Далеко не везде имущим слоям города и деревни удавалось договориться о переделе власти так легко и относительно бесконфликтно, как в Великобритании. Чаще борьба между ними приобретала весьма острые формы и, вовлекая в себя массы, начинала угрожать существующему порядку отношений собственности. Осознавая эту опасность, специализированные государственные аппараты (такие, как бюрократия и вооруженные силы) могли обособиться от экономически привилегированных классов и поставить во главе государства диктатора, претендующего на власть от имени «всего народа». Фактически же, суть такого режима — лавирование между различными фракциями экономической элиты и другими социальными силами.
Термин «бюрократический авторитаризм» использовался Г. О'Доннеллом и некоторыми другими учеными для отображения военных режимов, существовавших в Латинской Америке в 70-х годах. Думается, однако, что он может быть отнесен к более широкому кругу политических явлений. Один из ранних экспериментов такого рода, проделанный в середине прошлого века французским императором Наполеоном III (Луи) Бонапартом, получил классическое описание в работе Карла Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта». Основную опору власти Наполеона III составляли вооруженные силы и непомерно разросшийся бюрократический аппарат, проникший буквально во все поры общества. В то же время бонапартистское правительство широко прибегало к социальной демагогии. Обе эти черты были унаследованы более поздними авторитарно-бюрократическими режимами. Среди европейских стран дольше всего такой режим просуществовал в Португалии (1926-1974). Однако особо широкое распространение в XX в. режимы данного типа приобрели в странах «третьего мира», где они существовали в двух основных формах: военного и популистского режимов.
Военный режим — это форма авторитарного правления, где власть либо прямо принадлежит военным, либо они выступают как главная опора формально гражданской администрации. В слаборазвитых странах (особенно в Африке) военные нередко бывают единственным слоем, способным удерживать и использовать власть. Тогда военный режим оказывается не менее, но и не более репрессивным, чем любой возможный гражданский. Там, где уровень социально-экономического развития несколько выше, военный переворот обычно сталкивается с сопротивлением. Это ведет к репрессиям и насилию. Чаще всего военный режим приобретает характер личной диктатуры (Мобуту в Заире, Амин в Уганде, Пиночет в Чили), хотя иногда встречается коллективное руководство (Аргентина во второй половине 70-х-начале 80-х гг.).
Известный исследователь военных режимов Эрик Нордлингер выделяет следующие их разновидности: регулирующие, корректирующие и программные. Консервативные по своей ориентации, регулирующие режимы долго играли заметную роль в Латинской Америке. Когда температура политической жизни страны доходила до точки кипения, военные временно брали власть в свои руки, ссылаясь при этом на традиционное представление об армии как о хранительнице государственного очага. В данном случае военные выступали в роли конституционного арбитра, разводящего по разные стороны ринга повздоривших политиков.
В последние десятилетия гораздо чаще встречались корректирующие режимы. Военные заявляют, что их приход к власти объясняется необходимостью покончить с социальным злом в виде хронической инфляции, бессмысленного растранжиривания ресурсов, коррупции и т. д. Предлагаемые ими «лекарства» для больного общества известны: строгая дисциплина, ограничения на нормальную политическую деятельность и подавление гражданских прав. К сожалению, чаще всего «военная терапия» не приводит к выздоровлению, ибо новые правители наследуют все пороки старых. Так, режим Говона в Нигерии, провозглашавший своей главной целью борьбу с коррупцией, в конце концов превратился в один из самых коррумпированных в мире.
Иногда военные захватывают власть, чтобы реализовать долгосрочную программу развития или национальной реконструкции. Однако и эти программные режимы редко добиваются успеха в достижении своих целей. Более тридцати лет прошло со времен установления власти военных в Бирме (ныне Мьянма), и теперь ясно, что провозглашенный ими «бирманский путь к социализму» в действительности вел к пропасти. Эта страна, когда-то экспортировавшая рис, в настоящее время вынуждена ввозить большую часть своего скудного рациона.
Почему же военные режимы редко бывают эффективными? Отчасти это связано с недостатками, свойственными всем авторитарно-бюрократическим режимам. Оказавшись у власти, военные становятся просто-напросто чиновниками в погонах. Они редко сознают самостоятельное значение политики и потому отдают предпочтение административному стилю руководства, преимущества которого весьма сомнительны. Кроме того, некомпетентность военных в делах государственного управления нередко — даже при самых благородных намерениях «солдат у власти» — делает их заложниками гражданской бюрократии. А она не несет ответственности за политику своих военных коллег и в то же время, свободная от реального политического контроля, стремится максимально использовать выгоды своего положения в корыстных целях. Вот почему военные режимы ведут к расцвету коррупции. Что касается их неспособности провести в жизнь программы преобразований при опоре на массы, то она легко объяснима. Во-первых, военные режимы не легитимны. Во-вторых, им очень трудно обеспечить политическую мобилизацию масс в свою поддержку. Любая попытка апеллировать к народу ведет к расколу военной верхушки, а значит — к контрперевороту.
И даже когда военные решают вернуться в казармы, это бывает не так-то просто сделать. Сразу встает целый ряд деликатных вопросов. Нужно ли составлять «расписание» ухода? Нужно ли проводить выборы, и если да, то имеет ли смысл оказывать влияние на их результаты? Как блокировать узурпаторские стремления враждебных фракций в военной среде?
Печальный опыт последних трех десятилетий заставляет думать, что военным нечего делать в президентских дворцах. Как будто к этой мысли начинают склоняться и сами генералы и полковники. Восьмидесятые годы ознаменовались массовым переходом латиноамериканских стран к гражданскому правлению, а сегодня эта тенденция начинает сказываться и в Африке.
Популистский режим —это, как следует уже из его названия (по-латыни populus — народ), результат пробуждения большинства народа к самостоятельной политической жизни. Однако он не дает массам реальных возможностей влияния на политический процесс. Им предоставляется незавидная роль «массовки», одобряющей и практически поддерживающей действия правительства, которое якобы преследует единственную цель — народное благо. Чтобы поддерживать эту иллюзию, популистские режимы широко прибегают к социальной демагогии, для обозначения которой в современном политическом лексиконе и используется слово «популизм». В действительности, однако, популистские режимы чаще принимают во внимание интересы экономически привилегированных слоев населения, а их реальную опору составляет бюрократия.
Популистские режимы основываются на одной (единственной легальной или доминирующей над остальными) партии, провозглашающей своей главной целью национальное развитие. Используемая такими режимами фразеология носит обычно националистический характер: данная нация изображается как вовлеченная в смертельную схватку с враждебными силами — транснациональными корпорациями, консерваторами, коммунистами или вообще сеющими смуту политиками. Хотя теоретически все граждане располагают гражданскими правами, фактически это далеко не так. Существуют многообразные способы не допустить открытой борьбы за лидерство: гражданам предоставляется свобода выбора кандидатов, но не партий; или не все партии допускаются к участию в выборах; или результаты голосования просто-напросто подтасовываются.
