Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дерзкая империя. Нравы, одежда и быт Петровской эпохи - Лев Иосифович Бердников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Иные не расположенные к правительнице деятели отзывались о ней с нескрываемой враждебностью, аттестуя ее неспособной, избалованной, с дурными привычками, ленивой. Но предвзятость таких оценок очевидна. Характерно, что гофмейстер Эрнст Миних (сын фельдмаршала, ее ругателя), близко с ней общавшийся, дает совершенно иной образ: «Дела же слушать и решать не скучала она ни в какое время, и дабы бедные люди способнее могли о нуждах своих ей представлять, назначен был один день в неделю, в который дозволялось каждому прошение свое подавать во дворце кабинетскому секретарю. Она знала ценить истинные достоинства и за оказанные услуги награждала богато и доброхотно… Многих сознательных требовалось доводов, пока она поверит кому-либо; впрочем, и несомненному обвинению. Для снискания ее благоволения нужна была больше откровенность, нежели другие совершенства. В законе своем она была усердна, но от всякого суеверия изъята».

Что до «празднолюбия», чем корили Анну Леопольдовну некоторые недоброхоты, то, как показал известный историк Игорь Курукин, регентшу «можно было упрекнуть в чем угодно, но только не в лени… Комплекс документов императорского кабинета, проходивших через руки правительницы, хранит сотни ее резолюций… Правительнице предстояло посвятить себя нелегкому труду управления, заставлять себя быть компетентной в делах, научиться искусству привлекать и направлять своих сподвижников или предоставить все другим, оставив за собой кажущуюся легкость окончательного решения». В Полном собрании законов Российской империи зафиксировано 185 законодательных актов с ноября 1740 по ноябрь 1741 года, а это свидетельствует о достаточной интенсивности законотворческой деятельности. В некоторых ее указах сквозит импульсивность. Но импульсы эти продиктованы человеколюбием и добродушием правительницы и потому благотворны. Вот что говорит об этом вельможа уже екатерининских времен граф Петр Панин: «Весь народ российский ощутил благотворную перемену в правлении; сострадательное и милосердное сердце правительницы устремилось к облегчению участи несчастных, пострадавших под грозным деспотизмом Бирона, как в регентство его, так и государствование Анны Иоанновны… Каждый день просматривала она дела о важнейших ссылочных, представив Сенату облегчить судьбу прочих. Число всякого звания людей, томившихся в заточении, простиралось до многих тысяч человек. Находившиеся под истязанием в Петербурге немедленно были освобождены».

Оказавшись на вершине власти, Анна Леопольдовна была втянута в невероятный омут придворных интриг. Между министрами началась глухая подковерная борьба (писатель Виктор Соснора образно назвал ее «змеиным клубком вельмож»). Антон-Ульрих стал генералиссимусом и кавалером высшего российского ордена – Святого Андрея Первозванного; фельдмаршал Бурхард Христофор Миних – первым министром, то есть главой правительства, но оставался на этом посту недолго – скоро последовала его отставка. Некоторые историки говорят о «несправедливости» Анны к фельдмаршалу, который и привел ее к престолу. При этом забывают о болезненном честолюбии Миниха и его неукротимой жажде власти. Он то и дело одергивал генералиссимуса и даже затеял с ним склоку. В конце концов Миних был отставлен во вполне гуманном духе: с денежным пособием в 100 000 рублей, сохранением пенсии в 15 000 рублей, движимым и недвижимым имуществом и даже периодическими приглашениями во дворец – был ли до сего времени подобный прецедент в истории России?

Особо выдвинулся канцлер Андрей Остерман, пожалованный чином генерал-адмирала. Внешняя политика страны под его руководством склонялась в сторону Австрии. Этот талантливый дипломат обладал удивительным умением потрафить самым сокровенным желаниям правительницы, а затем использовать их в своих политических целях. Ведь именно благодаря его, Остермана, инициативе в Петербург вместе с имперским послом Австрии маркизом Атонио Отто де Бота д’Адороно вернулся и столь ожидаемый Анной граф Линар. Канцлер всячески поощрял правительницу, желавшую возвысить любимого, и вот на нового фаворита обратила наконец свой взор капризная русская Фортуна: он стал обер-камергером двора, кавалером орденов Святого Александра Невского и Святого Андрея Первозванного.

Столь стремительный взлет Линара был не по душе многим, и прежде всего мужу правительницы. Однако Анна даже не считала нужным скрывать свои чувства к графу: она почти все время проводила в его обществе. При дворе ходили слухи, что часовые у ворот дворцового сада не пускали туда генералиссимуса, если Анна гуляла там с Линаром и Юлианой Менгден. Наконец хитроумный Остерман задумывает комбинацию – выдать фрейлину Юлиану Менгден замуж за Линара! Это окончательно привяжет графа к русскому двору и сделает почти законным его двусмысленное положение при регентше. Из любви к Анне Юлиана согласилась на этот по существу фиктивный брак, а Линар заторопился на родину, чтобы уладить домашние дела для переезда в Россию.

Анна Брауншвейгская вовсе не была модницей и щеголихой. Пышные наряды, корсет и фижмы она считала для себя невыносимою пыткою. Но желание понравиться франту Линару произвело в ней заметную метаморфозу. Обыкновенно небрежная в своем наряде и мало занимающаяся своей наружностью, она теперь непривычно долго стояла перед зеркалом, охорашиваясь и поправляя напудренную прическу.

К слову, ее уборная комната (отделкой которой занимался сам Линар) заключала в себе все, что может придумать прихотливая мода. Ее называли уголком российского Версаля. На потолке виднелись полуобнаженные нимфы древнего Олимпа в грациозных позах. Вниз спускалась бронзовая люстра с амурами и хрустальными подвесками в виде древесных листьев. Комнату украшали шелковые портьеры, тонкие, с изящным узором кисейные занавеси на окнах, дорогие ковры, жардиньерки с тепличными растениями, привезенная из Парижа мебель розового дерева, отделанная золотом и обитая шелком. На туалетном столе были разбросаны лучшие дары французской и итальянской косметики: духи самых тонких букетов, благовонные помады, нежные пудры, благоуханные эссенции, дорогие румяна и белила.

Но кокетству Анна предавалась лишь от случая к случаю, и роскошный будуар, забытый ею, часто пустовал, словно ждал той поры, когда в нем появится другая хозяйка, которая будет понимать все тонкости женского туалета и проводить в нем несколько часов, пока не выйдет во всем блеске своего пышного наряда. (Такой хозяйкой и оказалась впоследствии императрица-модница Елизавета Петровна.) Придворный парикмахер-француз Пьер Лобри сетовал, что в прическах Анна следовала не парижскому утонченному вкусу, но убирала волосы по собственному разумению. Характеристика этой самой «моды, придуманной Анной Брауншвейгской», содержится в «Записках» Екатерины II: «Волосы без пудры и завивки просто были гладко зачесаны на висках, над ушами; надевали очень маленький локон, из котораго до половины щеки вытягивали немного взбитых волос; здесь из них делали крючок, который приклеивали в углублении щеки; потом окружали голову на полтора пальца расстояния ото лба, над макушкой, очень широкой лентой, сложенной вдвое; эта лента кончалась бантами на ушах, и концы ея падали на шею; в банты эти втыкали с двух сторон цветы, которые помещались пальца на четыре выше над ушами очень прямо; мелкие цветы спускались отсюда на волосы, покрывавшие половину щеки; кроме этого, надевали массу лент из одного куска на шею и лиф… шиньон составляли четыре висячие букли волос». Венценосная мемуаристка тут же сообщила, что даже после низложения правительницы «и двор и город» носили эту прическу. И это несмотря на то, что Елизавета, привыкшая первенствовать в модах, такую прическу явно не жаловала (она вообще не терпела соперничества и похвал чужой красоте)!

