– Как он засунул ящерицу в бутылку? – прошептал я.
– Это ящерица? – Дроб закашлялся от смеха и покосился в сторону. – Магия, дружок. Идем, ни к чему тебе это дерьмо.
И они с Сэммой повели меня на склад без крыши, где мы могли устроить бардак.
Иногда дела отвлекали маму настолько, что мы все еще оставались в городе, когда опускалось солнце и загорались ночные огни.
Если в сумерках мы оказывались близ моста, я с радостью наблюдал, как дети ловят мышей.
Они садились рядком на перила, свешивая ноги и болтая ими над верхушками деревьев. Несколько храбрецов балансировали на самой высокой части металлического поручня, прямо над пустотой. Сэмма всегда была среди них, хотя казалась слишком крупной, чтобы удержаться, и слишком взрослой, чтобы так собой рисковать. У меня от этого кишки сводило. Хватало быстрого взгляда вниз, и к горлу подступала тошнота.
Как ловить подмостную летучую мышь? Возьмите полый пластиковый или бамбуковый шест двух-трех метров в длину. С одной стороны обмотайте его старой веревкой или кожей, чтобы получилась рукоять. Прикрепите жесткую проволоку или даже целую катушку, если умеете, и, протянув по трубке, вытащите с другого конца. Затем привяжите крючок и цепляйте наживку. Лучше всего летучие мыши клюют на летающих насекомых типа жуков или сверчков размером с большой палец.
Ребята наклонялись вперед, свешивая мышиные удочки, и проволока на концах раскачивалась. Нужна особая сноровка, чтобы не убить и не повредить насекомому крылья, когда его насаживаешь. И проволоку берите потяжелее. Если все сделаете правильно, цикада, или что вы там нашли, попытается улететь и безумно закружится, надеясь сорваться с поводка.
В сумерках городской мост обрастал бородой из удочек и неистово рвущихся прочь насекомых. Затем свет гас, и проснувшиеся летучие мыши отправлялись по своим ночным делам, с хлопками вырываясь из арки под нами, с обратной стороны моста. Пролетая мимо, они хватались за жуков. Но прежде чем протолкнуть приманку в рот, мышь накрывала ее всем телом – так они и ловят жертву, – так что порой крючок цеплялся за кожу. Ловец вытягивал добычу, пока она дергалась, боролась и лишь сильнее себя ранила, затем с торжественным криком сворачивал ей шею и вещал о мышиной глупости или же просто размахивал мертвыми шуршащими крыльями и совал маленькое тельце под нос остальным членам банды.
Иногда добыча проглатывала крючок. И вытягивали мышь на торчащей изо рта окровавленной проволоке, будто на ее собственном, очень длинном языке.
Дети съедали летучих мышей, а шкурки пускали на самые разные цели. Я не любил кровь и смерть, но любовался мастерством аккуратных бросков, поворотами запястий, что заставляли наживку дергаться, быстрым и точным вытягиванием пойманных мышей. Я не любил кровь и смерть, потому что они напоминали о другом, но я старательно отбрасывал эти мысли, ведь с детьми все было иначе. Они убивали сноровисто и для пропитания. Или во имя игры. Или ради риска.
Я НЕ БОЯЛСЯ ИДТИ ДОМОЙ В ТЕМНОТЕ, хотя знал, что некоторых ночных обитателей холма стоит опасаться. Мама всегда брала в город фонарь и в такие вечера направляла его сияющий луч перед нами, и он взбирался по камням и петлял по тропинке, распугивая или приманивая мелкую живность. Насекомые с размаху бились о стекло фонаря.
По ночам мама была особенно говорлива.
– Я из южного города. Выросла там, на другой стороне. Только взгляни.
Мы редко пересекали мост. И даже тогда лишь быстро проходили по крайним торговым улицам второго холма, и мне казалось, что люди там совсем другие. Эта половина города будто была ближе к источнику энтропии.
– А что в овраге? – рискнул спросить я.
– Внизу? О… – Мама, похоже, устала от того, что я вечно ее прерываю. – Я не знаю, не знаю. Не могу сказать, что там внизу.
Она помолчала.