Старейший в мире популистский режим до 80-х гг. (когда началась так называемая мексистройка) существовал в Мексике, где Институционно-революционная партия (ИРП) бессменно находится у власти с 1921 г. Оппозиция действовала легально, но надежды оказаться в один прекрасный день у власти у нее было мало: согласно закону о выборах, партия, заручившаяся поддержкой относительного большинства избирателей, получала подавляющее большинство мест в Конгрессе. А относительное большинство голосов ИРП получала всегда, ибо за семьдесят лет срослась с государственным аппаратом и, что не менее важно, пронизывала своей организационной структурой все общество. В частности, нужные для ИРП итоги выборов на селе обеспечивали богатые землевладельцы, контролировавшие голосование бедных крестьян и арендаторов. Некогда радикальная, со временем ИРП перешла на довольно умеренные позиции: она уже давно не борется ни с церковью, ни с капитализмом. Надо признать, что Мексике под властью ИРП не удалось избежать бед, типичных для авторитарно-бюрократических режимов: острого неравенства, коррупции и репрессивных тенденций, а также застоя в экономике. «Мексистройка» во многом способствовала демократизации страны. Однако, как свидетельствует недавнее крестьянское восстание на юге Мексики, десятилетия авторитарно-бюрократической власти не проходят бесследно.
Достаточно характерным для популистских режимов является культ личностей «вождей-основателей», таких как Кениата в Кении, Ньерере в Танзании, Каунда в Замбии. Когда вождь умирает, его харизму (этот введенный М. Вебером термин используется в политологии для отображения исключительных, сверхчеловеческих качеств, приписываемых носителю политической власти) бывает трудно перенести на партию или другие институты власти, и это одна из главных трудностей режима. Другой серьезный вызов исходит от военных. Мексика избежала этой угрозы только потому, что военная элита страны с 1921 г. была политизированной и тесно связанной с политическим руководством. Однако в странах Африки многие популистские режимы были вынуждены сосуществовать с профессиональными армиями, основы которых закладывались еще колонизаторами. Часто такое сосуществование кончалось плохо для гражданских политиков. Режим Кваме Нкрумы в Гане считался исключительно устойчивым. Накануне отъезда президента с дружественным визитом в Пекин по улицам Аккры прошла демонстрация под лозунгом «Нкрума — наш мессия». Возвращение не состоялось: через пару дней у власти стояли полковники, и вновь вышедшие на улицу демонстранты несли те же самые плакаты, но с втравкой «не» перед словом «мессия».
Популистские режимы прибегают к разным мерам для нейтрализации опасности со стороны военных: подкупу (предоставляя военным чрезвычайно высокие оклады, привилегии и т. д.); политизации армии (путем создания политорганов); созданию параллельных вооруженных сил в виде народного ополчения или специальных частей, подчиненных непосредственно «вождю». Но ни одна из этих мер не гарантирует выживание режима.
Французское слово
Как и популистский, эгалитарно-авторитарный режим возникает в условиях политического пробуждения масс. Однако если первый, действуя от имени народа, фактически заставляет его смириться с положением вещей, то второй, опираясь на активность масс, на самом деле коренным образом его меняет. Важнейший признак эгалитарно-авторитарного режима — ломка отношений собственности, нередко приводящая к полному устранению землевладельческой и частнопредпринимательской элит. Экономическая жизнь ставится под контроль государства, а это значит, что властвующая элита становится также и экономически привилегированным классом. В каком-то смысле, стало быть, эгалитарно-авторитарный режим воспроизводит феномен «власти-собственности». Монолитность элиты проявляется и в сглаживании различия между административной и политической элитами. Чиновник в условиях эгалитарно-авторитарного режима не может, даже с сугубо теоретической точки зрения, находиться вне политики. Организационные рамки, позволяющие монолитной элите («номенклатуре») осуществлять контроль над обществом, обеспечивает партия. Ее руководящая роль закрепляется институционально или даже конституционно, как это имело место в СССР после 1977 г. Отсюда вытекает закрытый характер режима.
Политическая активность масс представляет собой важнейшую предпосылку для возникновения эгалитарно-авторитарного режима, ибо иначе он не смог бы сломить сопротивление «старых» экономических элит. Однако и в дальнейшем сохраняются возможности для участия масс в политике. Выделяя эту характеристику эгалитарно-авторитарного режима, политическая наука исходит из таких очевидных фактов, как высокая степень политизации всей общественной жизни, периодические интенсивные политико-пропагандистские кампании, предоставление гражданам возможности избирать и быть избранными на различные должности. Сама коммунистическая партия может рассматриваться как важный механизм включения в политическую жизнь. Большинство таких режимов располагало также массовыми организациями типа народных фронтов, и по сей день существующих в КНР, КНДР, Вьетнаме и Лаосе, или комитетов защиты революции (Куба). Во многих странах допускалась и даже поощрялась деятельность «демократических партий», признававших руководящую роль коммунистов. Важно, однако, подчеркнуть, что участие в условиях эгалитарно-авторитарного режима является регулируемым (иногда употребляется ясный в этимологическом отношении термин «дирижизм»). Средством политической мобилизации масс была коммунистическая идеология, которая уже в 60-х гг. распалась на несколько локальных разновидностей, отражавших культурные особенности отдельных стран (мао-цзедунидеи в Китае, «идеи чучхе» в Северной Корее).
В 50-начале 60-х гг. для анализа эгалитарно-авторитарных режимов (а также другой формы правления, о которой речь пойдет ниже) широко применялась концепция тоталитаризма, основы которой были заложены в книгах Ханны Арендт «Истоки тоталитаризма» и Карла Фридриха и Збигнева Бжезинского «Тоталитарная диктатура и автократия». Считалось, что такие режимы стремятся к установлению тотального контроля над всеми сферами общественной жизни; раз начавшись, этот процесс уже не может быть блокирован «изнутри» системы и развертывается вплоть до полного подчинения общества государству. Уже к середине 60-х гг. эта концепция подверглась критике за вульгарный телеологизм и неспособность выявить реальные механизмы функционирования коммунистических режимов. Основной прогноз приверженцев концепции тоталитаризма — о неспособности СССР и восточноевропейских стран к самоизменению — в последние годы стал классическим примером слепоты теоретиков.
С начала 70-х гг. в политической науке (и ее отрасли, специализирующейся на «советских исследованиях», — «советологии») доминировала так называемая ревизионистская школа, в основном преодолевшая крайности концепции тоталитаризма. Эгалитарно-авторитарный режим описывался как весьма сложное образование, включавшее в себя разнообразные — хотя и не демократические — способы представительства социальных интересов и целую гамму взаимоотношений между элитой и массами, а также способов политического участия. Большое внимание уделялось анализу различий, существовавших между отдельными коммунистическими режимами. Следует, однако, признать, что и «ревизионистская школа» не смогла предсказать драматических изменений, происшедших в СССР и странах Восточной Европы во второй половине 80-х гг. Общепризнано, что современный кризис «советологии» во многом связан с недостаточностью ее теоретических оснований. Как отмечает Фрэнсис Фукуяма в статье с симптоматичным подзаголовком «Советский Союз как нормальная страна», субдисциплина слишком долго прозябала в «концептуальном гетто». Многие политологи видят путь к выходу из этого плачевного положения в том, чтобы интегрировать «советологию» в общий корпус сравнительных политических исследований.
