Константин Лагунов
КРАСНЫЕ ПЕТУХИ
Роман
К 70-летию Великого Октября
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава первая
Над Челноково бесновалась красная метель.
Косматое пламя, захлебываясь и урча, с хрустом пожирало пятистенник бежавшего торговца Текутьева.
Рассерженной вороньей стаей кружили тревожные вскрики набата. Взбесившиеся псы надрывали глотки утробным воем. Пронзительно ржала лошадь. Ветер разметывал по селу кровавые искры и пепел.
А люди словно вымерли или ослепли и оглохли все разом.
Надрывно ревел медный великан. У попа Флегонта от холода и напряжения руки занемели. Выпустил нажегшую ладони веревку, метнулся к узкому, похожему на бойницу, оконцу. Огромные выкаченные глаза прикипели к вихрастому факелу горящего дома. Подле него мельтешила одинокая фигура. «Ромка Кузнечик… Где же мужики?»
— О-го-го-о-о! Э-эй!!
Ветер слизывал с губ крики, рвал их в мелкие клочья. Флегонт так круто развернулся в тесном оконном проеме, что едва не свалился с колокольни. Отбил пятки, скользя по крутым ступеням витой лестницы.
Едва выскочил на паперть, обожгла догадка, оборвала бег.
— У-м! — стиснув зубы, протяжно и глухо простонал Флегонт и звонко пришлепнул ладонь к высокому бугристому лбу.
В проеме калитки возникла серая фигура. Женщина? Раздетая и — о господи! — кажется, босиком. Шагнул из тени навстречу, окликнул:
— Кого бог несет?
Не то всхлипнув, не то выговорив что-то, женщина повалилась на снег. Флегонт прижал к себе бесчувственное, холодное тело и, как волк с прирезанной овцой, заскакал по сугробам к церковной сторожке.
Уложил женщину на лежанку, схватил попавший на глаза ковш — и за снегом. Осторожно оттирал обмороженные ступни сначала снегом, потом рукавицей шерстяной. Должна же быть припрятана у этого пьянчужки хоть косушка на опохмелку. Обшарил все закутки. Нашел-таки черную бутылку, заткнутую тряпицей. Вытащил затычку, понюхал. Протянул глиняную кружку очнувшейся женщине, приказал.
— Пей, Катерина.
Женщина задыхалась, по щекам катились слезы, а Флегонт все лил и лил ей в рот обжигающую противную жидкость до тех пор, пока Катерина не закашлялась. Ее мутило, она еле сдерживала подкатившую к горлу тошноту.
— Держи в себе. Перемоги, — строго басил Флегонт и, когда женщина, вспотев от натуги, все-таки справилась с приступом рвоты, прямо из горлышка допил остатки самогона.
Раздул и без того широкие ноздри, шумно и долго втягивал застойный горьковатый воздух холостяцкой берлоги.
— Чертей бы ею травить! — сердито швырнул на лавку пустую посудину.
Синие навыкате глаза Флегонта будто масленой пленкой подернулись и закосили на ядреные белые ляжки. Сняв с деревянного, вбитого в стену шпиля старенький шабур, накинул на женщину.
— Укройся.
Пинком подтолкнул к лежанке табурет, присел.
— Рассказывай.
— Ой, батюшка… Ровно во сне. Досель не очухаюсь. Продотрядчиков у меня поставили. Красноармейка. Да ить ты знаешь… Обратно же изба — хоть на ходке кати. Сам председатель волости Кориков привел. Старший-то в отряде — уездный комиссар хлебный.
— Ну-ну…
— Сколь дён они бились. А ноне ровно надломились мужики. До свету Маркел Зырянов хлеб привез. Опосля другие потянулись. Текутьевский каменный амбар возле лавки — доверху. — Перевела дух, кончиком языка облизала потрескавшиеся губы. Прикрыла отяжелевшие веки. — В сон шибает… Вечером Кориков полмешка пельменей приволок, две четверти самогонки. Песни разные, не наши, пели… — Опять передохнула, долго не могла проглотить слюну. — Ночью — ровно мертвяки. Самогонка-то, видать, с приправой. А я чую: под окнами шабаршит. Выскочила в сенцы, слышу только, снег заскрипел и дымом потянуло. Торкнулась в дверь — снаружи приперта…
Катерина запрокинула голову, закрыла глаза. Задышала глубоко и ровно. Флегонт подождал, нетерпеливо поерзал на табурете, подтолкнул женщину в плечо. Дрогнули слипшиеся ресницы, но не разошлись.
