеи, поэтому мы отказались от этого удобнейшего понятия: «белые халаты» являются официальными представителями нелюдéй, и мы должны, как и в отношении всех прочих представителей,
«Дискуссия», этот ключевой термин политической философии, который ошибочно считали уже сформировавшимся понятием, в каком-то смысле доступным в каталоге, претерпевает серьезные изменения: дар речи больше не является исключительно человеческим свойством, по крайней мере, люди больше не являются его единственными обладателями (72). Один из наиболее простых способов описать экологический кризис – это признать, что чаще всего он начинается с научной регистрации, которая облекает его в форму слов, фраз и графиков, в рамках тех дисциплин, которые способны предупредить нас о проблемах, но не в состоянии найти устраивающее нас решение. Никто больше не может найти спасения от ожесточенных политических дебатов за стенами лабораторий. Если читатель все еще сомневается в этом, то ему достаточно бросить беглый взгляд на страницы научных журналов, чтобы обнаружить свидетельства этих фундаментальных изменений: вместо того чтобы завершить дискуссию, обратившись к фактам, всякая новость из области науки только подливает масла в огонь, вызывая ажиотаж публики (73). Кто-то все еще надеется, что в один прекрасный день мы станем настолько учеными, что вернемся в старые добрые времена, когда природа была лишена дара речи, а эксперты говорили о неоспоримых фактах и могли с помощью своих знаний покончить с любой политической дискуссией. Блажен, кто верует… С нашей точки зрения, подобная организация речи означает самый страшный модернистский кошмар, в который хотели погрузить общественную жизнь и от которого его может теперь избавить политическая экология. В дальнейшем мы всё и всегда будем обсуждать вместе, прежде чем принять какое-то решение (74). Употребляя слово
Однако это первичное освобождение речи само по себе ничего не решает: как бы то ни было, мы заметим, что труженики, занимающиеся поиском доказательств, проводящие эксперименты в лаборатории, осуществляющие регистрацию при помощи инструментов, публикующие результаты в журналах, обсуждающие их значение на конгрессах, делающие выводы в отчетах, совмещающие законы с новыми инструментами, новыми правилами, новыми доктринами, новыми привычками, являются людьми, – только они говорят и спорят. Как можно сомневаться в этом очевидном факте? Как можно доказывать, что не только человек обладает уникальным даром речи? Нам не стоит тотчас же соглашаться. В области политической экологии ничего нельзя делать быстро: как мы уже неоднократно замечали, благоразумие столь же скверный советчик, что и гнев.
Можно пойти намного дальше в перераспределении ролей между политиками и учеными, если мы примем всерьез неприметные суффиксы
Кто говорит в лаборатории на самом деле, используя для этого инструменты и включая в сеть различные приборы от имени ученой ассамблеи? Разумеется, не сам ученый. Если вы хотите представить как шутку какой-либо установленный факт, то достаточно сказать, что о нем говорит какой-то один ученый, что это только его рассуждения, его предрассудки, его жажда власти, его идеологические установки, его предвзятые идеи а не… а не что? Конечно же, не сами вещи, не вещь сама по себе, не реальность. Идея о том, что «факты говорят сами за себя» – одно из самых распространенных клише ученого Града. Но что на самом деле подразумевается под говорящим «сам за себя» фактом? Это настолько неинтересно «белым халатам», что они верят в то, что частицы, ископаемые, экономики, черные дыры производят некоторый эффект без посредников, без исследований, одним словом – без