Александр Силецкий
КРАСНЫЙ, ЧТОБЫ ВИДЕТЬ ИЗДАЛИ
Некто Сойкин, грустный человек двадцати трех лет от роду, въехал в наш дом раньше всех, а может быть, и позже всех — не суть важно теперь, я даже не помню как следует, когда увидел его в первый раз, — кажется, я повстречался с ним в самый день приезда, все тогда мне рассказывали о нем: появился, дескать, новый жилец, к примеру сам же Гошка мог рассказать про него, хотя откуда он узнал раньше меня — непонятно.
Так или иначе, к концу лета дом был полностью заселен, стандартный девятиэтажный дом, воздвигнутый на городском отшибе, у него даже и двора-то, по людским понятьям, не было — зачем он, этот двор, если сразу за домом начиналось поле, а за полем лес? — и все мы быстро перезнакомились друг с другом, ну не так, чтобы совсем по-настоящему, но когда каждый день кто-то приезжает, кругом суета и масса лиц, невольно запоминаешь своих соседей, и кажется, будто живешь давным-давно, можно даже заговорить с кем-нибудь, и тебе обязательно ответят, как старому знакомому, потому что ты
С Гошкой мы сошлись мгновенно. Ну, конечно, не в первую минуту, как он появился около дома, это и понятно — тогда он был занят и помогал разгружать мебель или приехал вообще потом, когда всю мебель внесли в дом, — Сойкин говорил после, что для въезжающих, таких как мы, даже неделя кажется одним днем, и все, если рассуждать объективно, приезжают одновременно, только транспорт может запаздывать, а Гошка утверждал, что все это ерунда, и что приехал он тогда, когда было необходимо (вот и поди его пойми!), — но соглашался, что познакомился со мной раньше всех, может быть, даже раньше своего приезда, хотя как это у нас с ним получилось — ума не приложу.
В общем, мы познакомились, а Сойкин все-таки появился позже, на день или два, или на месяц, или на целый год, но, когда мы увидели его в первый раз, мы сразу забыли, сколько времени его не знали, — он появился, и все тут, и жизнь началась как бы сначала.
Собственно, в этом положении не было ничего особенного и неожиданного — мало ли людей входят в нашу жизнь и выходят из нее незамеченными, а если все-таки замеченными, то быстро забытыми? Но Сойкин был не таков. Мы словно чувствовали, знали о том, что повстречаем его, мы ждали его, сами не отдавая себе в этом отчета.
Сколько нам было лет? Вероятно, десять, ну от силы двенадцать — ведь не больше, честное слово, иначе, будь мы старше, мы не поверили бы
Он стоял тогда возле подъезда, или, может, сидел на скамеечке перед парадной дверью, или, может, глядел на нас с балкона своей квартиры, или, может, просто подошел к нам и поздоровался, хотя зачем ему было здороваться, ведь он не имел с нами до этого ничего общего — незнакомые люди ни с того ни с сего не здороваются, любому ясно. Помню, мы с Гошкой подрались, здорово подрались, так, как дерутся, наверное, только самые заклятые враги, хотя врагами мы с ним не были — ни до, ни после этого, да и причина размолвки была, скорее всего пустяковой, это
Так или иначе, Сойкин подошел к нам, немножко посмотрел, подошел и разнял.
— Дурачье, — сказал он тогда, или сказал еще что-нибудь в этом роде. — Кто же так дерется? Руками, ногами, головой… Это нечестно. Надо уметь драться, и, уж если пришлось, драться по правилам.
— Ну да! — возразил Гошка, потный и злой, и показал мне кулак. — Все дерутся не по правилам.
— Дерутся. — согласился Сойкин, — И очень-очень жаль.
Мы пожали плечами — нам-то было все равно.
Потом Сойкин говорил еще что-то — я теперь уже не помню, да и говорил он, наверное, какую-нибудь ерунду, лишь бы нас помирить — когда мирят людей, никогда не произносят важных и серьезных слов, это я уже заметил.