— Катерина, — Флегонт шлепнул женщину по раскрасневшейся щеке. — Катька! — Схватил ее, за плечи, встряхнул так, что стукнулась затылком о лежанку.
Мутные глаза бессмысленно воззрились на Флегонта.
— Ково тебе?
— Как спаслась?
— Из сенок лаз на чердак. Там окошечко. Головой в сугроб. Потом ты… Век не забуду, чем хоть…
— А продкомиссар? Продотрядовцы?
— В раю, — еле вымолвила женщина и снова заснула.
Вот оно что. Как кур во щи. Дерьмо, не продкомиссар.
Если такой волчина, как Маркел Зырянов, сам зерно привез, надо не самогон пить, а винтовки заряжать, прости меня, боже. С кем же Кориков?.. Катьку, ровно кость обглоданную со стола, смахнули. Господи, упокой души убиенных рабов твоих. Прости и помилуй их, ибо не ведали сами, что творили… Нет, эти-то ведали. Не вслепую шли. Мертвой хваткой вцепились — отдай хлеб! И ведь не себе, не для собственного чрева… Правда и кривда на одной земле, одной кровью политы. Вразуми мя, боже, не осуди за молитву сию. Вероотступники, богохульники, а руки в мозолях…
Пола тулупа откинулась, обнажив белый клин подштанников. Только теперь Флегонт вспомнил, что полураздет. Не дай бог заглянет кто на огонь или сторож Ерошич воротится. Батюшка в подштанниках, рядом пьяная солдатка Катька Пряхина. И бросить ее нельзя. Как отнесутся те, кто поджег, узнав, что Катька жива? Чего ошалелая баба понамелет спьяну? Господи, вразуми…
Завернул Катерину в шабур и понес на поповский двор. Миновав высокое резное крыльцо, прошел прямо в огород. Вечером топили баню. Флегонтова баня топилась по-белому, тепло в ней держалось долго. Там на широкой скамье и уложил Катерину. Очутившись на лавке, женщина на миг пришла в себя, пробормотала:
— Он все знал… — И снова закрыла глаза.
«Кто он?» Глянул на бесчувственную женщину, махнул безнадежно рукой, поспешил к двери.
Кое-как успокоил жену, торопливо оделся сообразно сану — и снова на улицу, к догорающему костровищу, вокруг которого теперь гомонила толпа. Едва ступил в освещенный пожарищем круг, как ветер швырнул в уши слова, выкрикнутые высоким, надтреснутым голосом Маркела Зырянова:
— Растаскивай бревна, кидай снег!
Флегонт сбился с шагу, приостановился. «Он и подпалил».
Пожар догорал. И метель стихла, будто затем только и занималась, чтоб пожарче раздуть страшный костер. Все свершилось неправдоподобно быстро. Из серой, метельной замяти вылупился красный петух, раскрылился, распушил хвост, клюнул — и нет изукрашенного дивной резьбой дома Текутьева-младшего. Нет продотрядчиков во главе с уездным продкомиссаром, наделенным чрезвычайными полномочиями.
Остались смердящие головешки. В них — сгоревшие парни.
Осталась черная похмельная тревога — когтистая, удушливая.
Катилась ночь к рассвету. Вот-вот займется новый день, судный день горького похмелья и тяжкой расплаты.
— Отчего не поспешили на помощь Ромке Кузнечику? — гневно басил Флегонт. Казалось, сей миг из его выпученных глаз вылетят огненные стрелы, пронзят Маркела Зырянова.
Рядом с попом Маркел выглядел подростком: худой, низенький, плоский. На длинной шее маленькая вертлявая голова. Но черты лица — твердые. Брови над переносьем почти срослись, Взгляд коричневых глаз — неломкий, острый. На запавших щеках, словно следы кошачьих лап, глубокие и частые морщины.
— Своя рубаха, батюшка, ближе.
— И на твою рубаху искра пала?