Дворцовые приемы, несмотря на нелюбовь к ним правительницы, не утратили прежней, господствовавшей при Анне Иоанновне помпезности. Вот как описывает один из балов того времени газета «Санкт-Петербургские ведомости»: «Богатые украшения и одежды на всех туда собравшихся персонах были, по рассуждению искуснейших в том людей, так чрезвычайны, что подобные оным едва ли при каком другом европейском дворе видны были, причем благопристойность и приличный ко всему выбор и учреждение употребленному на то богатству и великолепию ни в чем не уступали». А очевидица одного из приемов, живописав пышность уборов и обстановки, воскликнула в сердцах: «И все это заставляло меня вообразить, что я нахожусь в сказочной стране, и пьеса Шекспира “Сон в летнюю ночь” весь вечер не шла у меня из головы».

Евгений Карнович привел любопытный эпизод аудиенции у младенца-императора Иоанна Антоновича. Венценосное дитя обступила группа одетых с европейским щегольством придворных, блещущих золотом и драгоценными каменьями, а поодаль стояла кормилица, тоже в щегольском, богатом народном русском наряде. Причем вышел конфуз – европеизированные щеголи с вычурной грациозностью ловко проделывали ногами галантные антраша, а молодуха-кормилица, не знакомая с правилами политеса, отвечала им глубоким поклоном по пояс. В результате, описал Карнович, «сдержанный смех пробежал по зале. Левенвольд вспыхнул от волнения и начал делать кормилице руками и ногами предостерегательные знаки, которые, однако, были поняты совершенно в ином смысле». Молодуха с удвоенной силой стала все ниже и ниже кланяться гостям, не замечая общего замешательства. Таким образом, перед нами два типа в социальной иерархии щегольства – «высокое» (европеизированное, дворянское) и «низкое» (народное, крестьянское).

Анна Леопольдовна, однако, не только не принуждала подданных облачаться в дорогостоящую одежду, а наоборот, старалась всячески ограничить придворную роскошь. 17 декабря 1740 года она издает специальный указ «О неношении богатых платьев с золотом и серебром и из других шелковых парчей и штофов». Здесь говорилось о необходимости «генерального запрещения» на такую одежду («чтоб отныне вновь богатых с золотом и серебром и из других шелковых парчей и штофов дороже от трех до четырех рублей платьев никто из Наших подданных… делать и носить не дерзал, и у кого такое платье есть, оное дозволяется донашивать без прибавки вновь»). Чужеземным купцам вменялось в обязанность не ввозить в страну «излишнее» количество богатых парчей и прочих товаров, а также вывезти уже имеющиеся. Впрочем, для особ «первых трех классов… придворных Наших кавалеров, также… в службе Нашей не обретающихся чужестранцов» запрет на роскошь носил лишь рекомендательный характер, ибо, сообщалось в указе, им дозволялось носить то платье, кое они «сами пожелают».

Сближение России с Австрией, адептом которого выступал канцлер Андрей Остерман, было нежелательным для Франции: в конце концов ей удалось заставить Швецию объявить 28 июня 1741 года войну России. Шведы требовали от России пересмотра условий заключенного Петром I Ништадтского мира и возвращения прибалтийских земель. Начиная баталии, они манифестом, обращенным к русским, объявили себя защитниками прав на престол дочери Петра Великого Елизаветы. Любопытно при этом, что правительство Анны Леопольдовны они обвинили в «чужеземном притеснении и бесчеловечной тирании… русской нации». Но годовалый император Иоанн Антонович тотчас призвал Отечество к оружию. И 23 августа 1741 года российские войска под водительством фельдмаршала Петра Ласси наголову разбили отряд шведского генерала Врангеля, захватив в плен его самого, 1200 солдат и 12 пушек, а также заняли крепость Вильманстрандт. По случаю победы Михаил Ломоносов написал торжественную оду, в которой назвал правительницу «надежда, свет, покров, богиня над пятой частью всей земли».

Тем не менее интриги продолжались. В Петербурге шведский посланник Эрик Матиас фон Нолькен и французский посол маркиз де Шетарди пытались убедить цесаревну вступить на престол, обещая солидную финансовую поддержку. Но Елизавета понимала, что ее главная опора и защита – не шведы и французы, а гвардия, точнее, Преображенский полк (Семеновским полком командовал Антон-Ульрих). Гвардейцам же она, «милая взору» красавица, очень нравилась и потому, что водила с ними компанию, и потому, что откликалась на просьбы быть крестной матерью их детей. Сила Елизаветы – гвардейской кумы – заключалась в том, что она была дочерью Петра Великого, которую, по мнению преображенцев, несправедливо отстранили от престола, отдав трон Брауншвейгской фамилии.

Александр Бушков в своей книге «Россия, которой не было», сравнивая гвардейцев с турецкими янычарами, с легкостью выдвигавшими и свергавшими правителей, говорит о гвардии как о реакционной общественной силе и о пропасти, пролегающей между ней и народом. А один иностранный посланник при русском дворе сказал: «Не следует думать, что в здешней стране дела могли быть доводимы до благополучного окончания при помощи влияния значительных лиц, принимающих в них участие… Здесь солдатчина и отвага нескольких низших гвардейских офицеров производят и в состоянии произвести величайшие перевороты».

Интриги сторонников Елизаветы велись неловко, и вскоре о них прознали при дворе правительницы. Еще Линар настоятельно, но тщетно рекомендовал Анне арестовать и заточить в монастырь цесаревну, а заодно выдворить из страны маркиза де Шетарди. Но Анна к советам не прислушалась. Не подействовали на регентшу и предупреждения Андрея Остермана, который отовсюду получал известия о готовившемся перевороте. Отвергла она и предостережения австрийского посла маркиза де Ботта: «Вы на краю пропасти. Ради Бога, спасите себя, спасите императора…» А своему мужу-генералиссимусу запретила расставлять по улицам пикеты, сказав, что никакой угрозы не видит.

Последний, кто пытался спасти Анну, был обер-гофмаршал Рейнгольд Густав Левенвольде – ночью он передал правительнице записку, в которой уговаривал не пренебрегать грозящей опасностью. Анна Леопольдовна, пробежав ее глазами, сказала: «Спросите графа Левенвольде, не сошел ли он с ума? Все это пустые сплетни, мне самой лучше, чем кому-нибудь, известно, что цесаревны нам бояться нечего».

Рассказывают, между тем, и об одном зловещем предзнаменовании, которое получила правительница накануне ее низложения. Антон-Фридрих Бюшинг (со слов одной придворной дамы) живописал сцену, когда регентша, направляясь навстречу Елизавете, вдруг неожиданно споткнулась и упала прямо к ее ногам. Хотя суеверием Анна не отличалась, это падение произвело на нее глубокое впечатление. «Да, мне еще придется в ноги кланяться Елизавете», – пророчествовала она тогда. Но то было настроение минуты, которое быстро оставило отходчивую и добросердечную правительницу. Она любила Елизавету и не сомневалась в преданности цесаревны и ей и малолетнему императору.

Такая уверенность зиждилась на несокрушимой вере Анны в добрые чувства своей двоюродной тети. Николай Костомаров пояснил: «В самом деле, между правительницею и цесаревною господствовало полное согласие и нежнейшая родственная дружба. В день рождения цесаревны, в декабре 1740 года, правительница послала ей в подарок дорогой браслет, а от лица малолетнего императора – осыпанную камнями золотую табакерку с гербом, и тогда же… указано было из соляной конторы выдать 40 тысяч рублей на уплату долгов цесаревны. Когда у правительницы родилась дочь, восприемницей ее при св. крещении была цесаревна».

Наконец Анна все же решилась на… разговор с Елизаветой. 23 ноября 1741 года она, воспользовавшись придворным вечером, отозвала для беседы цесаревну и напрямую спросила, не собирается ли та совершить государственный переворот. Елизавета ответила отрицательно, сказав, что присягала на верность Иоанну Антоновичу и никогда не будет клятвопреступницей (для пущей убедительности она, как пишут современники, «проливала потоки слез»). Разговор регентши и цесаревны вышел очень трогательным и душевным, и Анна Леопольдовна успокоилась.

