— Мои гепарды и псы каждый раз рвутся с поводков, стоит нам навестить очередную планету. Им бывает трудно объяснить, почему мы не высаживаемся.
— Нам, по совести, нужно было бы побольше людей.
— Можно подумать, мы сами не знаем! — Коммандо рассмеялся и подвинул к себе листовидное блюдо с нарезанными в форме кубиков свежими овощами. — По крайней мере, флоту так точно. Но вы попробуйте гражданским это объяснить.
Арчер швырнул пустую колбу в щель мусоропровода и ушел. Перед его мысленным взором, словно на карте, распростерлась галактическая Диадема. Имперские миры свешивались с сияющего звездного берега, как переплетенные щупальца чудовищного осьминога, постепенно истаивая и растворяясь в галактической бахроме — там имперская власть в последнее время ослабевала.
Теоретически Империя владычествовала над всей Галактикой — эта претензия выдвигалась в расчете на время, когда человечество распространится по всему галактическому диску. Фактически же, если посмотреть на Галактику извне, область имперского контроля представилась бы довольно небольшим, хотя и заметным ярким пятном, и суждено ли ему дальнейшее расширение, оставалось для многих вопросом не из легких.
Во-первых — и в том состояла, пожалуй, главная сложность, — рождаемость в Диадеме и ее ближайшем окружении катастрофически падала. Человеческое население Диадемы, которая относилась к остальному человечеству примерно так же, как в давние времена метрополии к колониям (хотя существование подобного политического разграничения никогда не признавали публично), не превышало миллиона. К этим следовало приплюсовать несколько десятков миллионов животных и искусственных интеллектов, участвующих в управлении Империей, и, разумеется, сотни миллионов роботов, имевших жизненно важное экономическое значение, но лишенных гражданства.
Ни животные, ни роботы не отличались ни научной, ни творческой изобретательностью, а миллион человек, размазанный по такому обширному региону, предоставлял слишком мало креативных талантов, чтобы с уверенностью смотреть в будущее. И ситуация только ухудшалась: если ничего не изменится, в следующем поколении людей в Империи останется всего семьсот тысяч. В конце концов население, вероятно, стабилизируется, но Диадема утратит необходимую для отведенной себе роли интеллектуальную потенцию.
Эту трудность решали типичными для Империи методами: с окраинных и вассальных миров, обладавших, как правило, собственными правительствами и населением во многие сотни миллионов, взимали дань деятелями искусства, науки и философии. Насколько успешна была такая методика налогообложения, оставалось предметом дискуссий. Некоторые из кооптированных в Диадему артистов и ученых находили тамошний беззаботный образ жизни отвечающим своему нраву и оставались — особенно выходцы с миров более энергичных, но и более деспотичных. Однако полная свобода, гарантируемая всем подданным Империи в пределах Диадемы (а подданство Империи получали все, кто располагал более чем девяноста процентами человеческих генов), практически обессмысливала противодействие нелегальной реэмиграции, если кто-либо проявлял склонность к ней. Даже угроза покарать родные миры отступников не всегда давала результат.
Таким образом, Диадема, основание человеческого ресурса галактического управления, постепенно подтачивалась. Безразличие, проявляемое к имперской структуре большей частью человеческого населения, ничуть не облегчало жизнь тем немногим, кто выказывал деятельный интерес к сохранению Империи. Поэтому экипажи кораблей имперского флота состояли в основном из молодежи.
Однако же миллион человек, составлявший население Диадемы, занимал почти тысячу миров и при этом ухитрялся удерживать под своей властью еще большее число планет с куда более существенным населением. Это многое говорило об уверенности Империи в собственных силах, хотя имперская структура вне Диадемы поддерживалась лишь перманентно развернутыми в космосе флотилиями (в былые славные дни таких насчитывалось тридцать шесть, а сейчас только пять), которые подавляли мятежи, собирали налоги, наказывали дефолтные планеты и, самое важное, препятствовали сепаратистам в обзаведении собственными звездными флотами.
Офицер коммандос утянулся за Арчером. Казалось, он читает мысли адмирала; взяв того за локоть, молодой человек произнес:
— Адмирал, прошу прощения, но я как раз собирался поинтересоваться, сколько вам лет.