— Вечор продкомиссар исповедовал: не привезешь хлеб — расстреляю, на раздумье — ночь… Может, худа башка, да одна. Сусеки подмел, вывез… Когда занялось, мы хлебушко- то назад разобрали. С того и припозднились…
Флегонт обеими руками глубже насадил на голову отороченную горностаем круглую шапку, сердито дунул ноздрями.
— Как не хотите, чтоб с вами поступали люди, так не поступайте и вы с ними. Иль мыслишь, простят власти сие?
— Казнить либо миловать можно виноватого. А здеся… — развел руками, вздернул плечо. — Один бог видел, так он…
— Не поминай всуе имя господне, — сердито оборвал Флегонт. — И у стен есть уши, и у ночи — глаза. Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано.
Вот теперь Маркел забеспокоился, запереступал, точно на раскаленном поду.
— Чего жмешься, яко заяц под тенью орла? — Флегонт брезгливо сморщился, — Спарил господь с заячьей душонкой волчиную злобу…
— Ты меня, батя, не трожь… — от бешенства тонкий хрипловатый голос взвился и лопнул. Несколько раз Маркел хватанул открытым ртом студеного воздуху, — Поостерегись, не то… Я могу…
— Все можешь, — спокойно и грозно пророкотал Флегонт. Небрежным взмахом руки стряхнул иней с пышной волнистой бороды. — Коли бог совести не дал… Не о тебе пекусь: не заслужил. — Помолчал. Тяжело вздохнул и негромко: — Паршивцы. Из-за вашей слепой злобы может все село сгинуть… Подберите огарыши кольев, коими дверь да ставни подпирали…
Повернулся, тяжелыми широченными шагами пошел прочь. Маркел долго оглушенно стоял посреди дороги, тупо глядя в спину уходящего попа.
Свежий снежок легонько похрустывал под новыми, еще не разношенными валенками. Сын деревенского пимоката, Флегонт сызмальства помогал отцу щипать, бить шерсть, настилать и стирать пимы. И по сю пору лучше Флегонта никто в округе не сваляет валенок. Вся многочисленная поповская семья — а у него было шестеро детей — щеголяла в разноцветных валенках отцовского изготовления.
Мягкий скрип снега не раздражал — напротив, успокаивал. И мороз холодил разгоряченную голову, студил кровь.
До сравнительно недавнего времени жизнь казалась Флегонту простой и понятной. Не внесла особой сумятицы в его душу и начавшаяся мировая война, Флегонт вместе с тогда еще здравствующим своим предшественником отцом Василием служил молебны во здравие сражающихся односельчан, панихиды за упокой души павших в боях. С величайшим нетерпением ждал писем двоюродного племянника Вениамина, добровольно ушедшего на фронт с последнего курса медицинского факультета Петербургского университета. Письма Вениамина с фронта были длинные и смутные, полные недомолвок, плохо скрытой тревоги. Флегонт раза по три в неделю ездил в уезд за столичными газетами. Их было мало, и приходили они с полумесячным опозданием. Разные газеты писали об одном и том же по-разному, и от этого тревога становилась еще сильней.
Вихрь революции вырвал с корнем извечные представления, понятия, устои — все, чем жив был доселе Флегонт, перепутал, скрутил комом и швырнул с кручи в тартарары. Где верх, где низ, что черное, а что белое — попробуй разбери в эдакой крутоверти. Добро становилось злом, зло оборачивалось в добро. Менялись флаги над Народным домом, менялись власти. Волостное правление становилось то волостным исполкомом, то волревкомом, а то волостной земской управой. Менялись подписи под приказами, которые зачитывались на сходах, но деревенскому попу Флегонту в каждом из них прежде всего слышалось одно слово: «Отдай!» Отдай зерно, отдай сено, отдай коня, отдай мужа, сына, брата в армию, белые требовали — в белую, красные — в красную…
Если бы не кремневая вера в бога, в разумность и преднамеренность посылаемого им испытания, не устоять бы Флегонту, закружила бы и его сатанинская карусель. Помог спастись от казни трем пленным мальчишкам-красноармейцам, укрыл на сеновале бежавшего от конвоя белогвардейского офицера. В проповедях и молитвах звал прихожан к терпению, спокойствию, прекращению братоубийственной войны. Его едва не повесили колчаковцы, хотели расстрелять красные. Отстояли мужики, не дали.