В настоящее время в мировом политологическом сообществе активно обсуждаются причины падения эгалитарно-авторитарных режимов в СССР и восточноевропейских странах. До окончательной ясности здесь еще очень далеко, но думается, что слабости этих режимов оказались оборотной стороной их основных характеристик. Будучи закрытыми, они не смогли обеспечить безболезненную смену поколений властвующей элиты и были дестабилизированы в результате верхушечной борьбы за власть (не случайно один из самых стабильных режимов данного типа и по сей день существует в Северной Корее, где власть просто-напросто передается по наследству). Монолитность элиты стала в условиях научно-технической революции анахронизмом, подрывавшим способность проводить эффективную экономическую политику. А раскол внутри элиты привел к тому, что широкие возможности политического участия масс обернулись против эгалитарно-авторитарных режимов. Следует, однако, помнить, что — пусть в сильно модифицированном виде — эгалитарно-авторитарный режим продолжает существовать в крупнейшей стране мира, Китае. Нельзя исключить и появления новых режимов данного типа (возможно, в каким-то образом измененной «идеологической упаковке»), ибо во многих странах мира сохраняются условия для их возникновения: острое неравенство, порождаемое им недовольство масс и безрассудное нежелание экономических элит поступиться своими привилегиями.
В отличие от коммунистической идеологии с ее упором на социальную справедливость, риторика авторитарно-инэгалитарных режимов строится на идее неравенства. Отсюда термин, используемый в классификации Ж. Блонделя (префикс «ин», собственно, здесь и значит «не»). Авторитарно-инэгалитарные режимы не стремятся к полному преобразованию отношений собственности и, вступая иногда в конфликты с теми или иными экономически привилегированными слоями, в целом скорее берут их под свою защиту. Пробудившаяся же политическая активность масс направляется «по другому адресу», что и позволяет обеспеченным классам вести относительно безбедное существование.
Дольше всего режим данного типа просуществовал в Италии, где фашистская партия пришла к власти в 1922 г. и лишилась ее более двадцати лет спустя, после катастрофического поражения страны во второй мировой войне. Лидер итальянских фашистов Бенито Муссолини начал свою карьеру как член социалистической партии, причем принадлежал к ее левому крылу. В дальнейшем, однако, он стал пропагандировать идею о том, что угнетение итальянских рабочих итальянскими же капиталистами уступает по значению эксплуатации, которой «нация-пролетарка» в целом подвергается со стороны иностранных держав. Этот нехитрый постулат оказался достаточно привлекательным для какой-то части экономически непривилегированных слоев населения и позволил создать массовое движение, приведшее Муссолини к власти. Несколько более изощренная идеология была принята на вооружение Национал-социалистической германской рабочей партией (НСДАП), лидер которой Адольф Гитлер занял пост имперского канцлера в январе 1933 г. В основе идеологии национал-социализма лежала «расовая теория», ранжировавшая нации по степени полноценности и приписывавшая именно немцам («арийцам») роль будущих хозяев мира. На пути к достижению этой цели нужно преодолеть козни, которые строят «расово неполноценные нации», и прежде всего — евреи, уже установившие контроль над англо-американским капиталом, хозяйничающие во Франции и наметившие Германию в качестве следующей жертвы. Коммунизм — тоже выдумка евреев, ибо он противопоставляет отдельные классы арийских обществ друг другу и тем самым ослабляет их общую волю. Небезупречно в этом отношении и христианство. Хотя нацисты так и не решились покончить с христианской церковью в Германии, многие их лидеры пропагандировали «языческое» мировоззрение, проникнутое мистицизмом и культом смерти. Важную роль в этом мировоззрении играло религиозное преклонение перед харизматическим вождем, «фюрером».
Идеологические манипуляции массовым сознанием позволили итальянским фашистам и германским нацистам создать системы политической мобилизации, вполне сопоставимые по размаху со сложившейся к тому времени в Советском Союзе (который в этом отношении, как признавал Гитлер, служил ему примером). В Германии такая система включала в себя НСДАП, контролируемые режимом рабочие союзы, крестьянские, юношеские и женские организации, а на раннем этапе существования режима — и военизированные «штурмовые отряды». В стране развернулась ожесточенная борьба против «сионистского капитала», с самого начала принявшая исключительно жестокие и бесчеловечные формы. Полному разгрому подверглись существовавшие ранее политические партии. Активисты некоторых из них (особенно коммунисты) были обречены на физическое уничтожение. Однако борьбы против «внутреннего врага» было явно недостаточно для того, чтобы поддерживать массы в постоянном напряжении. В этих условиях германские и итальянские правящие круги сделали ставку на внешнюю агрессию, развязав вторую мировую войну.
Трудно сказать, какую эволюцию претерпели бы авторитарно-инэгалитарные режимы, одержи они победу в этой войне. К счастью, их ждало поражение. Судьбу Гитлера и Муссолини разделили их многочисленные ставленники в Западной и Восточной Европе. Единственный уцелевший режим, на заре своего существования приближавшийся к данному типу, — диктатура Франсиско Франко в Испании — отказался от идеологических крайностей, фактически демонтировал массовые организации (даже «правящая» партия, громоздко именовавшаяся «Испанские традиционалистские фаланги хунт национал-синдикалистского сопротивления», в последние годы жизни диктатора существовала лишь на бумаге) и в итоге мало чем отличался от «нормального» бюрократического авторитаризма.
В последние десятилетия многие режимы обвинялись в фашизме. Один из примеров —диктатура Аугусто Пиночета в Чили, которая действительно отличалась крайне реакционным характером и патологической жестокостью. Однако нужно помнить, что мы можем приписывать авторитарно-инэгалитарный характер лишь включающим режимам. Этому критерию не соответствует ни чилийский военный режим, ни некоторые другие дотянувшие до 70-80-х гг. диктатуры (в Греции, Португалии. Аргентине, Бразилии и т. д.). Означает ли это, что авторитарно-инэгалитарные режимы окончательно ушли в прошлое? Думается, такой вывод делать преждевременно. Сильные движения сходных идеологических ориентации действуют практически повсеместно — в Западной и Восточной Европе, в США и в странах бывшего СССР. Однако особую тревогу вызывают страны «третьего мира», где авторитарно-инэгалитарные режимы могут выступить в самых неожиданных обличьях. Кажется, однажды это уже произошло. Режим, установившийся после краткой демократической интерлюдии в Исламской Республике Иран, в первые годы своего существования щеголял всем набором признаков авторитарного инэгалитаризма — идеологией, жестко противопоставлявшей «своих» (мусульман) и «чужих», религиозным культом вождя, системой массовой политической мобилизации и штурмовыми отрядами («корпусом стражей исламской революции»), а также агрессивностью, выражавшейся в стремлении к «экспорту исламской революции». Все эти качества сохраняются и ныне, но в несколько смягченном виде. Характерно, что стимулом к отказу от крайностей и здесь послужила в лучшем случае безрезультатная, но стоившая стране тяжелых жертв война с соседним Ираком.