Арчер остановился. В дальнем конце салона замерцали цветовые индикаторы интермат-киосков: прибывали гости. Экипажи всех судов Десятого Флота спешили воспользоваться устройствами дистанционного переноса материи, доступными во время крейсерского полета на фитоловых двигателях. Роскошные одеяния и претенциозные парадные мундиры (офицерам от третьего ранга и выше разрешалось самим разрабатывать себе форму) замелькали у всех киосков: новоприбывшие выходили в салон.
— Да нет, вопрос как вопрос, — отозвался Арчер. — Мне в следующий день рождения исполнится двадцать один год. И я уже больше трех лет в ранге адмирала Десятого Флота.
Глава вторая
Видимых прутьев клетка Паута не имела. Прутья бы улучшили его положение. Он бы хоть видел, где заканчивается его темница.
Со стороны казалось, что живет он в скудно обставленной, но удобной комнате и волен покидать ее через любую из двух дверей, а также приближаться к людям или роботам, проходящим через помещение. В действительности его движения были стеснены маленьким пространством в углу, где в полу имелась дырка для туалета. С регулярными интервалами через откидную дверцу в стене поступала пресная пища однородной консистенции. Когда Паут давил на рычаг, из крана текла вода. Иногда он забавлялся с водой, глядя, как она, завихряясь, стекает по углублению в полу в сливное отверстие и пропадает там.
Прутья у клетки
Паут видел, что остальные люди не стеснены так, как он. Они и не были на него похожи. Не было у них крупных чашеобразных ушей или обезьяньих черт (имя ему дали за удлиненные надутые губы, хотя он и не понимал этого[1]), не было и слишком длинных рук. Зато у этих людей имелся доступ ко многим приятным вещам, в которых было отказано ему самому. Они часто улыбались и выглядели довольными. Воображение Паута отказывало при попытках представить, чем именно, и лишь медленно подсвечивалось редкими впечатлениями, как тлеющий янтарь. Все, что не было связано с его непосредственным опытом в этой комнате, вызывало у него ненависть и подозрение, но он не обладал достаточной интроспекцией, чтобы понять, какова причина этого внутреннего жара — зависть.
Одного человека он знал лучше всех прочих, и был это Торт Насименту, куратор музея. Однажды, когда Паут сидел, раскорячившись над дырой в полу, Насименту проходил через комнату, сопровождаемый незнакомцем. Гость, высокий человек с соломенными волосами и мягкими голубыми глазами, задержался. Он посмотрел на Паута без малейшего уважения к его приватности.
— Это тоже твоя химера, Торт?
— Да, — протянул Насименту. — Это Паут.
— Странноватый клиент, — отметил гость, а Паут доделал свое дело. — Из чего ты его слепил?
— Да всех приматов накидал в кучу. В основном гиббон, бабуин и человек.
— Он говорить умеет?
— О да. Интеллектуально он почти равен человеку. К сожалению, манеры у него настолько омерзительные, что мы вынуждены были посадить его под замок.
Он указал на потолок: там горел световой индикатор работы болевого излучателя.
— Робоклерки заботились о нем в младенчестве. Они даже научили его работе с документами, так что в некотором смысле он образован.
— Твои робоклерки? И что, у него за всю жизнь не было
— Ой, Лопо, перестань, не разочаровывай меня, — ответил Насименту, заметив выражение лица гостя. — В производстве химер нет ничего
— При наличии лицензии — нет.
— Если надо будет, получу. Это ж
Гость ощетинился.
— Что я слышу! Ты предлагаешь убить ни в чем не повинного второрангового подданного Империи?
— А он что?.. А, ну да. Ну ладно, не лезь в бутылку.
Насименту поспешно вышел из комнаты — в действительности увеличенного коридора, — где жил Паут. Двое не обменялись больше ни словом, пока не вернулись к Насименту в кабинет. Куратор шуганул парочку роботов, которые расположились там поиграть в шахматы.
Лопо де Кого уселся. Насименту поставил перед ним бокальчик пурпурного ликера.
— Не знаю, почему ты так возражаешь против моих экспериментов с химерами, Лопо. Я-то считал тебя симпатиком всей этой камарильи всеземельников-биотистов?