– Я бывала у самого моря. На побережье. Там… – Она что-то нарисовала руками в воздухе. Башню. – Я сидела в кабинете. Не знаю, почему они меня забрали. Я заполняла для них бумажки. И сейчас могу, если заплатят. – Мама сделала еще несколько шагов и продолжила: – Мы жили там всемером, в доме с белым коридором и стеклом над дверью. Почти у самой станции. Ты ведь никогда не видел поезд.
– Видел на картинке, – ответил я. – А с какой стороны моста вырос отец?
Она на меня даже не взглянула.
– Там, где я была, много поездов. Я на них каталась. – Мама подняла руку. – Одно дело центр, он еще держался, но город вокруг него лежал в руинах. По большей части. Знаешь, что такое море? Поезда там ходят прямо вдоль берега.
– Так с какой он стороны?
Она задумалась.
– С чего вдруг такой интерес? – Голос ее звучал глухо, и я отошел подальше. – Он явился… откуда-то еще.
– Потому он говорит иначе?
– С акцентом. Раньше он думал на другом языке. Он явился в порт, где я работала. Приплыл на лодке, из-за проблем вынужденный покинуть очень большой и очень далекий город. Мы встретились в кабинете. Он сказал, что двинется дальше, что там проездом. Что ищет городок поменьше. И еще дальше. – В мамином тоне мне слышалась привязанность к отцу. – В конце концов я привела его сюда.
Уже совсем стемнело, и, оглянувшись, можно было увидеть, насколько меньше огней с южной стороны от оврага в сравнении с северной. Разбросанных огней. Они ломаными линиями обрисовывали улицы, что вились по склону, будто пытаясь обогнуть мост. А потом на километр поднимались по другому холму, растворяясь в манящей темноте электростанции. Я гадал, зажигались ли огни в доме, где выросла моя мать.
Мы слышали раздраженные крики городского осла. Или кого-то из пришлых. Я видел гаснущие костры и представлял их в самом сердце южных домов, в развалинах, на фабриках в разгар ночной смены.
– Все должно исчезнуть, – сказал я, указывая на захиревшую округу. – Или выстоять.
Мама не ответила и направила на меня луч фонаря.
– Выжить или сгинуть, – выдохнул я.
Голос немного дрожал, и я поймал на себе пораженный взгляд матери. Что ж, вполне ожидаемо. Так внимательно она на меня смотрела, лишь когда чувствовала во мне нечто особенное. Например, когда над нашим домом сгустилось облако скворцов – безмолвных, но неистовых, – и я побежал к ней, уверяя, что у птиц над нами должны быть собачьи головы.
– Надо разобрать здания, – продолжил я. – По кирпичику, собрать их в кучу и поджечь.
– Кирпичи не горят.
– Но нагреваются как на солнце. Этого хватит. Они превратятся в пепел.
Летучие мыши. Я вновь видел летучих мышей. Но эти, воображаемые, рожденные в кирпичном пепле, были громадные, как здания, и не летели, а шли, жутковато перебирая кончиками крыльев и когтями. И пепел затвердел, так что не проваливался под их шагами. Вот где они могли бы жить. Страна летучих мышей между городом и верховьем холма, их личный край!
– Или… или развалим все остальное, – сказал я. – Центр города.
– Уничтожим купола? – спросила мама.
В нашем городе был только один купол. Может, она имела в виду побережье, где их гораздо больше.
Значит, надо и там все тоже уничтожить. Снять купола, разобрать железные дороги, пока город не исчезнет. Даже бардак устраивать не придется, никто же не говорит взрывать здания в центре. Просто забираешь один кирпич, потом второй, потом третий… И тогда зелень вернется. И развалины вокруг преобразятся, станут прежними, а то немногое, что уже пришло в упадок, возродится из руин. Вот как мы можем помочь. За пару месяцев вырастет город – воскресшее кольцо высотных домов вокруг огромного поля сорной травы.
– Хватит, – резко оборвала мама.
Я моргнул и понял, что стою на темном склоне и говорю вслух. Всю дорогу до дома я молчал.
Когда Сэмма и ребята за мной не приходили, я нехотя плелся по городу за мамой, пока она нерешительно заглядывала под выбеленные солнцем навесы магазинов и совершала покупки, в которых я не видел никакой логики. Порой, вгоняя меня в еще большую тоску, она забиралась на огороженные свалки, копалась в кучах мусора на углах улиц и что-то там для себя находила. Так многие делали, но я раздражался так, будто она была единственной.