Подавляющее большинство существующих в мире правительств заявляет о своей демократической природе. Чаще всего это демагогия, но не без зерна истины: даже самая жестокая военная диктатура не может себе позволить быть абсолютно глухой к «гласу народа». В результате термин «демократия», который в переводе с греческого и значит «власть народа», стал слишком расплывчатым, чтобы оперировать им без дополнительных уточнений. Этим и объясняется использование в нашей классификации понятия «либеральная демократия» для отображения открытого, включающего политического режима. Конечно, такое определение либеральной демократии нуждается в конкретизации. Роберт Даль выделяет следующие ее признаки: 1) эффективное политическое участие граждан: 2) их равенство по отношению к процессу принятия решений; 3) возможность получать достоверную политическую информацию и, значит, делать выбор самостоятельно и со знанием дела (которую Даль называет «просвещенным пониманием»); 4) механизм контроля граждан над политической повесткой дня. Любую политическую систему, существенно отвечающую этим критериям, будем называть «формой демократии».
Исторически первичной формой считается классическая демократия, возникшая в V в. до н. э. в некоторых городах-государствах (полисах) Древней Греции. Следует подчеркнуть, что классическая демократия существовала во вполне традиционных обществах и по многим параметрам должна быть отнесена к числу традиционных режимов. Прежде всего, она не была включающим режимом в строгом смысле слова. Не пользовались никакими политическими правами иностранцы (а к их числу относились и выходцы из других городов Греции) и женщины. Однако наиболее серьезное ограничение состояло в том, что гражданином мог быть только свободный человек. По некоторым подсчетам, отношение количества рабов к числу свободных в Афинах времен Перикла было порядка 3:2 при общей численности рабов 80-100 тыс. человек. Связь между классической демократией и рабовладением очевидна не только для современных исследователей, но и не составляла секрета для самих древних греков. Считалось, что наличие «одушевленных орудий», освобождая граждан от тягот физического труда и заботы о хлебе насущном, дает им возможность целиком сконцентрироваться на важнейших государственных делах.
Вторая особенность классической демократии состояла в том, что эта форма правления практиковалась лишь в отдельных городах величиной в лучшем случае с современный российский райцентр. Нет ни одного примера демократической организации более или менее крупной античной державы. И не удивительно: именно сочетание ограничений на гражданство с малыми масштабами государственной организации создавало принципиальную возможность для широкого и прямого участия населения в процессе принятия решений, считающегося важнейшим признаком классической демократии. Важнейшие вопросы политической жизни выносились на суд народного собрания (в Афинах — экклесии) и решались голосованием. Для оперативного руководства полисом избирались должностные лица — магистраты — на строго определенный срок и с жестко ограниченными полномочиями. Чтобы обеспечить равенство граждан в доступе к магистратурам, довольно широко применялось их замещение по жребию. Лишь в крайних, исключительных случаях один и тот же человек занимал должность два срока подряд. Надо заметить, что сложное институциональное устройство древних Афин (схема 3) не только вызывало неизменный интерес у теоретиков народовластия, но и оказало некоторое воздействие на позднейшую демократическую практику.
Важной чертой классической демократии было стремление выработать общее мнение всех граждан по обсуждаемому вопросу, чтобы весь полис мог действовать единодушно, как один человек. Как правило, решения принимались единогласно. Если же единой позиции достигнуть не удавалось, то считалось нормальным безоговорочное подчинение меньшинства большинству. Классическая демократия, строго говоря, не знала оппозиции. По отношению к инакомыслящим применялась практика «остракизма» — изгнание из города, а иногда и более жесткие меры наказания (известно, что Сократ закончил свои дни в тюрьме).
Крушение классической демократии было неизбежно уже постольку, поскольку полисы не могли отстоять свою независимость против крупных государств эпохи эллинизма. Затем исчезли и социально-экономические предпосылки полисного строя. Вот почему средневековье не знало демократической организации. Существовавшие тогда городские республики были олигархическими: решения фактически принимались узким слоем богатых купцов и цеховых мастеров. Предпосылки современной либеральной демократии начали складываться в Западной Европе лишь в XVII в., с появлением идеи и практики конституционализма. Это значит, во-первых, что процедуры отправления власти должны были строиться на регулярной основе; во-вторых, что нельзя допускать концентрацию всех функций управления в одних руках. Конституционализму было положено начало еще в абсолютистских монархиях и соревновательных олигархиях (следует особо отметить Англию и Францию), где были введены некоторые нормативные ограничения на применение законодательной, исполнительной и судебной власти. Со временем эти ограничения стали основой нового политического строя.
Идея «разделения властей» была сформулирована в трудах некоторых представителей французского Просвещения. Ее воплощению в жизнь способствовала прежде всего конституция США, разграничившая три «ветви» правления (исполнительную, законодательную и судебную власть) так, чтобы каждая из них могла контролировать другие и служить им балансом. В ряде стран Западной Европы «разделение властей» не прижилось. Здесь ограничения на применение власти постепенно «свели на нет» роль наследственных монархов и аристократии, передав их властные функции премьер-министрам —лидерам доминировавших в парламенте коалиций. Так, двумя путями, разница между которыми до сих пор сказывается в дебатах между сторонниками «президентской» и «парламентской» систем, шло движение к замене закрытого политического режима на открытый. Оно было долгим и трудным. К 1900 г. лишь в шести странах — США, Канаде, Франции, Швейцарии, Бельгии и Новой Зеландии — носители политической исполнительной власти были
Еще более длительным было становление либеральной демократии как включающего режима, т. е. расширение избирательного права на всех дееспособных граждан. Например, в Великобритании наиболее существенные барьеры на пути к этому были устранены Актом о реформе 1832 г., однако лишь в 1948 г. избирательный закон страны был полностью приведен в соответствие с принципом «один человек — один голос». Особенно растянулся процесс уравнения женщин в избирательных правах с мужчинами. Первыми странами, решившимися на реформу такого рода, были Новая Зеландия (1893) и Австралия (1902). За ними последовали скандинавские страны, начиная с Финляндии (1906). Во Франции, Италии и Бельгии посещение избирательных участков было мужской привилегией до конца второй мировой войны, а в Швейцарии — до 1971 г.