— Торт, ну блин, это же было еще в студенческие годы, — недовольно отозвался Лопо. — Ладно, забудь про химер. Боюсь, у меня более серьезный предмет для обсуждений. Правда ли, что ты наделяешь искусственным интеллектом существ, не относящихся к млекопитающим? Это уж точно
— Не уверен, что соглашусь с тобой. Ты забываешь, что особым декретом музею дарована полная свобода экспериментов во всех областях науки.
Де Кого закусил губу. Такой ответ был для Насименту типичен: если куратора начинали тормошить насчет его опытов, Насименту неизменно ссылался на какой-то древний декрет правителя планеты, с тех пор никем не отмененный. Впрочем, он еще ни разу не предъявлял этого документа.
Де Кого был старым другом эксцентричного куратора, но его личная привязанность в данном случае конфликтовала как с отношением к деятельности Насименту, так и с должностными обязанностями инспектора. Было ясно, что моральный кодекс Насименту (а возможно, и его рассудок) пострадал невосстановимо.
К тому же старый приятель проявил себя дилетантом. Его заявления о трудности генетического смешивания выдавали в нем невежду. Генетики Диадемы возвели работу с химерами в ранг высокого искусства. Химеры в дни славы Империи превосходили численностью обычных людей. Клеточное слияние уже начинало вытеснять секс как метод воспроизводства.
В том и состояла идея всеземельников-биотистов: они утверждали, что границы между видами должны быть стерты, а весь класс млекопитающих со Старой Земли сольется в единое общество. Биотистская философия, однако, не пользовалась популярностью. Многие чистокровные люди опасались, что гены человека разумного растворятся в общем пуле, и радикальное смешивание генетического материала постепенно вышло из моды. Применяли его теперь в основном косметологи. Люди Диадемы обращались к химерицистам и сдавали зиготы, чтобы спроектировать будущего ребенка с примесью определенного животного. К примеру, примесь тигра добавляла безошибочно узнаваемой харизмы.
Хотя подавляющее большинство населения Диадемы составляли животные, де Кого сомневался, что у биотистов есть шанс добиться своего. Слишком значительными оказались преимущества альтернативного подхода: животных наделяли искусственным интеллектом, редактировали их гены лишь в отношении телесных пропорций или, иногда, для нужд хирургии, наделяли органами речи. Люди оставались расой господ.
Животный интеллект, прежде непредсказуемый, зависел теперь только от нужного соотношения генов — и даже людям иногда вживляли адпланты, чтобы переделать интеллект с чистого листа.
В одном, впрочем, старые биотисты и современные диадемисты сходились: ни человеческие гены, ни искусственный интеллект нельзя даровать существам вне класса млекопитающих. Всеземельная биота — просто эвфемизм для всеземельной маммалии.
Де Кого продолжал настаивать на своем.
— Торт, пожалуйста, не уходи от ответа.
Насименту передернул плечами.
— Торт, пожалуйста, ответь. Ты знаешь законы. Млекопитающие обладают эмоциональной чувствительностью — их можно цивилизовать. Но разумная рептилия или раптор? Они лишены чувств! Такое существо навеки останется дикарем, ужасом для окружающих! — Официально такие существа разумными не считались, как высока ни была бы их интеллектуальная мощь.
Насименту захихикал.
— О да, вынужден признать, что разумная змея — крайне неприятный и нецивилизованный субъект, ее и личностью-то вряд ли можно назвать. Но, управляя таким музеем, нужно действовать
— Значит, это правда, — вздохнул де Кого.
Насименту улыбнулся и погрузился в воспоминания:
— Адплантация так несложна, что ее даже к примитивным классам, например, членистоногим, применять можно. Должен признать также, что я и этим развлекался. Борис был моим любимцем. Паук-волк.
— Разум на службе
— Ну, мне скучно стало. Поэтому я отредактировал его гены так, чтобы он рос — и вырос до размеров пони. К сожалению, членистоногое таких размеров даже встать не способно, если его не модифицировать, так что я снабдил его искусственным эндоскелетом. Ах, какая жалость, что тебе нельзя его показать… но да, боюсь, что эксперимент где-то пошел не так, ну он и сбежал, негодник эдакий. И сумел забраться довольно далеко отсюда. Слышал, что он посеял опустошение во всем Коларском округе, прежде чем его наконец не уничтожили!