На более крутых улицах выше по склону внутренности некоторых домов изменили, убрав комнаты и даже полы, так что пустые оболочки бывших жилищ теперь стали церквями для какой-нибудь низшей веры или витринами для крупных промышленных товаров. В дверь одного такого дома мама однажды постучала, и ее впустила изнуренная молодая женщина в грязном фартуке, жующая ароматизированную кору. Мы прошли в тусклый коридор, полный едких запахов и хриплых звуков. Окна были закрашены черным, а каждый дверной проем до середины перекрывала проволочная сетка. Из комнат убрали мебель, оставив все пространство птицам, сгруппированным по возрасту и полу: в спальне жалко щебетали крошечные цыплята, на кухне толпились старшие. Я закашлялся от витавшей в воздухе перьевой пыли. Судя по звукам, наверху держали гусей.
Женщина сплюнула кору под лестницу, и два петуха ринулись изучать добычу.
– Ну входите, – сказала женщина. Затем добавила что-то на другом языке, но мама покачала головой, и она вернулась к привычной речи: – Чего вам?
Мама купила яйца и птицу на ужин. Женщина свернула курице шею.
Мы двинулись к следующей вонючей хибарке дальше по улице. Дверь была не заперта. Мама велела мне ждать снаружи, но, услышав, как она поднимается по лестнице, я зашел следом в очередной, воняющий цыплятиной дом.
Он оказался свалкой. Люди приносили сюда свой мусор и забирали чужой. Горы хлама встретили меня неприветливо, наслоения разлагающихся останков лежали неподвижно и безмолвно, лишь иногда в них что-то еле заметно шевелилось. Я задержал дыхание и ринулся к окну, откуда вместе с парящими мухами и кучками их мертвых сородичей пялился в зазор между мусорными сугробами.
В ответ оттуда на меня тоже уставились глаза, отчего я испуганно вдохнул и набрал полный рот этого мерзкого, вонючего воздуха.
Стеклянные кругляши в деревянной голове с челюстью на шарнирах смотрели на меня из хлама. Годы гниения смазали зачаточные черты и нарисовали новое заплесневелое лицо – замысловатое и жуткое, обратившее меня в бегство.
В ОДИН ЯСНЫЙ ДЕНЬ БЫСТРОТЕЧНОГО ЛЕТА я спускался по тропинке от мусорной ямы и наткнулся на шедшего навстречу отца.
Я замер. Порой, если закрыть глаза и стоять очень неподвижно, можно увидеть скалы на изнанке век. Или осознать, что форма вещей совсем не похожа на то, что ты в силах постигнуть.
– Я не заходил, – сказал я. – Вы не запрещали ходить к пещере, просто велели не заходить внутрь. Я только у входа постоял.
Я редко ослушивался родителей. Когда кто-нибудь из них ловил меня на каком-либо проступке, я начинал трястись или замирал будто восковая фигура. Если отец подозревал меня в дурном, то мог заставить стоять на улице в любое время, даже под дождем. А мама обычно просто смотрела на меня и что-то неприязненно бормотала или же стучала костяшками пальцев по моей руке, словно в дверь – не больно, но в такие минуты я сгорал от стыда. И все же, когда наступало время наказания, меня всегда парализовало, точно уже мертвого. Пока отец приближался, я не шевелился и слышал лишь хлещущий по лицу ветер.
Он не нахмурился. Даже не взглянул на меня. Я наблюдал, как он еле тащится, но не от усталости. Затем посмотрел на руку, в которой в прошлый раз отец нес убитую псину, и то, что я принял за мешок мусора, оказалось волочащейся по земле горной птицей.
На холме всегда было полно этих нелетающих падальщиков. Мы называли их тошнотиками. Мясо у них жесткое и жилистое, но не самое худшее на вкус. Подстрели одного, и хватит для рагу на два-три дня. У отца не было пистолета. И я не понимал, как он поймал тошнотика – несмотря на упитанность, они пугливы и быстры. Но как бы отец ни убил птицу, я знал: это не для еды. Я хотел рыдать, но не шелохнулся.