Начиная с прошлого века количество либеральных демократий в мире постепенно росло. Этот процесс носил неравномерный характер, что позволяет некоторым исследователям говорить о «волнах демократизации». Первая из них, наиболее длительная, наблюдалась на протяжении всего XIX столетия и достигла своего пика в 20-х гг. В 1930 г. количество либеральных демократий в мире достигло отметки 21: США, Великобритания и три ее доминиона, 14 европейских стран, Коста-Рика и Уругвай. За этой волной последовал драматический откат, связанный с расползанием «коричневой чумы» по Европе. В 1940 г. на континенте не оставалось ни одной либеральной демократии, которая сохраняла бы государственный суверенитет. Поражение Германии и Италии во второй мировой войне способствовало восстановлению демократии в большинстве стран Западной Европы. Однако на востоке Европы и в некоторых странах Восточной Азии утвердились эгалитарно-авторитарные режимы. Поэтому начало «второй волны» демократизации датируется обычно рубежом 40-50-х гг., когда выбор в пользу этого режима сделали сразу несколько стран, добившихся политической независимости, — от Индонезии до Сирии. Эта волна оказалась весьма непродолжительной, и уже в конце 50-х гг. начался новый откат. Лишь немногие из стран «третьего мира» сумели сохранить либеральную демократию. Чаще ей на смену приходил бюрократический авторитаризм того или иного толка, и все громче звучали разговоры о том, что «у демократии нет будущего». Конец этим разговорам положила третья, самая мощная, «волна демократизации», начавшаяся в 70-х гг. в Южной Европе, в 80-х гг. перекинувшаяся в страны Латинской Америки, продолжившаяся крахом эгалитарно-авторитарных режимов и ныне распространившаяся на Азию и Африку. Признаки нового отката ощущаются уже сейчас, но говорить о его наступлении пока рано.
Существует ли возможность более строго, количественно оценить динамику процесса демократизации? Попытку такого рода предпринял финский политолог Тату Ванханен. Для нас эта попытка тем более интересна, что в качестве основания для отнесения того или иного режима к числу либеральных демократий ученый использовал индекс, позволяющий представить в количественной форме открытость («соревновательность») и включающий характер режима («участие»). По Ванханену, «индекс демократизации» вычисляется путем деления на сто произведения «соревновательности» и «участия», где первая переменная — это процент голосов, отданных за потерпевшие поражение партии на президентских или парламентских выборах; вторая — процентная доля избирателей, принявших участие в выборах, от всего населения страны. Исключаются страны, по первому показателю не набирающие 30, а по второму — 10 %. Для оставшихся «индекс демократизации» должен быть не ниже 5.
Усредненные по декадам результаты подсчетов Ванханена представлены в табл. 4 (следует отметить, что ученый оставил «за скобками» микрогосударства с населением менее 500 тыс. человек). Нижняя графа таблицы содержит подведенные мною по методике
Ванханена итоги на начало 1995 г., позволяющие судить о размахе «третьей волны» демократизации. Как видим, число демократий возросло весьма ощутимо. Стоит заметить, что для отображения политических режимов в странах, где демократия была установлена или восстановлена с начала 70-х гг. по сегодняшний день, часто применяется термин «новые демократии».
Доля демократических и авторитарных режимов в мире, по десятилетиям и в 1994 г., абс. и %
Почему происходит демократизация? Вероятно, наиболее общий ответ дает известный афоризм «демократия — плохая форма правления, но все остальные еще хуже». Однако если говорить серьезно, то вопрос о преимуществах демократии — это сложная теоретическая проблема, по-разному разрешавшаяся в истории политической мысли. При этом она настолько важна, что в заключительной части этой главы нам придется обратиться к теоретическим моделям демократии. Более конкретная формулировка вопроса, переводящая его в предметную область сравнительной политологии, — почему одни страны становятся демократическими, а другие нет? — нуждается в более конкретном ответе. Есть несколько теорий на этот счет. Одна из них связывает демократизацию с культурными особенностями. Несколько десятилетий назад было модно утверждать, например, что протестантское культурное наследие благоприятно для демократии, в то время как католицизм, с его традициями иерархии и нетерпимости, делает успешную демократизацию маловероятной. Ныне во многих католических странах существуют вполне стабильные демократии, причем в ряде стран Латинской Америки именно церковь сыграла важную роль в борьбе с военными режимами. Упрек в несовместимости с открытыми политическими режимами все чаще переадресовывают исламу, православию и т. д. В целом, однако, «культурная» теория демократизации, связывающая ее перспективы с характером религиозных представлений, отвергается большинством ученых. Более сложная, но, в сущности, близкая теория была предложена Робертом Патнэмом в заслужившей широкую известность книге «Чтобы демократия сработала», где в качестве культурных особенностей, благоприятствующих демократизации, представлены высокий уровень взаимного доверия между членами общества, терпимость к разнообразию и традиция компромиссного решения проблем. Ученый предлагает эмпирическое обоснование своей теории, которое, впрочем, вызвало весьма неоднозначную реакцию среди специалистов по методологии социальных исследований. Основная проблема «культурной» теории демократизации, собственно, в том и состоит, что ее очень трудно доказать с фактами в руках.
Другие теории демократизации называют «структурными». Они приписывают решающую роль различным характеристикам общества (и прежде всего экономике), которые рассматриваются как предпосылки демократизации. Одну из первых ролей при этом отводят рыночному характеру макроэкономической регуляции. При этом, однако, считается, что сам по себе этот фактор недостаточен: нужно, чтобы на рыночном пути развития была достигнута отметка, соответствующая довольно высокому уровню благосостояния. Действительно, экономический расцвет влечет за собой повышение уровня грамотности, распространение высшего образования, урбанизацию, и все это вместе делает устойчивую демократию возможной. В отличие от «культурной», «структурная» теория легко поддается проверке методами сравнительно-статистического исследования. Нельзя сказать, что операционализация понятий в данном случае проходит без проблем, но она выполнима. Зависимая переменная — уровень демократии — поддается счету с неизбежными потерями, которые связаны с политическими предпочтениями ученых, однако фундаментальных разногласий здесь нет. Чаще всего используется шкала, ежегодно обновляемая американской неправительственной организацией «Дом свободы» на основании экспертных оценок. Уровень экономического развития фиксируется общедоступной статистикой в показателе валового национального продукта на душу населения или его производных. Еще в 60-х гг. было установлено, что между измеренными таким образом демократией и экономическим благосостоянием существует сильная положительная связь. Правда, были исключения вроде бедной, но демократической Индии или богатого, но авторитарного Кувейта (важнейшую группу исключений составляли, разумеется, Советский Союз и, в особенности, восточноевропейские страны). Изменения, происшедшие в мире в 80-90-х гг., сделали эмпирическую обоснованность «структурных» теорий еще более наглядной. И однако же именно в условиях «третьей волны демократизации» они отошли на второй план. Почему?
Дело в том, что «структурные» (как, впрочем, и «культурные») теории рассчитаны на широкую историческую перспективу. Если демократизация рассматривается как длительный процесс, предпосылки к которому накапливаются десятилетиями, то «структурный» подход к ней вполне адекватен. Но если демократизация приобретает лавинообразный, стремительный характер, то появляется нужда в теориях, способных отражать эту динамику. «Структурную» теорию можно привлечь для того, чтобы объяснить демократизацию в Бразилии экономическим бумом, пережитым этой страной в годы авторитаризма. Но что делать с Перу, где демократизации предшествовали десятилетия деградации народного хозяйства? А между тем Перу отказалась от услуг военных как правителей почти на десять лет раньше Бразилии. К началу 80-х гг. в научном сообществе сложилось представление о том, что поиск «предпосылок демократии» недостаточен для анализа реальных процессов демократизации. Это — политический процесс, имеющий собственную логику, которая поддается теоретической реконструкции в обобщенном виде. Задачу такой реконструкции поставила перед собой новая «наука о переходах к демократии», «транзитология», в разработке которой ведущую роль сыграли Гильермо О'Доннелл и Филипп Шмиттер.