А на следующий же день, в ночь на 25 ноября, Елизавета, сопровождаемая 300 гвардейцами Преображенского полка, совершила переворот. Войдя в покои спящей правительницы, Елизавета бросила ей: «Сестрица, пора вставать!» Догадавшись, что случилось, Анна Леопольдовна, по преданию, произнесла такие слова: «Слава Богу, что дело кончилось так мирно и спокойно, без кровопролития. За эту милость надо благодарить Бога». Она попросила новоявленную императрицу только об одном – не причинять зла ее детям, и прежде всего Иоанну Антоновичу. Елизавета, конечно же, пообещала и взяла на руки младенца, который безмятежно улыбался. «Бедное дитя! Ты вовсе невинно: твои родители виноваты», – изрекла она.

В преддверии неминуемой ссылки Анна Леопольдовна горячо настаивала, чтобы при них находился неотлучно православный священник. Первоначально Брауншвейгское семейство решено было отправить за границу, и Елизавета, зная о набожности племянницы, особым указом распорядилась, чтобы ссыльным предоставить «имеющуюся ныне в Риге походную церковь, которая в прошлом году… взята из Митавы, с антиминсом, дароносицею, серебряными сосудами, тако ж с двумя переменами риз и с принадлежащими книгами».

Однако потом Елизавета Петровна передумала и приказала перевезти узников сначала в город Раненбург Рязанской губернии, а с июля 1744 года – в далекую северную глушь, Холмогоры. Их разместили в бывшем архиерейском доме, обнесенном высоким тыном, совершенно разобщившим их с внешним миром, под неусыпным надзором сторожей. Примечательно, что Елизавета настояла на том, чтобы Анна подписалась за себя и детей под текстом присяги на верность ей, новоиспеченной самодержице российской: «Обещаюсь и клянусь всемогущим Богом… в том, что хощу и должен ея императорскому величеству своей истинной и природной великой государыне императрице Елисавете Петровне… верным, добрым и послушным рабом и подданным быть». Сама клятвопреступница, Елизавета Петровна могла не сомневаться в том, что богобоязненная Анна таковой не окажется. Впрочем, главным для монархини было получить бумажку – документ, который предъявить можно в доказательство того, что бывшая правительница – вовсе не иностранная принцесса, а своя, российская подданная, послушная раба «истинной и природной государыни» Елизаветы.

Напомним, что ранее внушалась обратная мысль – о немецких корнях Анны и инородческом засилье при ней; сейчас же оказалось вдруг сподручным вспомнить о ее русскости.

В ссылке привыкаешь довольствоваться малым: вот служить в крестовой церкви архиерейского дома в Холмогорах допустили священника с дьяком и пономарем. И приставленный к ним чиновник Николай Корф удивленно пишет: «Я не в состоянии донесть, какое обрадование при моем объявлении у известных персон было, когда я им объявил ея императорского величества высочайшую милость о дозволении службы Божией… они с радости сами не знали, что на то мне ответствовать». Развлекало заключенных чтение, а также прогулки по саду при доме и катанье в карете, но не далее двухсот сажен от дома, и то под охраной солдат. Заключенные, из-за ничтожности отпускаемых на них средств и произвола стражи, часто нуждались в самом необходимом. Жизнь их была тяжела. Но и в этих условиях родители занимались воспитанием малолетнего Иоанна Антоновича (в 1744 году их с ним разлучили). Как утверждает Фаина Гримберг в своей книге «Династия Романовых. Загадки, версии, проблемы» (2006), «по воспитанию своему это был самый, да нет, что уж там, единственный настоящий русский император за всю историю всероссийской империи. Он умел читать по-церковнославянски, был наставлен в православии и едва ли не склонялся к “древлему благочестию”, к “раскольничьим убеждениям”».

В ссылке у супругов родились еще двое детей: Елизавета (1743) и Петр (1745). И все это держалось под строжайшим секретом. Так, обряд крещения Петра совершал священник, с которого была взята такая подписка: «1745 года марта 19-го призыван был я, иеромонах Илларион Попов, к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое как ныне, так и впредь иметь мне скрытно и ни с кем об оном, куда призыван был и зачем, не говорить под опасением отнятия чести и лишением живота; в чем и подписуюсь».

Анна Леопольдовна умерла на 28-м году жизни 7 марта 1746 года от «огневицы», родильной горячки (причем, когда несчастная обратилась с просьбой о повивальной бабке, ей в этом отказали). Историк Модест Корф полагает, что в ее смерти повинны порочные методы лечения приставленного к ней штаб-лекаря, который знал только одну панацею от всех болезней – кровопускание. Он резюмирует: «Измученная, истомленная разбитыми надеждами, тюрьмою, разлукою с сыном и с любимицею, бывшая правительница более не вынесла и за немногие месяцы, проведенные ей на русском престоле, окончательно расплатилась посреди снегов архангельских своею жизнью». Родившийся у нее в 1746 году сын, нареченный Алексеем, по счастью, выжил.

Говорят, когда императрица Елизавета узнала о кончине Анны, она «очень плакала». Но при этом императрица тут же потребовала от Антона-Ульриха «обстоятельного о том известия, какою болезнью принцесса супруга Ваша скончалась». Елизавете надобен был политический документ, который можно предъявить Европе в случае появления «Лже-Анны Леопольдовны». Важно было показать крещеному миру, что принцесса умерла не насильственною, а своею смертью. Тело принцессы анатомировал все тот же тюремный штаб-лекарь, его уложили в дубовую колоду и по мартовскому снегу повезли в Петербург, где и похоронили с большой торжественностью в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры…

Власти предержащие стремились, как писал современник, «стереть самые следы царствования Иоанна Антоновича». Последовали указы Елизаветы Петровны об изъятии у населения всех книг, русских и иностранных, указов, манифестов, церковных проповедей, а также монет с «известным бывшим титулом». Их надлежало немедленно уничтожить; хранившие же оные подвергались самому жестокому взысканию – ссылке в деревню навечно, наказанию плетьми или же «бить батоги» и даже отрубанию руки. Запрещено было даже упоминать имя Иоанна Антоновича в разговоре. За «правый донос» о сокрытии крамольных книг, монет и произнесении речей об «известных персонах» изветчика награждали, а злоумышленника препровождали в Тайную канцелярию, где каты-костоломы допрашивали его с пристрастием.

Но вернемся к проклятию царицы Прасковьи. Кажется, что злой рок тяготел над всем Брауншвейгским семейством. Иоанн Антонович был отделен от семьи, а с 1756 года томился в одиночной камере Шлиссельбургской крепости; его вероломно убили при попытке освобождения (5 июля 1764 года), предпринятой поручиком Василием Мировичем. Остальные дети Анны, болезненные и припадочные, провели в ссылке более 36 лет. А Антон-Ульрих после многочисленных напрасных просьб отпустить его с семьей за границу ослеп и умер в Холмогорах в 1774 году. Только в 1780 году Екатерина II отпустила оставшихся в живых четверых детей Брауншвейгского семейства в Данию, определив им полное содержание русского правительства. Принцы и принцессы, кстати, уже не желали уезжать из России, были православными, говорили только на русском языке, причем с характерным северным «холмогорским» выговором. В Данию с ними прибыли священник и слуги. В 1782 году скончалась принцесса Елизавета, в 1787 году умер принц Алексей, в 1798 году – Петр. Дольше всех прожила глухая и косноязычная принцесса Екатерина. Тщетно просила она (1803) императора Александра I вернуть ее в Россию, где она собиралась постричься в монахини. Она скончалась в Горсенсе в 1807 году и там же погребена вместе с сестрой и братьями. Так заканчивается рассказ о про́клятом семействе. Судьбе было угодно на краткий миг вознести его на гребень российской власти, чтобы потом стремительно низвергнуть в пучину страданий и бед, длившихся всю оставшуюся жизнь…

Размышляя над причинами падения Брауншвейгского семейства, вспоминаешь характеристику классика исторической мысли Сергея Соловьева: «Не было существа менее способного находиться во главе государственного управления, чем добрая Анна Леопольдовна». Спору нет, правительница ярким государственным умом не обладала, но разве отличались им менее образованные и интеллигентные – бывшая «портомоя» Екатерина I, капризный мальчишка Петр II, «царица престрашного зраку» Анна Иоанновна, «самодержавная модница» Елизавета?