И вот теперь, когда, казалось бы, самое дурное — в прошлом, а жизнь начала потихоньку входить в берега, грянула продразверстка. Непонятное, страшное слово-паук. Вцепилось в мужика, и хоть криком кричи, а свой хлеб, потом и кровью взращенный, отдай задарма.
Сын мужика, Флегонт по себе знал, каково терпеть, когда в твоих закромах шарят чужие руки.
Как помирить мужиков с новой властью? Втолковать ей, что нельзя все силой, через колено, вразумить их, что всякая власть — от бога и с ней надобно ладить…
Распалили, разогнали Флегонта думы. Версты две по селу отмахал, опомнился у околицы.
Остановился. Огляделся. Тишина вокруг неземная. Дома зарылись в сугробы по самые окна. Ни собачьего бреху, ни людских голосов. Даже ветра не слышно. «Вразуми, господи, просветли, направь на путь истинный…»
Катерина выла в голос — жутко и протяжно. Теребила растрепанные, измочаленные волосы, билась головой о стену, заламывала не по-крестьянски тонкие белые руки. То затихала и только глухо постанывала, раскачиваясь из стороны в сторону, то снова начинала голосить.
Флегонт сидел на скамье, уперев ладони в колени, слегка наклонив крупную тяжелую голову. Молчал. И это молчание действовало на Катерину лучше всяких слов и утешений. Мало-помалу она затихла. Всхлипывала, сотрясаясь всем телом, терла подолом юбки красные, мокрые глаза.
— Радоваться надобно, а ты слезы льешь, бога гневишь… — сильно нажимая на «о», глуховато, но проникновенно заговорил Флегонт.
Всхлипнув еще раз, Катерина затихла. Подняла разлохмаченную голову, разлепила потрескавшиеся губы, уставилась на попа.
— Бог спас душу твою и тело не порушил, ни единый волос не упал. Это ли не диво? Из ада возвернулась. Чего ж еще ждешь от всевышнего?
На разукрашенном сажей и царапинами, отекшем от слез, но и сейчас красивом лице Катерины мелькнул испуг.
— Тут вот гусиный жир и холстина чистая. Смажь и перевяжи. Помочь?
— Спасибочки. Сама управлюсь.
Болезненно морщась и тихонько ойкая, женщина смазала и перебинтовала обмороженные ступни ног, Флегонт искоса наблюдал за ней. Всем бог наделил: красотой, статью, умом, а счастья… Верно бабы поют: «Не родись красивой, а родись счастливой»… Где оно, счастье? В чем? Жар-птицу легче поймать. Всю жизнь тянется к нему человек душой, и руками, и разумом…
— Ты что, батюшка?
Дурацкая привычка бормотать вслух, с собой разговаривать…
— О тебе думаю. Воскресла из мертвых — слава господу. А как дальше? Завтра нагрянут из чека. Чем докажешь, что не ты сожгла продотрядчиков, по наущенью, со злобы ль?
— Вот те крест… — На мучнистом лице еще чернее кажутся остановившиеся глаза.
— Верю. Но поверят ли они? Если спаслась, с чердака спрыгнув, зачем не к соседям побегла? Рядом ведь…
— Со страху… не в себе была.
— Без ветра травинка не колыхнется. Всякому делу первопричина есть, всякой беде — виновник. Настоящие злодеи зело коварны и вероломны. Швырнули тебя в костер, ровно охапку сушняка. Теперь тебя же и оговорят. Чем докажешь правоту?
— Батюшка… — Катерина сползла с лавки, пала на колени, обхватила руками ноги попа. — Не погуби. Ты один свидетель…
— Встань. — Поднял женщину, усадил. — Нам, священникам, у новой власти веры нет. — Тяжело вздохнул, зажал в кулачище пышную бороду и долго молчал. — Облачайся. Отвезу в Северск. Не близок путь, а и ночь-от долга…
Катерина покачала головой, проговорила, будто сама с собой:
— Кончилось мое челноковское житье. Правду баба Дуня насулила: «Не надолго расстаемся, скоро свидимся. С песней прощаемся, с плачем встретимся». По ее и вышло.
— У тебя ведь, кроме бабушки…
— Ни единой душеньки, — договорила Катерина. — Был мужик навроде, а может, только поблазнилось.
— Поживешь пока у бабки.