Транзитология во многих отношениях близка к теории рационального выбора. Основные акторы процесса демократизации — авторитарная элита и противостоящая им контрэлита — рассматриваются как автономные субъекты, взаимодействующие между собой, но преследующие собственные интересы. Основное отличие от классических моделей рационального выбора состоит в том, что правила игры не определены. Господствует неопределенность. В этих условиях центральное значение приобретают «временные соглашения» и «долговременные пакты», определяющие, кто останется на политическом поле, по каким критериям будут выявляться победители и побежденные, и какие способы решения проблем неприемлемы для всех акторов. Итогом серии «соглашений» и «пактов» оказывается возникновение тех или иных политических институтов, а их характеристики, в свою очередь, влияют на жизнеспособность формирующейся демократии. Чем более всестороннее согласие по поводу «правил игры» достигнуто на этапе демократизации, тем с большим оптимизмом можно смотреть на дальнейшее политическое развитие. Идеал «транзитологов» — «переход путем пакта» (pacted transition), в результате которого все ранее конфликтовавшие между собой фракции элиты принимают новый политический режим. Наихудший же путь к демократии — это революция, после которой всегда находятся политические силы, чувствующие себя оттесненными «на обочину» и стремящиеся к реваншу. Вообще, «транзитологи» рассматривали широкое участие масс в демократизации как не очень желательное. «Пакты» заключаются в узком кругу.
Надо сказать, что «транзитология» весьма эффективно решала исследовательские задачи, встававшие при освоении южноевропейского (особенно испанского) и латиноамериканского опыта демократизации. Крушение эгалитарно-авторитарных режимов ввергло «науку о демократизации» в состояние длительного кризиса, от которого она не оправилась и по сей день. Ни в Советском Союзе, ни в Восточной Европе «пактов», как правило, не было (или, как в Венгрии и Польше, они сыграли гораздо более скромную роль, чем в Латинской Америке), а уровень массового участия в демократизации нередко был весьма высоким. Первая реакция «транзитологов» на восточноевропейские события, собственно, и была довольно пессимистической. Сегодня, однако, вряд ли найдется ученый, который признавал бы бразильскую демократию более успешной, чем чешская или венгерская. Большим своеобразием по сравнению с южноевропейскими и латиноамериканскими «образцами» отличается успешная демократизация в таких странах Восточной Азии, как Южная Корея и Тайвань. Однако общая теория, которая, удерживая преимущества «транзитологии», обладала бы более широкой сферой применения, пока не разработана.
Легче всего описать либеральную демократию как противоположность классической. Это не прямое, а представительное народовластие, и потому роль масс здесь является ограниченной и относительно пассивной. Массы выбирают своих правителей, но не управляют сами. Но в то же время они имеют достаточно широкие и многообразные возможности для выражения своих интересов и предпочтений. Важной особенностью либеральной демократии является то, что право большинства уравновешивается различными ограничениями на применение власти, что позволяет уважать и учитывать запросы меньшинств. Политическая система носит плюралистический характер: любое решение выступает как результат сложного взаимодействия социальных интересов. Проводниками этих интересов выступают многочисленные организованные группы: партии, профсоюзы, социальные инициативы и т. д. В отличие от классической демократии либеральная исходит из функциональности и необходимости политического конфликта, единомыслие в условиях этого режима — большая редкость. Наконец, гражданские права при либеральной демократии (во всяком случае, в зрелом виде) предоставляются практически всем, способным нести ответственность за свои действия.
Более сложным является понятие «модель демократии», введенное в оборот политологического сообщества К. Б. Макферсоном и в особенности Дэвидом Хэлдом. Как отмечает Хэлд, модель демократии — это «теоретическая конструкция, направленная на выявление и объяснение основных элементов формы демократии и структуры отношений, лежащих в ее основе». Наряду с описанием демократии ее модель обычно включает в себя ценностное обоснование (т.е. отвечает на вопрос: зачем все это нужно?), и в соответствии с этим намечает направления совершенствования политического строя. Отсюда вытекает принципиальное несовпадение числа форм и моделей демократии.
Охарактеризованные выше формы демократии складывались в основном стихийно, повинуясь практическим запросам государственного управления. Иначе обстоит дело с моделями демократии, которые, будучи теоретическими конструкциями, имеют своих авторов. Заслуга Д. Хэлда состоит в том, что он свел все многообразие демократической мысли к нескольким компактным блокам идей, каждый из которых представляет собой «среднюю» от взглядов нескольких известных — и еще большего количества малоизвестных — теоретиков. Конечно, при этом не обошлось без определенной схематизации. Но иначе нельзя охватить эту обширнейшую тему в кратком очерке. Итак, модели демократии.
Создатели этой модели видели смысл и оправдание демократии в том, что она обеспечивает защиту граждан как от произвола властей, так и от беззаконных действий частных лиц, а также дает гарантии управления в общих интересах. Хотя суверенитет принадлежит народу, последний делегирует его своим выборным представителям и, таким образом, отказывается от непосредственного участия в принятии решений. Институциональными чертами демократии являются регулярные выборы, конкуренция между организационными политическими группами и разделение властей. Практика конституционализма гарантирует основные политические и гражданские свободы (слова, ассоциаций, голосования, совести и т. д.), а также равенство всех перед законом. Принципиально важной для этой модели демократии является идея об отделении государства от гражданского общества, что подразумевает невмешательство властей во многие сферы общественной жизни, и прежде всего в экономику.
Условиями «протективной» демократии являются частная собственность на средства производства и рыночная экономика. Нетрудно заметить, что, по существу, она представляет собой апологию реальной либеральной демократии, складывавшейся в XVII—XIX вв. в Западной Европе и в США.
По мнению Руссо, главный недостаток всей предшествовавшей политической теории состоял в пренебрежении моральными аспектами власти и ее использования. Демократия — не только государственный механизм, но и способ совершенствования людей, развития их способностей, ибо только она может дать индивиду необходимую для него свободу. Подчиняясь не правителям (пусть даже выборным), а всему сообществу, человек, как писал Руссо, не подчиняет себя никому в отдельности, а значит — остается «таким же свободным, каким он был раньше». Поэтому народный суверенитет неотчуждаем. Участие всех граждан в законодательной власти исключает принятие решений, которые нанесли бы ущерб отдельным лицам. Отрицая представительное народовластие в пользу прямого, Руссо выступал и за использование других элементов классической демократии — единогласного принятия важнейших решений, замещения части должностей по жребию. В то же время он считал оправданным разделение законодательной и исполнительной властей.