Насименту издал визгливый смешок.
— Ты спятил, — прошептал де Кого. Потом откашлялся. — Торт, ты знаешь, что я здесь с официальной инспекцией. Я уже пытался тебе объяснить: ты слишком далеко зашел. На сей раз…
— Это древнее учреждение, — перебил его Насименту, — а ваши имперские идиотские законы — преходящи. Мы не связаны ими. Мы действуем в более широкой перспективе.
— Ими связаны
— Бедняга Морщун все время проигрывает, — объяснил он. — Надеюсь, я ему немножко помог. Так о чем бишь мы? А, да! Законы и правила. Понимаешь ли, старый друг мой, это не Диадема, это сектор Эскории, имперские эдикты здесь в лучшем случае принимают во внимание. Ты же серьезный человек. Ты знаешь, что… — Насименту ткнул пальцем в потолок, — в соответствии с последними новостями, у нас тут восстание. Империя, скорее всего, вынуждена будет убраться отсюда.
— Даже если и так — ты что, думаешь, повстанцы позволят региону скатиться в анархию?
— Ну, они ж не биотисты, разве нет? — сердито бросил Торт.
— Я так не думаю.
— Отлично. Да кому мы интересны? Занятное дело, как изменилось значение слова
— Угу, — рассеянно откликнулся де Кого. Ему только сейчас пришло на ум. Ему раньше казалось, что
— Любое, — весело ответил Насименту. — Это исходный мир, глухомань еще та. Сюда никто не суется, никому до нас нет дела, ну и с какой бы стати повстанцам?.. Что до правительства, которое, по твоим утверждениям, ты здесь представляешь, то оно не более дееспособно, чем сама Диадема, а значит, я тут вправе делать, грубо говоря, что хочу. Поэтому перестань на меня наезжать, Лопо!
С этими словами Насименту вскочил и направился к выходу из комнаты, избавив себя от общества надоедливого гостя.
Слова куратора глубоко потрясли Паута. Он впал в ужас и совсем не утешился заступничеством незнакомца: Паут понимал, что чужие мнения Насименту не указ. Его единственным шансом было, сколь он представлял себе, надеяться, что куратор снова отвлечется и забудет о нем.
Когда де Кого снова пришел его проведать, позже, вечером того же дня, Паута опять охватил ужас, смешанный с удивлением. Инспектор смерил его взглядом, и в бледно-голубых глазах ученого проступило сочувствие.
— Бедная полуобезьяна, — пробормотал он. — Ни матери, ни отца — какую ужасную замену их предложил тебе Торт! Попытайся его простить. Думаю, он уже давно рехнулся. Ну, а я по крайней мере сделаю что-нибудь для облегчения
Подойдя к стене, он отодвинул панель, которой Паут прежде никогда не замечал. Световой сигнал на потолке выключился.
— Выходи. Ты свободен.
Паут боязливо съежился. Он не поверил словам де Кого, приняв их за какой-то трюк. Глядя на несчастное создание, де Кого вдруг вспомнил еще один эксперимент Насименту, птицечеловека. Лишенное дара речи и языковых способностей, существо это выражало свои мысли единственным способом: игрой на саксофоне сопрано. Птицечеловек играл, как ангел, по любому поводу, извлекая взамен предложений напевы и великолепные каскады нот, а слова заменял аккордами и арпеджио. Насименту утверждал, что это сложная форма птичьих песен, а музыкант явился экспериментом по созданию гибрида человека с черным дроздом, опыта незаконного, но необычайно интересного. Де Кого смутило отсутствие всяких внешних признаков химеры (хотя птицечеловек был довольно нескладен), и он вскоре выяснил правду. На самом деле птицечеловек представлял собой обычного, выращенного Насименту путем гормональной акселерации, а дара речи лишился потому, что ему систематически отказывали во всех возможностях научиться языку. В музыке же, напротив, натаскивали интенсивно, сделав ее единственным дозволенным для него средством общения. Насименту даже погружал подраставшее дитя в криосон между уроками музыки, исключая все немелодические стимуляторы. Куратор счел эксперимент неслыханно успешным: речевой центр, расположенный в левом полушарии головного мозга, сделался практически необучаем, и единственным каналом восприятия у птицечеловека осталось правое, отвечающее за интуитивные способности, в том числе музыкальные.