Может статься, весь смысл здесь в этом слове «добрая»? Ведь, наверное, душевная чистота, прямодушие, мягкосердечие, кротость в принципе неприемлемы для самодержца вообще, а в условиях России особенно. Выходит, прав Никколо Макиавелли, сказавший в свое время, что государь, руководствующийся принципами добра, пропадет, поскольку живет среди людей порочных и злых? А ведь и «основоположники» Карл Маркс и Фридрих Энгельс отделяли мораль от политики, подчеркивая необязательность, да и ненужность соблюдения правителем нравственных правил. А согласно Льву Троцкому, основа личности руководителя – вовсе не его душевные качества, а целеустремленность, решимость, непримиримость к врагам. И мы знаем не по-наслышке: при коммунистическом режиме имморализм властей предержащих, чуждых начаткам нравственности и творивших зло в небывалых доселе масштабах, прочно укрепился в СССР, где все было подчинено политике и утопическим доктринам. «Союз нерушимый» распался, разрушился, но просуществовал долго, продемонстрировав жизнестойкость самой идеи нечистой и аморальной власти.

Однако в рассматриваемый нами исторический период декларировались совсем иные постулаты: мысль о «добродетельном монархе» овладела, казалось бы, всеми. Подробно прослеживать генезис и историю сего понятия здесь невозможно, но бесспорно, что традиция единства политики и морали укоренилась в общественном сознании еще в достопамятные времена. Плутарх предъявлял к правителю нравственные требования. По мнению великого Аристотеля, во власти и политике должны участвовать лишь люди достойные. И Сенека в трактате «О милосердии» утверждал: тот правитель, у коего власть соединена с добродетелью, есть избранник богов. В этом же духе высказывались Плиний и Тацит. А говоря о временах более поздних, можно вспомнить Габриэля Бонно де Мабли, который называл политику общественной моралью, а мораль – частной политикой. Хорошая политика, по Мабли, не отличается от здоровой нравственности. И согласно Жану-Жаку Руссо, власть неотделима от морали и все, что является нравственным злом, является злом и в политике.

Образ милосердного добродетельного монарха становится характерным и для европейских литератур барокко и классицизма. Под несомненным влиянием французского классицизма добродетельный монарх обретает голос в русской драматургии XVIII века. А в отечественной поэзии восхваление добродетелей венценосца предусматривалось самими законами панегирического жанра, и потому апологетика такого рода упорно и настойчиво повторяется практически в каждой торжественной оде или стихотворном посвящении. Стоит ли объяснять, что то был риторический прием, а приписываемые (всем) монархам и монархиням (одинаковые) «доброты» – мнимые и имели к ним такое же отношение, как «Моральный кодекс строителя коммунизма» к беспринципным партийным аппаратчикам брежневского застоя.

Но Анна Леопольдовна, какой она видится нам сегодня, личность и в самом деле обаятельная и притягательная. Беда ее в том, что бойцов, вставших на ее защиту во время «гвардейского» мятежа Елизаветы, не отыскалось. А все потому, что регентша не смогла создать свою «команду» и управлять ею. Не имея способности и воли авторитарного Петра Великого, добродетельная регентша допустила такой уровень дезорганизации высших эшелонов власти (мы говорили уже об интригах и склоках среди главных министров), который оказался гибельным для ее правления.

Ее преемница, менее щепетильная, циничная и не верная слову Елизавета потому и царствовала два десятилетия, что умела держать под контролем и использовать в своих интересах борьбу придворных группировок (хотя в ее окружении не было государственных мужей такого масштаба, как Миних или Остерман). В отличие от своей двоюродной племянницы с ее пылким романическим воображением, дщерь Петрова отнюдь не идеализировала людей, не искала в них доброе начало, понимая, что с таким подходом к жизни на российском престоле не удержишься. Историк Игорь Курукин резюмирует: «Анна Леопольдовна вполне могла бы быть английской королевой, как ее тезка, царствованию которой в 1702–1714 годах при ожесточенной борьбе партий в иной, более устойчивой политической системе ничего не угрожало. Но роль политика в условиях России была ей явно не по плечу».

И становится понятно, что политический режим, сама система самодержавной власти обрекали на низложение и наказание правителей добродетельных и честных. Торжествовали же порфироносцы двоедушные, лживые и безнравственные. Изменить этот – увы! – закоренелый обычай станет возможным только в правовом государстве, в коем столкновения политики и морали минимальны. Что до честной и добродетельной Анны Леопольдовны и Брауншвейгского семейства, то за свое прикосновение к власти в XVIII веке они заплатили очень дорого.

Самодержавная модница. Императрица Елизавета

Ее граничившая с безумием фанатическая страсть к нарядам настолько вошла в легенду, что еще в XIX веке историк Леонид Трефолев посвятил этому специальную статью, которую так и назвал: «Императрица Елизавета как щеголиха». Автор хотя и ограничился публикацией только одного документа той поры (счета, предъявленного монархине за приобретенные для нее модные товары), тем не менее констатировал: «Благодушная дочь сурового императора… щеголяя сама, любила видеть и двор свой роскошно одетым». Трефолев задает далее риторический вопрос: можно ли испытывать к роскошным аксессуарам елизаветинского царствования «то же чувство признательности, с каким русский человек смотрит на плохое одеяние Петра?»

Это невольное противопоставление противника щегольства Петра и его модницы-дочери тем более нуждается в объяснении, что последняя не уставала говорить о своей неизменной приверженности заветам великого реформатора. Если говорить о внешнем виде подданных, то почти сразу после вступления на престол Елизавета Петровна повторила указы родителя о брадобритии и неношении старорусской одежды. Издала она и указ против роскоши в одежде, строго предписав, что материи на платье не должны стоить дороже четырех рублей за аршин (впрочем, здесь она не была оригинальной, ибо подобные указы издавали до нее почти все российские правители). Но не помогло: по словам Михаила Щербатова, двор ее «в златотканые одежды облекался, вельможи изыскивали в одеянии – все, что есть богатее, в столе – все, что есть драгоценнее, в питье – все, что есть реже, в услуге – возобновя прежнюю многочисленность служителей, приложили к оной пышность в одеянии их… Подражание роскошнейшим народам возрастало, и человек становился почтителен по мере великолепности его жилья и уборов».

Трудно поэтому распознать некое сходство между поистине спартанской обстановкой, окружавшей Петра, и изысканными роскошествами двора Елизаветы. Глубоко различны историко-культурный смысл и мотивы действий этих двух венценосцев, и проводить какие-либо исторические аналогии надлежит здесь весьма осторожно. Вот, к примеру, литератор Ольга Чайковская увидела в самовластной стрижке Елизаветой локонов конкурировавших с ней щеголих «отзвук насильно отрезаемых боярских бород при Петре». Похожесть эта, однако, лишь внешняя и мнимая, ибо в первом случае перед нами ярко выраженная цивилизаторская миссия – сделать россиян и своим внешним видом «политичными» гражданами «Европии»; во втором – чисто эгоистическое щегольское желание первенствовать в красоте, быть «на свете всех милее, всех румяней и белее».

Щеголихами, как известно, не рождаются. Ими становятся, причем вкус к роскоши прививается часто сызмальства, когда перед глазами есть пример для подражания. А потому речь надо начать с того, что Петр, озабоченный обустройством великой империи, не мог заниматься непосредственно воспитанием дочерей, препоручив это дело своей супруге «свет-Катеринушке». О Екатерине же Алексеевне мы уже рассказывали. Забегая вперед, скажем, что в щегольском поведении Елизаветы явственно заметно влияние матери. Само ее стремление закрепить (законодательно!) собственную привилегию быть моднее и элегантнее прочих восходит к известному, провозглашенному стареющей Екатериной, запрету носить статс-дамам драгоценности и злато-тканое платье.

Как и ее мать, Елизавета пыталась обратить внимание на свою красоту, причем еще с детских лет.