Руссо был сторонником мелкой собственности, равномерно распределенной между гражданами, и убежденным противником фабричного производства. Во многом его взгляды были утопическими; «развивающая» демократия так никогда и не нашла реального воплощения. Однако она послужила (и до сих пор служит) важным интеллектуальным импульсом для поисков лучшего политического устройства.
Маркс связывал свободу с прекращением экономической эксплуатации, одним из главных агентов которой, по его мнению, служит государство. Поэтому уже в ранних работах он называл «подлинной демократией» безгосударственный строй, в котором управление уступает место саморегуляции. Этот строй может быть достигнут путем коммунистической революции, уничтожающей частную собственность. Однако сразу после такой революции в течение какого-то времени будет сохраняться «диктатура пролетариата», главная задача которой — создать условия для самоупразднения государства. В манифесте «Гражданская война во Франции» Маркс описывает институциональные черты отмирающего государства. Это — пирамида выборных органов, в основе которой лежат народные собрания (т. е. прямая демократия). Все должностные лица — не только выборные, но и отзываемые в любое время. Разделение властей, профессиональная бюрократия, армия и полиция отсутствуют.
Надо сказать, что даже марксисты не восприняли марксову модель «отмирания государства». Советская власть, проектировавшаяся В. И. Лениным с оглядкой на «классика», в своем реальном функционировании приобрела заметно отклонявшиеся характеристики. Само по себе это, однако, никак не свидетельствует против Маркса как теоретика демократии.
Основоположники «соревновательного элитизма» (в особенности И. Шумпетер) придавали демократии чисто техническое значение. Это — метод отбора наиболее одаренной и компетентной властвующей элиты, способной взять на себя ответственность как за законодательство, так и за администрирование. Кроме того, демократия препятствует присвоению какой-то из групп внутри элиты всей полноты власти. В отличие от предыдущей эта модель тщательно разработана с институциональной точки зрения: она предполагает сильную исполнительную власть, достаточно жесткий контроль правящей партии над парламентом, независимую от политического руководства компетентную бюрократию. Массам эта модель отводит самую незначительную роль: все, на что способен «человек с улицы», — участие в выборах. Элита должна быть полностью свободна в своих действиях от переменчивых настроений и пристрастий масс, следуя которым, можно прийти лишь к авторитаризму.
«Соревновательный элитизм» отражает многие особенности реальной либеральной демократии. Вопрос лишь в том, хороши эти особенности или нет. Многие исследователи отрицают за «соревновательным элитизмом» право называться «моделью демократии», ибо считают его откровенно антидемократическим по духу.
«Плюралистическая» модель видит основное значение демократии в защите прав меньшинств. Только таким образом можно отстоять свободу: ведь общество в конечном счете — это совокупность бесчисленных малых групп, каждая из которых преследует собственные интересы. Поэтому абсолютно неоправданны претензии любой компактной элиты на представительство интересов всего общества. Разделяя наиболее важные институциональные характеристики либеральной демократии, «плюрализм» основной упор делает на существовании многочисленных заинтересованных групп, каждая из которых стремится повлиять на процесс принятия решений. Правительство выступает как посредник в сложных процессах взаимодействия этих групп. Массы считают себя вправе вмешиваться в политику и часто это делают, но иногда сознательно воздерживаются от активности, предоставляя правительству и лидерам заинтересованных групп возможность самим решать проблемы.
Модель «плюралистической» демократии сегодня очень популярна. Главный ее недостаток усматривают в том, что она придает организованным группам слишком большое значение и недооценивает возможность концентрации власти в руках наиболее мощных из них (так называемого корпоратизма). Более подробно об этом речь пойдет в главе о заинтересованных группах.
Эта модель во многом представляет собой возвращение к «протективной» демократии. Демократия, вообще говоря, необходима для защиты свободы, и это — оправдание принципу власти большинства. Однако для того чтобы обеспечить мудрое и справедливое правление, необходимо наложить ограничения на действие этого принципа. Главное ограничение — закон должен быть выше воли народа. Именно эту особенность приписывают теоретики «легальной» демократии англо-саксонскому конституционному устройству. Центральным становится, таким образом, понятие «правового государства». Как и «протективная», «легальная» демократия предполагает отделение государства от гражданского общества. Бюрократическое регулирование (особенно в экономике) должно быть сведено к минимуму, а деятельность коренящихся в экономике заинтересованных групп — жестко ограничена. Прежде всего это касается профсоюзов, которые нужно полностью отстранить от политики. Главную опасность для демократии представляют собой коллективистские тенденции, под влиянием которых народы и попадают на «дорогу к рабству» (Ф. Хайек).
Модель «легальной» демократии входит в политическую идеологию так называемых новых правых. В экономическом плане она соотносится с построениями сторонников неолиберальной модели, настаивающих на возвращении к «свободной конкуренции» и неограниченному господству рыночных сил.
Английское слово
«Партиципаторная» демократия была знаменем «новых левых»; она и по сей день продолжает привлекать внимание альтернативных политических сил на Западе. Уже по этой причине эта модель не слишком популярна в либеральном истэблишменте. В то же время она оставляет открытыми слишком много важных вопросов. Что, если большинство людей не испытывают потребности участвовать в управлении? Как в «прекрасном новом мире» будут гарантированы права малых групп? Не используют ли люди полную демократию для того, чтобы вообще покончить с демократией?
Нетрудно заметить, что модели демократии связаны между собой и к тому же отражают ее реальные формы. Процесс развития демократической теории — неизбежно упрощая его — можно представить в виде схемы (схема 4). Стоит еще раз подчеркнуть, что модели демократии — это ценностно насыщенные теоретические конструкции, и некоторые из них прямо служили оправданию определенных политических практик. Поэтому пользоваться ими в сравнительных политических исследованиях нужно крайне осторожно. Однако обойтись без их использования тоже нельзя. Дело в том, что модели демократии послужили важным источником терминологии, концепций и теорий, а в конечном счете — и методов, широко применяемых ныне в работе политологов. К тому же многие классики политической науки были одновременно теоретиками демократии, и четко разграничить эти составляющие их творчества невозможно.
В любой классификации форм правления внимание концентрируется не на сходстве, а на различиях между режимами, и это может дезориентировать. В принципе, либеральная демократия обеспечивает оптимальные возможности для выражения интересов и предпочтений масс. Но и в истории эгалитарно-авторитарных режимов не так уж редки ситуации, когда, по выражению Мао Цзедуна, «расцветали сто цветов, соперничали сто школ». Авторитарно-бюрократические режимы часто заявляют о своих намерениях осуществить коренные преобразования в интересах народа, однако их практические достижения могут быть гораздо скромнее, чем у либеральной демократии с ее умеренно-реформистскими ориентациями. При сравнении отдельных стран различия режимов вообще часто оказываются менее важными, чем различия в уровнях развития. Скажем, слаборазвитая страна с либерально-демократическим «фасадом» в действительности может ограничивать гражданские права значительно сильнее, чем индустриальная страна, даже если там существует авторитарный режим.
ПОЛИТИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРА И УЧАСТИЕ
Проблеме политической культуры и связанным с ней вопросам посвящена весьма обширная исследовательская литература — многие сотни, если не тысячи, наименований. И это притом, что общепринятого понимания политической культуры до сих пор нет. Каждая новая публикация порождает не столько ясность, сколько новые и новые сомнения. Часто приходится слышать горький афоризм: «Если мы не понимаем чего-нибудь в политической системе, то называем это культурой». Многие видные политологи призывают если не полностью отказаться от использования столь двусмысленного понятия, то по мере возможности его ограничить. Тем не менее поток публикаций нарастает, что свидетельствует об исключительной важности проблемы.
Дело в том, что ни один политический режим не может себе позволить игнорировать отношение к нему подвластного населения. Еще Руссо заметил, что «сильный недостаточно силен, покуда он не смог превратить силу в право, а повиновение — в долг». А отношение людей к политике — это и есть та реальность, которая стоит за понятием политической культуры (несмотря на всю разницу в определениях и подходах, на которой еще предстоит остановиться). Политически релевантные верования, ценности и эмоции играют слишком большую роль в процессе принятия решений, чтобы политологи могли от них отвлечься. Ясно, что массовая политическая культура часто содержит в себе наивные, устаревшие и просто неправильные взгляды. Например, исследования показали, что подавляющее число детей в Великобритании считают настоящей правительницей страны королеву, а премьер-министра — ее слугой. Став взрослыми, они, конечно, увидят мир по-другому. Однако и для «взрослой» политической культуры страны характерна уникальная живучесть исторически сложившихся традиций и символов (к их числу относится, например, монархия), которые представляют собой основной источник политических настроений. Таким образом, изучать политическую культуру — значит ответить на вопрос: как понимает себя общество? При этом не имеет значения, является это понимание адекватным или нет. И в том и в другом случае оно играет исключительно важную роль в функционировании политической системы.
Выше уже было отмечено, что общепринятого понятия «политическая культура» нет. Существуют десятки разных определений, перечислять которые здесь нет ни возможности, ни необходимости. Выделим лишь два основных подхода — «объективный» (явно связанный со структурным функционализмом) и «психологический» (выработанный бихевиористами). Оба этих подхода определяют политическую культуру прежде всего через понятие ценности. Дело, однако, в том, что сама ценность понимается по-разному.
В рамках структурного функционализма (уже у Толкотта Парсонса) ценности рассматриваются как высшие принципы, на основе которых обеспечивается согласие (консенсус) в малых группах и в обществе в целом. Ценности объективны. Они должны попадать в поле зрения исследователя лишь в той мере, в какой они способствуют поддержанию целостности и нормального функционирования системы. Исходя из этого, Дэвид Истон выработал представление о политической культуре как совокупности лишь тех верований и представлений, которые явно определяют политические действия. Усвоение политической культуры, с этой точки зрения, имеет своим непосредственным результатом определенный политический режим.
Что касается «психологического» (или «субъективного») подхода, наиболее ярко представленного Гэбриэлом Алмондом и Сиднеем Вербой, то здесь политическая культура понимается как «система всех политически релевантных ориентации», присущих той или иной личности. Эти ориентации (ценности) могут не разделяться большинством членов общества, никак не способствовать или даже противодействовать функционированию режима. Главное — они присутствуют в индивидуальных сознаниях членов общества.
Продолжавшаяся несколько десятков лет конкуренция этих подходов не закончилась и по сей день, но перевес явно на стороне второго. Из 35 наиболее известных публикаций по вопросу политической культуры за послевоенный период 20 было выполнено в «психологическом» ключе, в «объективном» же — лишь 2. В остальных представлены промежуточные точки зрения, пытающиеся преодолеть односторонность двух основных. Попытки эти трудно признать успешными, поскольку чаще всего термину придается слишком широкое значение. Согласно, например, Роберту Престусу, «политическую культуру следует характеризовать как ценности и институциональные структуры». По мнению исследователя, она включает в себя «отношение масс к политике, степень их участия в политической жизни; понимание гражданами эффективности политики и отчуждение от нее; легитимность, приписываемую политическим элитам; а также характер и основу политики внутри социальной системы и ее подсистем». Если так, то что же тогда не входит в понятие политической культуры? По сей день исследователю, каких бы благих намерений он не придерживался, неизменно приходится делать выбор между «объективистским» анализом системы ценностей (в ходе которого куда-то пропадает личность) и изучением личных ценностей (хотя далеко не всегда ясно, заслуживают ли они такого внимания).
Понятие «политическая социализация» как бы искупает концептуальную неясность, связанную с политической культурой. Практически все исследователи без возражений принимают простое определение: политическая социализация — это процесс усвоения политической культуры; изучить ее — значит ответить на вопрос, что, когда и как люди узнают о политике.
Надо, однако, сразу же подчеркнуть, что речь идет не об учебе в школьном или, положим, вузовском смысле. Политику нельзя усвоить в процессе передачи информации от преподавателя к слушателю, как это имеет место в любом учебном заведении. Прежде всего, политическая социализация протекает в общении. В семье, группе «по интересам» (даже если эти интересы не имеют ни малейшего отношения к политике), на рабочем месте человек, сам того не замечая, усваивает определенные ценности. Важной особенностью политической социализации является то, что политическое участие нельзя рассматривать как ее необходимую предпосылку или как определяющий фактор. Взрослые люди часто строят свое отношение к политике на полузабытых детских впечатлениях об отцовской власти в семье, конфликтах со школьными учителями и одноклассниками и т. д. Наконец, политическая социализация — это процесс, который продолжается в течение всей жизни человека; нельзя сказать, что в какой-то определенный момент он стал полностью «политически социализированным» и более не будет никаких изменений.
В политическую социализацию вовлечено большое количество институтов и групп. При этом первостепенная роль, как считал еще Т. Парсонс, принадлежит семье (правда, к настоящему времени доказано, что первичными социализирующими коллективами могут быть и другие группы). Отсюда следует, что ни один политический режим не может взять процесс социализации под полный контроль. Попытки такого рода предпринимались неоднократно в теории (начиная с «Государства» античного философа Платона), а в XX в. — и на практике. Например, эгалитарно-авторитарные режимы провозглашали своей целью воспитание «нового человека», подчиняя этому лозунгу работу разветвленных систем образования и пропаганды. В СССР, Китае и ряде других стран человек попадал в поле действия этих систем уже в детстве. Несмотря на колоссальные политические ресурсы этих режимов, усилия по созданию «нового человека» нигде не увенчались успехом. То же самое касается некоторых популистских режимов, стремившихся с помощью активного вмешательства в процесс политической социализации выработать у населения национализм (вместо традиционной приверженности родному племени) и преданность правящим партиям. Разумеется, и другие политические режимы не остаются безучастными к формированию взглядов подвластного им населения. Но политическая социализация повсеместно проявляет себя как весьма консервативный процесс. Усваиваемая культура никогда не находится в полном соответствии с нормами и идеологией режима.