Отец держал тошнотика за шею, под которой болталось коричневое тело размером с крупного младенца. Вытянутая голова была свернута набок, и с каждым шагом отца мерзкий изогнутый клюв с легким щелчком открывался и закрывался. Широко расставленные лапы птицы волочились по земле и подскакивали на камнях, будто безуспешно пытались зацепиться за них когтями.
Отец прошел мимо, бросив на меня короткий взгляд, будто на пенек, или сломанную машину, или еще что-то имеющее значение лишь потому, что стоит на пути и его нужно обойти. Так и отец обошел меня.
Я знал, что он тащит мертвую птицу в мусорную яму. И выбросит ее так, чтобы она описала в воздухе дугу, как до́лжно, и упала вниз. Я знал, что в тот день отец кормил только темноту.
Мальчик заполз в чердачный угол к своим рисункам и добавил еще один меж обойных стеблей – ящерицу в бутылке. На следующий день он вернулся и нарисовал рядом кошку в другой бутылке и лису в третьей. Мальчик нарисовал рыбу в бутылке, ворона в бутылке, горного льва в большой бутылке. Горных львов он никогда не видел, но порой слышал их и знал, что должен их бояться. Он воображал, что за стеклом сокрыт глубокий гортанный рык, и эта мысль завораживала. Мальчик дорисовал плотные пробки в горлышках бутылок.
Он мельчил, дабы сохранить рисунки в тайне, и вдруг понял, что невольно словно выстроил свои бутылки рядком в некоем странном шкафу. Тогда он создал под ними полку, и когда дневной свет добрался до изображения, отбросив на него тень руки мальчика, он уже добавил вокруг линии дома, в котором стоял шкаф с бутылками, а потом нарисовал другие дома с обеих сторон. Он мог бы заполнить всю комнату, покрыть все стены кривыми улиц, а затем поместить на них мужчин, женщин и детей – теми же штрихами, что и весь город: маленькие женщины носили бы маски, и кое-кто был бы приплющен, словно жил под водой. Кто-нибудь из них стал бы хранителем бутылок.
Но мальчик хотел оставить рисунки в тайне, потому держал город и перечень всех его жителей лишь в своей голове.
Я выглянул на улицу. Копавшаяся в саду мама как раз наклонилась, чтобы извлечь ненужные корни, и попала в поле зрения. Ветер растрепал ее одежду и выдернул из кармана клочки бумаги. Мама смяла что-то в кулаке, опустила в раскопанную ямку и очень тщательно и осторожно присыпала землей.
Мне нравилось сидеть, втиснувшись в маленькую оконную нишу, но вскоре я должен был стать для этого слишком большим. Я поджимал колени, упирался в стену согнутой спиной и опускал голову, сворачиваясь калачиком на подоконнике, и дом словно держал меня на руках, как ребенка. И я сидел на этом выступе, потому что все еще мог.
Оттуда я смотрел вдаль и вниз, через сад и по склону нашего холма с его колдобинами и пригорками до самой линии деревьев. И неба. Иногда люди называли его холмом, иногда горой. Он беспрестанно менялся. Разрастались ветви, деревья на ветру перекручивались друг с другом. Даже камни сдвигались.
В тот раз я привстал, ибо увидел какую-то новую зелень: некие грубые очертания растения, не иголки, не волокнистые листья, но сгруппированные шипы и узловатую кожу. Неуместное среди серой и пыльной знакомой мне растительности, оно покачивалось и пробивало себе путь вверх по склону на краю моего зрения, будто нарочно красуясь на фоне неба цвета скал. Быстро мелькнувшее явление.
Едва я его увидел, оно мгновенно погрузилось в неровную землю.
Я выбрался из ниши и ринулся по лестнице с чердака, на улицу и дальше по тропинке. Я бежал быстро, как мог, не отрывая от пролеска взгляда. Я вылетел прямо в его пустой центр и замер в одиночестве, окруженный взволнованной мошкарой. Я долго вслушивался в тишину и гадал, не раздвинул ли вон те кусты и низкие деревья, где все еще виднеется пробел, кто-то большой, а может, они до сих пор дрожат, потревоженные его передвижениями. Глинистый сланец там не сохранил хороших следов, но у корней я заметил потертости и решил, что это отличные отпечатки. И не тряслась ли земля? Точно кто-то развернулся и направился прямо ко мне?