Известно, что в октябре 1717 года восьмилетняя цесаревна встречала вернувшегося из-за границы отца, одетая в богатый испанский наряд; французский посланник заметил по этому поводу, что дочь государя в нем необыкновенно прекрасна. А на ассамблеях (которые были введены в 1718 году) она щеголяла в вышитых серебром и золотом платьях разных цветов, в блиставшем бриллиантами головном уборе. Да и позднее являлась на публике в канифасных кофтах, красных юбках и круглых шляпах. На знаменитом портрете того времени разодетая Елизавета изображена с крылышками за спиной – так было принято одевать девочек до их совершеннолетия.

«Молодость ее прошла не назидательно», – писал о Елизавете Василий Ключевский. В самом деле, ни по образованию, ни по нравственному воспитанию цесаревна не получила надежного руководства. В чем действительно преуспела – так это в танцах, «учтивствах» и французском языке, на котором свободно говорила и читала. Рассказывают, что однажды Петр застал ее за чтением французских книг. «Вы счастливы, дети, – сказал он ей, – вас в молодых летах приучат к чтению полезных книг, а я в своей молодости лишен был и книг и наставников».

Кстати, успехи дочери во французском вызывали у монарха особое воодушевление. Дело в том, что он был одержим планом выдать Елизавету замуж за французского короля – «королище», как он в шутку называл малолетнего Людовика XV, двор которого посетил в 1717 году. Однако все дипломатические усилия Петра успехом не увенчались – брак сорвался. Но мысль выдать дочь за именитого француза не оставляла царя. Он зондировал почву во французском королевском доме, предлагая дочь то Филиппу, герцогу Шартрскому, то посланнику Жаку де Кампредону, то принцу Людовику IV Анри герцогу Бурбон-Конде. Важно то, что цесаревну специально готовили к роли галльской принцессы, а потому именно здесь следует искать истоки той французомании, которая впоследствии заполонит елизаветинский двор.

Но наряду с французскими культурными веяниями цесаревну вдохновляла и благочестивая отечественная старина. Василий Ключевский так пишет об этом: «То и другое влияние оставило в ней свой отпечаток, и она умела совместить в себе понятия и вкусы обоих: от вечерни она шла на бал, а с бала поспевала к за-утрене, благоговейно чтила святыни и обряды русской церкви, выписывала из Парижа описания придворных версальских банкетов и фестивалей и до тонкости знала все гастрономические секреты русской кухни… Во всей империи никто лучше… не мог исполнить менуэта и русской пляски». Она прекрасно ездила верхом, страсть как любила охоту на косуль и зайцев; летом предпочитала кататься на лодке, а зимой – вихрем носиться в санях.

Ближний круг Елизаветы очень напоминал двор ее царственной кузины Анны Иоанновны – те же простонародные приживалки, сказительницы, сплетницы и даже те же чесальщицы августейших пяток. Недоставало, правда, шутов, упраздненных за ненадобностью еще Анной Леопольдовной. Любила Елизавета народные забавы, посиделки, святочные игры, подблюдные песни, хороводы и часто сама принимала в них участие; на Масленой неделе съедала две дюжины блинов и вообще предпочитала русские блюда: щи, буженину, кулебяки. Ее называли «русской барыней на французских каблуках». И в самом деле, в сфере моды она придерживалась исключительно французской ориентации. Русская душой, эта монархиня-барыня отнюдь не жаловала крестьянские костюмы, солидаризуясь в этом с Петром.

После кончины императора матримониальные планы в отношении «дщери Петровой» продолжили его преемники. От охотников до нее не было отбоя, тем более что Елизавета слыла замечательной красавицей. По описанию современников, «она блондинка, не так высока ростом… и склонна к тому, чтобы быть более дородной… стройна и хорошего среднего роста: у нее круглое, очень миленькое личико, голубые глаза с поволокой, прекрасный цвет лица и прекрасный бюст… У нее прекрасная белоснежная кожа, великолепные плечи и пухлые ручки, которыми восхищались все, кроме, может быть, ее горничных и фрейлин, потому что в минуты плохого настроения эта прекрасная пухлая ручка била их туфлей по щекам… У нее чрезвычайно игривый ум… живость делает ее ветреной… Она говорит превосходно по-французски, порядочно по-немецки и по любви ко всему блестящему, кажется, рождена во Франции». К тому же она была прекрасно одета, жива и занимательна в разговорах, изящно танцевала. Когда на одном из приемов китайскому послу задали вопрос, какую даму он находит прелестнее всех, тот сразу же указал на Елизавету, сокрушившись лишь по поводу ее слишком больших глаз, что для европейцев, в отличие от жителей Поднебесной, было не недостатком, а достоинством.

И кого только не прочили в мужья красавице – еще Екатерина I завещала ей выйти замуж за Карла Августа, брата герцога Голштинского Карла Фридриха, но жених скоропостижно скончался летом 1727 года. Претендентами на ее руку были Георг Английский, Карл Бранденбург-Байрейтский, инфант дон Мануэль Португальский, граф Маврикий Саксонский, инфант Дон Карлос Испанский, герцог Фердинанд Курляндский, герцог Эрнст Людвиг Брауншвейгский, персидский Надир-шах Афшар и многие другие. Елизаветы домогался Иван Долгоруков, а герцог Курляндский Бирон возжелал женить на ней своего сына Петра. Хитроумный же Андрей Остерман в свое время замышлял отдать цесаревну за ее племянника, Петра II, но близкое родство противоречило брачным канонам православия, поэтому от этой идеи отказались.

Но император-отрок Петр II был без ума от своей красавицы-тети и смотрел на нее с отнюдь не детским вожделением. И хотя влиятельные тогда князья Долгорукие делали все, чтобы ослабить позиции Елизаветы, этот монарх долгое время был к ней весьма благосклонен. Он, однако, сильно негодовал, когда игривая и кокетливая Елизавета сблизилась с Александром Бутурлиным, который и считается ее первым фаворитом (если так можно назвать любимца особы, лишенной еще реальной власти и могущества). Гнев августейшего юнца обрушился на счастливого соперника, и Бутурлин был удален от двора. Затем его сменил гофмейстер Семен Нарышкин, связь цесаревны с которым была особенно досадна Петру II, ибо этот фаворит, как и сам отвергнутый монарх, приходился ей родственником (кузеном).

До нас дошло любопытное свидетельство о пристрастиях и вкусах молодой цесаревны. Это письмо к ней ее ближайшей подруги и наперсницы Мавры Шепелевой, в коем та живописует качества одного из потенциальных кавалеров: «Матушка царевна, как принц Орьдов хорош! Истинно я не думала, чтоб он так хорош был, как мы видим: ростом так велик, как Бутурлин, и так тонок, глаза такия, как у вас цветом, и так велики, ресницы черния, брови темнорусия, волоси такия, как у Семиона Кириловича (Нарышкина. – Л. Б.), бел не много… и румянец алой на щеках, зуби белши и хороши, губи всегда али и хороши… асанка походит на осудареву асанку, ноги тонки, потому что молат, 19 лет, воласи свои носит, и волоси па паяс, руки паходят очинь на Бутурлини…»

По словам историка, письмо может служить «свидетельством уровня интересов Елизаветы и ее круга», чьи помыслы «были поглощены развлечениями, модами, любовными похождениями». Добавим, что отношение этих дам к предметам любви вполне укладывается в знакомую крыловскую формулу: «Прельщаться и прельщать наружностью, менее всего помышлять о внутреннем».

Во времена Анны Иоанновны фаворитом Елизаветы стал камер-паж Алексей Шубин, которого императрица, дабы досадить очаровательной кузине, приказала в 1732 году сослать на Камчатку. Сохранились стихи цесаревны, оплакивавшие потерю:

Я не в своей мочи огнь утушить,Сердцем я болею, да чем пособить,Что всегда разлучно и без тебя скучно,Легче б тя не знати, нежель так страдатиВсегда по тебе.

Подобные самодельные вирши литератор Казимир Валишевский назвал «стихами императорскими», имея в виду их подчеркнуто дилетантский характер. Сомнительно, однако, что, читая их, «мы теперь можем почувствовать всю глубину ее искреннего чувства», как выразился современный историк Евгений Пчелов. При всем своем дилетантизме эти стихи искусственны и являют собой своеобразную контаминацию мотивов канонической французской элегии и русского фольклора.