Де Кого возмутился, что перворангового гражданина удерживают фактически в тюрьме, и приказал освободить несчастного. Наверное, тот так и бродит себе где-нибудь по Земле, увечный менестрель, способный озвучить самые сложные и утонченные эмоции, но ни единого факта.
В этом случае инспектор уговорить Насименту не рассчитывал: не в том настроении был безумный ученый, чтобы отпускать Паута.
Он поманил обезьяна.
— Я твой друг. Я дам тебе свободу.
Паут вспомнил, как де Кого обращался к нему прежде. Очень осторожно, в приливе надежды, Паут позволил вывести себя из закутка. Он миновал то место, где раньше располагались невидимые прутья. И не почувствовал боли.
Он стоял на другом участке пола!
Его сердце заколотилось. Как долго!
— Накинь это, — мягко обратился к нему де Кого, протягивая нечто вроде желтого комбинезона с нагрудным слюнявчиком и короткие штаны. Паут вцепился в одежду. Неловко, следуя указаниям де Кого, застегнул ее на себе. Потом осторожно развернулся, поглядывая из стороны в сторону, все еще в раболепной позе, но размышляя, что делать. Ему хотелось причинить спасителю боль, как-нибудь покалечить или даже убить, но он был слишком слаб для атаки и боялся нападать.
— Следуй за мной, — резко бросил де Кого. Паут поплелся за инспектором по длинному коридору. Оттуда они вышли в галерею с низким потолком, которую Паут смутно помнил.
Повернули налево и оказались на деревянной веранде. На Паута подул теплый ветерок. Перед ним до горизонта распростерлась саванна. Пригревало солнце, повисшее над всею сценой подобно блистающей лампе.
Красоты ландшафта Паут не осознавал, но зрелище всколыхнуло в нем нечто общее для всех созданий, благородных или простых.
Свобода! Свобода жить! Наслаждаться жизнью!
Де Кого, хотя и шел чуть поодаль, сторонясь исходящей от Паута вони, уловил перемену в настроении обезьяна.
— Теперь уж как-нибудь сам, — быстро проговорил он, — я сделал для тебя все, что мог. Ты свободен, ты второранговый подданный Империи, если понимаешь, что это значит.
Он помолчал.
— Галактика широка, но, конечно, полна опасностей. Ты должен будешь сам строить свою жизнь. Желаю тебе удачи. А теперь уходи, пока куратор не обнаружил нас.
Паут стоял и тупо смотрел вперед, пока его не подтолкнули к ступенькам, ведущим с веранды вниз. Он скатился по лесенке, чуть не упал, все еще гадая, не розыгрыш ли это.
Когда он коснулся земли босыми ногами, его пронизало никогда прежде не испытанное ощущение. Трава шелестела. Не в силах сдержаться, он бросился на землю и стал кататься по травяному ковру.
Когда спустя некоторое время он очнулся и поднял глаза ото всей этой роскоши, инспектор уже ушел.
Паут разлегся так, чтобы сливаться с травой, и начал размышлять. Человек дал ему совет убираться отсюда поскорее — и то был добрый совет. Но все же…
Он чувствовал беспомощность и страх. Ему нужно было обзавестись оружием. Ручным сканером, который он спрячет в обретенной одежде и применит в ответ на опасность (или, подумал он с наслаждением, испытает на ком-нибудь, кто ему не понравится). С оружием он будет чувствовать себя надежнее.
Вокруг были разбросаны бледно-зеленые музейные постройки. Паут немного разбирался в схеме музейной территории. Когда его воспитывали роботы, он научился работе с файлами и порой заглядывал в схемы — роботы не видели в его интересе к устройству музея ничего странного. Например, вот та ангарообразная постройка с серыми металлическими стенами — музей оружия. Он четко помнил, что там хранится оружие.