Внезапно поднялся ветер, такой сильный, что дыхание перехватило и ничего больше не было слышно, и весь подлесок пришел в движение. Никто на меня не набросился, кроме порывов ветра. Повернувшись, я увидел в пыли два огромных неведомых цветка: яркие лепестки над жесткой сердцевиной, разделенные пучками шипов.
Я взял их и вернулся в дом. Не решаясь позвать маму, я поднялся по лестнице и вдруг замер в тишине у ее пустой комнаты. Затем, несмотря на запрет, толкнул дверь, и та отворилась, являя мне мамины вещи. Разобранную кровать. Стул с несколькими книгами, которые она не научила меня читать. Ящички, одежда, кусочки мусора, аккуратно сложенные на полке у окна, откуда холм виделся под новым для меня углом.
Я чувствовал мамин запах. Я хотел остаться и получше все рассмотреть, но боялся, что она меня застукает, а еще хотел узнать, что это только что прошло по склону.
Когда я, спрятав руки за спину, приблизился, мама как раз закончила утрамбовывать землю, выпрямилась и, убрав что-то в карман, замерла в ожидании.
– Я кое-что видел, – сказал я. – Шагающее дерево.
Какое-то время она молчала. Стояла, распрямившись во весь рост, и смотрела мимо меня туда, откуда я пришел. Не знаю, почему я спрятал найденные цветы в ладони.
– Возможно, тебе просто показалось, – промолвила мама и снова умолкла.
Меня заворожила не свойственная ей нерешительность, с которой она несколько раз открывала и закрывала рот, прежде чем продолжить.
– Возможно, – сказала мама, будто не только для меня, но и для себя, – это был кто-то из города твоего отца…
Она сдвинула брови и устремила взгляд на горизонт.
– Приехал повидать его? – спросил я.
Мама повернулась ко мне, и хотя ее внимание, как это часто бывало, нервировало, я понимал, что она оценивает не меня, а ситуацию. Она будто собиралась добавить что-то еще и даже вытянула шею. Но наконец просто покачала головой:
– Тебе просто показалось.
Ее спокойствие принесло облегчение и разочарование, и я одновременно сожалел и радовался, что никто не явился и не подтолкнул маму закончить начатую фразу. Она вновь сгорбилась, возвращаясь к своей грядке, и я знал, что больше ничего не услышу.
Когда мама ушла в дом, я посадил лепестки и шипы там, где она копала.
ЕЩЕ ДВАЖДЫ, ИГРАЯ НА ПЫЛЬНЫХ СКЛОНАХ, я видел, как отец тащит к мусорной яме зверей, которых забил до смерти. Оба раза я наблюдал за ним, не смея пошевелиться. Порой в моих воспоминаниях в эти моменты у него мамино лицо или их смешанные черты, которые сбивают меня с толку. Но я все же уверен, что это отец. Один раз он нес маленького кролика. А второе животное было так избито, что я не смог его опознать.
Два убийства разделяли месяцы. Если отец делал это еще с кем-то, то я не видел.
Как никогда не видел, чтобы отец убивал человека – точнее, я уверен, что впервые увидел это перед своим побегом, и полагаю, то была уже третья его жертва.
К нашему дому пришел юноша. Высокий, молодой и пылкий, в приличной одежде – я предположил, что он один из богатеев из низины. Когда я открыл дверь, он был жутко раздражен.
– Где ключник? – спросил он, тыча в меня пальцем. – Ну, где этот гребаный ключник?
Пришел отец и прогнал меня, так что я устроился на улице на холодной земле под его окном и пытался подслушать их разговор. Близилось лето, и землю вокруг дома покрывали сорняки, а вот найденные и посаженные мной цветы так и не проросли.
Я слышал, как клиент говорит отцу о своих потребностях. Голос его звучал так низко и быстро, что я ничего не мог разобрать. Отец пытался его успокоить. Не сработало, и юноша заговорил еще громче.
– Сделай гребаный ключ, – вот что я услышал.
Отец коротко ответил.