После удаления Шубина новым лицом, приближенным к цесаревне, стал сын малоросского пастуха, певчий придворного хора Алексей Разумовский, в котором ее «поразила его красота более чем его голос». Их связь была длительной, и привязавшаяся к нему ветреная Елизавета впоследствии, возможно, даже вступила с ним в морганатический брак; впрочем, как отмечает наш современник Анатолий Мадорский, это «не могло препятствовать ее другим любовным увлечениям». Наряду с мимолетными сердечными избранниками, число коих весьма велико, фаворитами красавицы были, иногда в одно и то же время, Иван Шувалов и Никита Бекетов, о которых мы еще расскажем.

В отношении Елизаветы ко всем своим галантам (в том числе и бывшим) поражает ее завидная широта, вызванная, по-видимому, благодарностью за доставленные ей минуты счастья. Так, став самодержавной императрицей, она произвела Бутурлина в генерал-аншефы (в 1742-м), подполковники элитного лейб-гвардии Преображенского полка (в 1749-м), наградила орденом Святого Андрея Первозванного (в 1751-м), фельдмаршальским жезлом (в 1756-м), пожаловала титулом графа (в 1760-м). Нарышкин получил должность действительного камергера (в 1741-м), гофмаршала (в 1749-м), обер-егермейстера (в 1757-м) и Андреевскую звезду с лентой (в 1760-м). Возвращенный из сибирской ссылки Шубин стал генерал-майором и майором родного лейб-гвардии Семеновского полка. Но, пожалуй, более всех был обласкан Разумовский, сделавшийся графом, обер-егермейстером, андреевским кавалером, подполковником лейб-гвардии Конного полка, капитаном-поручиком лейб-гвардии, фельд-маршалом и т. д.

Страсть Елизаветы Петровны к роскоши и щегольству, долгое время искусственно сдерживаемая в царствование не благоволившей к ней Анны Иоанновны, а также в правление Анны Леопольдовны, развернулась вполне после ее восшествия на российский престол. «Дамы тогда были заняты только нарядами, – вспоминала о дворе Елизаветы Екатерина II, – и роскошь была доведена до того, что меняли туалет по крайней мере два раза в день… Игра и туалет наполняли день».

Тон при этом задавала сама императрица-щеголиха – обладательница пятнадцати тысяч платьев, тысяч пар обуви, сотен отрезов самых дорогих тканей. Она и сама переодевалась по семь раз на дню, и своим придворным наказала являться на бал или куртаг каждый раз в новом платье (по ее приказу гвардейцы даже метили специальными чернильными печатями одеяния гостей – чтобы впредь в старых костюмах показываться не смели!). А поисками самых модных вещиц для государыни были озабочены не только в России, но и за границей. Все парижские новинки сперва доставлялись во дворец; монархиня отбирала понравившееся, расплачивалась с поставщиками весьма скупо (вопреки укоренившейся за ней славы транжиры), и только после этого они получали право продавать оставшееся простым смертным. И не дай бог нарушить сие правило: одна ослушница, некая госпожа Тардье, была за это арестована – в гневе императрица была страшна!

Необыкновенная красавица в молодости, она страдала стойким комплексом нарциссизма; как сказал о ней историк, Елизавета «не спускала с себя глаз». Впрочем, ее обаянием были покорены все: «Хотелось бы смотреть, не сводя с нее глаз, – восторгалась своей порфироносной «тетушкой» Екатерина II, – и только с сожалением их можно было оторвать от нее, так как не находилось ни одного предмета, который бы с ней сравнялся».

Уморительны были навязываемые императрицей «метаморфозы», на которых мужчины облекались в женские платья с огромными фижмами, а женщины – в мужское. И хотя на таких маскарадах большинство участников выглядели забавно (если не сказать безобразно), зато выигрывала Елизавета Петровна – мужской костюм ей чудесно шел, подчеркивая ее великолепные формы.

Что и говорить – в области моды монархиня осуществляла самый жесткий диктат, ничем не прикрытую тиранию. Однажды она повелела всем придворным дамам обрить головы и надеть черные, плохо расчесанные парики. И все потому, что белокурая Елизавета, чернившая волосы, не могла избавиться от въевшейся в них краски и вынуждена была их остричь; ей повиновались с плачем. Или вдруг «приказала всем дамам надеть на полуюбки из китового уса короткие юбки розового цвета, с еще более короткими казакинами из белой тафты, и белые шляпы, подбитые розовой тафтой, поднятые с двух сторон и спускающиеся на глаза». Екатерина II резюмирует по этому поводу: «Окутанные таким образом, мы походили на сумасшедших, но это было из послушания».

Со временем императрица вообще перестала терпеть похвалы чужой красоте и из зависти преследовала всех мало-мальски смазливых молодых женщин. Стоило несчастной одеться красиво и броско, она тут же становилась жертвой монаршего гнева. Мало того, что в выражениях не церемонилась и, по словам современника, «ругалась, как извозчик» – сколько дамских платьев, лент, причесок искромсала она ножницами! И уж конечно, неслыханной дерзостью было явиться ко двору в таком же, как у нее, украшении или платье. Посмевшая сделать это статс-дама Наталья Лопухина (о которой мы еще расскажем) в присутствии двора и дипломатического корпуса была исхлестана по щекам, после чего упала в обморок. Увидев, что ее сопернице по красоте стало плохо, императрица бросила: «Ништо ей, дуре!» – а впоследствии подвергла Лопухину жестокой экзекуции.

Самую жгучую обиду вызывал у нее, считавшей себя первой щеголихой Европы, нелестный отзыв о ее нарядах. В особенности ее возмущали жалобы иностранцев (избалованных французов прежде всего) на то, что богатство и пышность не покрывают недостаток вкуса и изящества русского двора. Но более всего оскорбила ее фраза Людовика XV, сказанная им как-то одной придворной даме: «Как вы смешно сегодня одеты, словно русская царица!» Елизавете тут же передали эти язвительные слова, и это повлекло за собой охлаждение в русско-французских отношениях.

К концу царствования самодержавной модницы ее здоровье ухудшилось: с ней часто случались обмороки, и никакие ухищрения парфюмеров и парикмахеров не помогали. Любительница празднеств и балов, она теперь все реже и реже появлялась в обществе. Как некогда ее мать, она пристрастилась к горячительным напиткам. Иностранные посланники при русском дворе доносили, что императрице ненавистно всякое напоминание о делах и приходится выжидать по полгода, чтобы склонить ее подписать письмо или указ. Суеверная, она панически боялась смерти (запрещала даже произносить это слово). Но когда осенью 1761 года над Царским Селом разверзлись хляби небесные и разразилась сильная гроза с проливным дождем и яркими молниями, Елизавета Петровна сочла это дурным предзнаменованием. И глубоко символично, что эта «веселая царица» (как назвал ее Алексей К. Толстой) ушла из жизни в день радостного праздника – Рождества Христова – 25 декабря 1761 года.

Историк Евгений Анисимов описал ее погребальный наряд: «В роскошной серебряной робе с кружевными рукавами и золотой короной на голове, она, даже отправляясь на тот свет, была одета, как истинная модница».

Дерзость Алексея Ржевского

В России в середине XVIII века про-изошло чрезвычайное происшествие. Безобидное, казалось бы, стихотворение в честь одной театральной актрисы вызвало бурную реакцию в самых высоких сферах.

13 марта 1759 года советник канцелярии Академии наук Иван Тауберт был спешно вызван во дворец, где получил суровый выговор за публикацию в февральском номере академического журнала «Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие» «неприличных» анонимных стихов:

Сонет и Мадригал Либере Саке, Актрице Италианского вольного театра

Когда ты, Либера, что в драме представляешь,В часы те, что к тебе приходит плеск во уши,От зрителей себе ты знаком принимаешь,Что в них ты красотой зажгла сердца и души.Довольное число талантов истощилаНатура для тебя, как ты на свет рождалась,Она тебя, она, о Сако! наградила,Чтобы на все глаза приятною казалась.Небесным пламенем глаза твои блистают,Тень нежную лица черты нам представляют,Прелестный взор очей, осанка несравненна.Хоть неких дам язык клевещет тя хулою,Но служит зависть их тебе лишь похвалою:Ты истинно пленять сердца на свет рожденна.

В тот же день Тауберт потребовал от редактора ежемесячника Герарда Миллера дать на сей счет надлежащие объяснения и назвать имя автора «возмутительного» сонета. «Так как я, вечно сидевший за рабочим столом, – оправдывался испуганный издатель, – не посещаю здешнего придворного театра и не слыхивал имени Сакко, то предполагал, что эта госпожа принадлежит к итальянскому театру в Париже и что стихи, следовательно, не оригинальные, а переведены с французского». Мало того, увертливый Миллер попытался свалить вину на профессора Никиту Попова (тот как раз с 1759 года занимался «поправками штиля» рукописей, присланных в журнал), который якобы и упросил его опубликовать сей опус. Сообщил он также, что сонет «по слуху» принадлежит перу унтер-офицера Ржевского, и здесь Миллер наводит тень на плетень, ибо со стихами Алексея Андреевича Ржевского (1737–1804), тогда сержанта Семеновского полка, он был знаком вовсе не понаслышке. Бравый гвардеец неоднократно посылал свои поэтические опыты в «Ежемесячные сочинения», и в портфелях Миллера (ныне хранятся в РГАДА РФ) находится именно эта присланная Ржевским (и его рукой писанная) стихотворная подборка, «Сонетом и Мадригалом Либере Саке» завершающаяся.

Крамольные стихи попали под нож и были вырезаны из нераспроданной части тиража издания. Вместо подборки стихов Алексея Ржевского в журнал были вклеены безобидные «Мысли и примечания, переведенные из Грейвальдских ученых сочинений к пользе и увеселению служащих». А канцелярия Академии наук распорядилась: «Понеже в академических сочинениях февраля месяца 1759 года внесены некоторые стихи неприличные, почему и лист перепечатан, того ради указали: прежде отдачи в станы, какая бы ни о чем материя ни была, первые листы или последние корректуры для введения господ присутствующих вносить в Канцелярию». Иными словами, злополучный сонет положил начало тому, что ежемесячник стал проходить строгую цензуру и в канцелярии Академии.

Современному читателю совершенно непонятно, что «неприличного» можно было узреть в панегирике итальянской актрисе, отчего загорелся весь этот сыр-бор, вызвавший отчаянный гнев при дворе, жалкий лепет оправданья издателя, цензурные изъятия. Литературовед и писатель Лев Лосев в книге “On the Beneficence of Censorship” (1984) пояснил, что слова сонета Ржевского о «неких дамах», завидующих красоте пленительной итальянки и на нее клевещущих, – это образчик эзопова языка середины XVIII века, вполне понятный современникам. Ибо таковой дамой была самодержавная модница императрица Елизавета Петровна, не терпевшая похвал чужой красоте.

Императрица страстно любила оперу и балет. В бытность цесаревной она принимала живое участие в придворных увеселениях, танцуя чрезвычайно изысканно и грациозно. Особенно жаловала Елизавета итальянскую оперу и распорядилась «принять в здешнюю императорскую службу» антрепренера и сценариста Джованни Баттиста Локателли (1713–1785), который и прибыл в Петербург в 1757 году вместе с труппой из 32 итальянских актеров и актрис. Третьего декабря итальянская труппа начала свои выступления в Императорском театре у Летнего сада. Им сопутствовал оглушительный успех. Академик Леонид Майков отмечает: «Прекрасное исполнение [опер и балетов] и роскошная их постановка, достойная, по словам иноземных очевидцев, лучших театров Парижа и Италии, произвели чрезвычайное впечатление на Петербургское общество. Императрица в первый год подарила театральному импресарио 5000 рублей; он устроил годовой абонемент, причем брал за ложу 300 рублей; сверх того, богатые люди обивали ложи свои шелковыми материями и убирали зеркалами». Двор абонировал три первые ложи за 1000 рублей в год. Елизавета Петровна часто бывала на спектаклях, обыкновенно инкогнито. Интересно, что «после представления оперы в оперном же доме сожигали фейерверк». Объявления о представлениях печатались в столичных газетах, а либретто с итальянским текстом и его переводом на французский язык продавались в академических книжных лавках.

В труппу Локателли входили многие европейские знаменитости, однако, по словам историка, «главною приманкою театра были две хорошенькие актрисы» – Либера Сакко и Анна Белюцци. Особенно яркое впечатление на публику произвела представленная в августе 1758 года пантомима «Отец солюбовник сыну своему, или Завороженная табакерка», где Анна была бойкой деревенской дурехой Коломбиной, а Либера – обворожительной, юной, влюбленной Изабеллой. Современник Якоб Штелин свидетельствует: «Равенство в приятности, вкусе и танцованьи госпож Сакки и Белюцци делило на две партии зрителей, из которых некоторые имели две деревянные, связанные лентою дощечки, на коих написано было имя той из сих двух танцовщиц, которая больше кому нравилась и коей они аплодировать хотели, – сии дощечки заменяли часто их ладони, кои от беспрестанного хлопанья у многих пухли».

Сохранившиеся сведения об этих прекрасных соперницах крайне скудны и отрывочны. Анна Белюцци (1730-?) прозванная «Ля Бастончина», выступала в труппе вместе со своим мужем, хореографом и композитором Джузеппе (Карло) Белюцци. Танцовщица широкого диапазона, она исполняла и серьезные (Прозерпина в «Похищении Прозерпины», Клеопатра в «Празднике Клеопатры»), и комедийные роли. А вот перед ее женскими чарами не устоял и такой искушенный сердцеед, как Джованни Казанова, состоявший с ней в любовной связи. Казанова был без ума от Анны, и когда станцевала ему фанданго, он вскричал в сердцах: «Что за чудо-танец! Он обжигает, возносит, мчит вдаль!»

Либера Сакко, уроженка Венеции, приехала в Петербург вместе с сестрой, балериной Андреаной (1715–1776), и знаменитым братом, Джованни Антонио Сакко (1708–1788), выдающимся педагогом, актером-импровизатором, эквилибристом и акробатом, главенствовавшим над балетной труппой итальянцев. Им было поставлено большинство балетов, а поскольку основной репертуар антрепризы Локателли составляли оперы-буфф, балетный репертуар тяготел к комедии. Впрочем, ставились и балеты на серьезные сюжеты. Либера представала то нежной нимфой Дафной (балет «Аполлон и Дафна»), то участвовала в спектакле «Убежище Богов, действие драматическое, представленное перед балетом Богов Морских». Современник Якоб Штелин аттестует ее «лукавая Либера», и такое определение вполне объяснимо. Дело в том, что «актрица» преуспела не только в служении Терпсихоре – натура наградила Сакко и недюжинными вокальными данными. Она выступала с неизменным успехом и в операх, и исполняла преимущественно партии героинь сметливых и лукавых. Это и задорная юная крестьянка Лесбина в опере «Сельский философ», и остроумная веселая сплетница Чекка («Учительница школы»), и другая Чекка, практичная домовитая крестьянка («Мыза, или Сельская жизнь»).

Особенно блистала Сакко в главной роли в «Героическом балете Психеи». Сила обаяния примы, безукоризненная пластика каждого шага и жеста, удивительная гармония и завершенность поз возбуждали у русской театральной публики «плеск во уши» (слово «аплодисменты» тогда еще в русский язык не вошло). По сюжету ослепительной красоте возлюбленной Эрота – Психее завидовала сама Афродита. Так и Психея – Сакко, по словам Ржевского, «красотой зажгла сердца и души» зрителей и возбудила острую зависть «неких дам». Возможно, о злословии императрицы в адрес балерины и прознал двадцатидвухлетний гвардейский сержант Ржевский, что и стало поводом его выступления в печати.

Что же одушевляло его действия? Мнения исследователей на сей счет разнятся: Леонид Майков полагает, что Ржевский был поклонником таланта примы, а историк Николай Энгельгардт убежден, что сержант был страстно влюблен в нее. Думается, что одно другого никак не исключает.

Обращает на себя внимание, что мадригал в поэзии Ржевского становится жанром исключительно любовным:

Скажи мне тайну ту, чем ты меня пленила, —И я бы сделал то ж, чтоб ты меня любила.Дар сердца своего недешево купил:Своим тебе за то я сердцем заплатил.То сердце, что взяла, опять мне возврати,Или за то своим мне сердцем заплати.

Свои панегирики профессиональному искусству актрис поэт облекал исключительно в форму «Стихов». Чтобы понять эту тонкую разницу, достаточно сопоставить «Сонет и Мадригал» и его же, Ржевского, «Стихи девице Нелидовой…» и «Стихи девице Борщовой…». В «Стихах» Нелидова «естественной игрой всех привела в забвенье», а Борщова «зрителей сердца… пением зажгла», то есть внимание акцентируется исключительно на театральном мастерстве, а отнюдь не на внешних данных исполнительниц. Не то о Сакко, где ярко живописуется именно ее красота и притягательность:

Небесным пламенем глаза твои блистают,Тень нежную лица черты нам представляют,Прелестен взор очей, осанка несравненна…

Обращает на себя внимание еще один любопытный факт. Ржевский отдал немало сил шаржированию и пародированию щегольства. Он оппонировал своим культурным противникам – «гадким петиметрам» в самых различных жанрах (включая ложный панегирик и письмо), подвергая беспощадному сатирическому осмеянию их взгляды, мировосприятие, систему ценностей. За два года до написания «Сонета и Мадригала» он послал в «Ежемесячные сочинения» два стихотворения: «Сонет I. К красавцу» и «Сонет II. К красавице». Оба текста писаны от лица вертопраха, который «родился, как мнит он, для амуру, чтоб где-нибудь склонить к себе такую ж дуру». Но вот что примечательно: в мадригале, посвященном Сакко, повторены комплиментарные формулы одного из этих пародийных сонетов:

Тебя натура в свет когда производила,То образ красота дала тебе сполна,Я мню, что все в тебя таланты истощила,Коль щедрою к тебе явилася она.(Сонет I. К красавцу)Довольное число талантов истощилаНатура для тебя, как ты на свет рождалась.(Сонет и Мадригал)Чем можешь обладать, того не упускай,Покуда есть краса, любовь в сердцах сжигай.(Сонет I. К красавцу)Что ты в них красотой зажгла сердца и души.(Сонет и Мадригал)

Между прочим, позднее в журнале «Свободные часы» (1763) Ржевский будет говорить о том, что «петиметры ходят в театральные позорищи, чтобы… поддерживать славу той актрисы, которая им не по искусству театральному нравится».

Увы! – завеса веков скрыла от нас, насколько близки были гвардейский сержант и пленительная итальянка, но нет сомнений – Ржевский посмел защитить Сакко от злоязычия и хулы самой монархини. При этом уязвил стареющую нимфоманку Елизавету – громогласно объявил о ее зависти к чужой красоте. То была неслыханная дерзость, и она могла стоить ему и Фортуны и карьеры. Ведал ли он, что творил, какую бурю вызовет мадригал при дворе? Конечно, ведал, потому-то не подписал его (хотя под другими стихотворениями подборки стоят его инициалы). При этом понимал, конечно, не мог не понимать, что анонимность здесь – не более чем секрет полишинеля и авторство его тут же выплывет наружу…

Впрочем, итальянская актриса продолжала благополучно выступать на русской театральной сцене и покинула Россию вместе с труппой Локателли только в 1761 году. А что Алексей Ржевский? Театральный критик Александр Плещеев писал, что за свой мадригал гвардеец «будто бы пострадал». По счастью, свидетельств этому нет. А потому можно утверждать, что на его судьбе и творчестве эпизод этот никак не отразился. Он продолжал служить в лейб-гвардии Семеновском полку вплоть до дня кончины «некой дамы» – Елизаветы, 25 декабря 1761 года, и вышел в отставку в чине подпоручика. При этом он активно печатался в журнале «Полезное увеселение» (1760–1762), издаваемом при Московском университете. Что до его дальнейшей служебной деятельности, то трудно отыскать в русском XVIII веке человека, чья карьера сложилась бы столь успешно. В 1767 году Ржевский назначается камер-юнкером; в 1773 году он уже камергер; в 1771–1773 годах – вице-президент Академии наук; с 1775 года – президент Медицинской коллегии; в 1783 году пожалован сенатором и тайным советником; наконец в 1797 году получает высший чин действительного тайного советника.

Минула пора легкомысленной, щегольской молодости. Под 30 лет Алексей Андреевич становится женатым человеком. Но особенно был он счастлив во втором браке, с Глафирой Алымовой (рожденной, по совпадению, в год публикации «Сонета и Мадригала»). Гаврила Державин посвятил Ржевскому стихотворение «Счастливое семейство» (1780), в коем живописал его чадолюбивым, «благочестивым добрым мужем».

Но Державин отметил и постигшую Ржевского досадную метаморфозу – он стал «человеком, удобопреклоненным на сторону сильных». Так дерзкий стихотворец, готовый бросить вызов самой императрице, стал покорным и рептильным исполнителем воли начальства.

Жизнь и судьба Ржевского не пример ли той российской «обыкновенной истории», что приключилась позднее с Александром Адуевым-младшим? Правда, протагонист Ивана Гончарова, в отличие от Алексея Андреевича Ржевского, не публиковал свои юношеские сочинения. А наш герой предал их тиснению, оскандалился и… вошел в историю русской культуры.

Соперница монархини. Наталья Лопухина

Ее красота была столь ослепительной, что, как гласит народная легенда, когда солдатам приказали ее расстрелять, те, из боязни обольщения, палили в нее зажмурившись, не смея даже взглянуть ей в лицо. Эти сведения не вполне точны, хотя казнь действительно имела место. На самом деле никто не стрелял, не щурился, не опускал очи долу. Напротив, жадная до зрелищ толпа, запрудившая 29 августа 1743 года Васильевский остров, глядела во все глаза и на эшафот, сколоченный наскоро из грязных досок, и на грозных, с лицами, как вымя, заплечных дел мастеров, и на внушительных размеров колокол, возвещавший о начале экзекуции. После чтения «милостивейшего» монаршего указа, приговорившего ее к битью кнутом, вырезыванию языка, конфискации имущества и ссылке в Сибирь, к ней подошел палач, грубо сорвал мантилью и разорвал рубашку. Она заплакала, тщетно стараясь вырвать платье, дабы прикрыть им наготу. Тут один из экзекуторов властно схватил ее за руки, повернулся и вскинул себе на спину, в то время как другой наносил жертве один за другим жестокие свистящие удары кнутом – один, два, три… После этого к обессиленной женщине приблизился новый палач не то с клещами, не то с ножом в руках. Разжав несчастной челюсти, он просунул в рот инструмент и стремительным движением вырвал оттуда большую часть языка.

– Кому надо язык? – кричал он со смехом, обращаясь к народу. – Купите, дешево продам!..

Чем же навлекла на себя монарший гнев эта женщина, Наталья Федоровна Лопухина (урожденная Балк), с которой расправились, как с закоренелой государственной преступницей? Ответ на вопрос дает вся ее жизнь, а потому обратимся сперва к родословной нашей героини. По матери Наталья происходила из печально знаменитого в российской истории семейства Монсов, от которого и наследовала свою замечательную красоту. Ее родная тетя, обворожительная Анна Монс, как мы уже писали, была в течение десяти лет предметом любви самого Петра Великого, а дядя, красавец и щеголь Виллим Монс, вскружил голову императрице Екатерине Алексеевне. Впрочем, они жестоко пострадали от взбалмошного царя; досталось и матери Натальи – Матрене Монс (Балк), которую за потворство брату прилюдно выпороли плетью, а затем выслали вон из столицы (и это несмотря на то, что она одно время была тоже наложницей Петра). Так что у Натальи Федоровны, как у отпрыска опального семейства, были резоны для стойкой ненависти к царю-преобразователю.



Поделиться книгой:

На главную
Назад