Он был странный, этот Сойкин, и не потому, что у него что-то было не так, как у других, не это главное — просто он нам понравился или мы понравились ему, и он не делал вида, будто знает больше нас и умеет больше нас, — такое отношение, представьте себе, иногда удивляет сильнее, чем высокомерие в общем-то ничтожного человека. У него была добрая и смешная улыбка, морщившая его лицо, будто он собирался чихнуть или заплакать, и глаза, грустные, как у верблюда в зоопарке, — «Вот видите, у меня есть горб или два, и я мог бы ими гордиться, а вы только качаете удивленно головами да вьючите на меня всякую гадость или сажаете меня в вольер, ну, а если бы у меня не было двух горбов, я бы ведь вас не интересовал и гулял бы спокойно на воле…».
Сойкин разнял нас и ушел.
В конце концов мы могли подраться снова, но причина уже была исчерпана, выдумывать новую — ах, выдумывают их постоянно только взрослые, постоянно им чего-то не хватает!.. — а нам такой ерундой заниматься теперь уже нисколько не хотелось.
Потом мы видели Сойкина еще несколько раз — он приветливо кивал нам и проходил мимо, никогда не останавливаясь. Он всегда был один — лишь раз или два, кажется, к нему зашли его приятели или просто знакомые, или кто-то, может, из родных, но больше мы не видали никого.
Мы слышали, как жильцы поговаривали, будто он ушел от родителей, будто он со странностями и не то изобретатель, не то художник, — в общем, малопонятная личность, к детям подпускать не стоит; иногда он сидел на лавочке, и, глядя на поле и лес позади дома, на небо и облака, что-то тихо напевал — мы же старались быть около него, играли или спорили, но рядом с ним, так, чтобы он видел и слышал нас, и мы не боялись помешать ему, потому что он сидел тихо и никогда нас не прогонял. Но порой, отчего-то вдруг развеселясь, он начинал озорничать и мог часами играть с нами, в футбол или в «зайчики» — эту игру он придумал сам, и уж не помню, в чем она заключалась, кажется только, он ставил много маленьких зеркал и ловил ими солнечные лучи.
У нас сложились странные отношения с ним — он не был для нас ни учителем, ни другом на всю жизнь, но, знаете, встречаешь порой человека, который, в общем-то, для других не представляет ничего особенного, разве что, вероятно, кажется немного не от мира сего в их повседневной суматошной жизни — таких с легкой насмешкой называют «созерцателями», но для тебя этот человек значит нечто большее, чем просто встречный, только тем, что он встречный и идет вроде бы против твоего и своего течения, и ты начинаешь тянуться к нему, пусть даже совсем безответно, а получаешь от него куда больше, чем от самого рьяного педагога.
Мы играли во дворе целый день. Я не помню, был ли в тот раз Сойкин вместе с нами, — память ведь тоже стареет, наравне с телом, по каким-то своим законам, обязательным для каждого — просто мы гоняли мяч или играли в «зайчики» и вдруг словно провалились, нет, нас оглушило, как при падении, но глаза не заполнила пелена слепоты — мы точно нырнули в другой мир.
Мы стояли посреди равнины, плоской и кочковатой, была ночь, и на черном небе светили звезды.
Мы сразу почувствовали что-то неладное. Мы — это я и Гошка, и тотчас поняли,
Мы обернулись, резко, будто по команде, и увидели человека — он лежал, скорчившись, на земле, тоже в скафандре, и не шевелился, сжимая в мертвой руке длинный стержень с красным фонарем на конце — как факел, подумали мы тогда.
Нам стало страшно, мы, кажется, закричали, отпрянули назад, и разом яркое солнце залило двор, припекая наши головы, а неподалеку стоял Сойкин и внимательно и чуть грустно смотрел на нас.
— Это вы? — крикнули, или нет, прошептали мы тогда одновременно.
— Что — я? — пожал плечами Сойкин, — Это игра, моя игра и ваша тоже.
Я не помню, что же было тогда, во дворе, игра, которую затеял с нами Сойкин — если игра интересна, она перерастает в правду, уж по крайней мере для детей, — или все произошло на самом деле, ведь говорили же, что Сойкин изобретатель, хотя нет, с тех пор я больше не слышал о мгновенной переброске в другое пространство, и я не помню всех слов Сойкина — они утонули в свершившемся факте, так что мне остается только предполагать, что не сказал нам Сойкин.
— Ну как? — спросил он. — Правда здорово? Человек погиб, а факел, который он нес, остался гореть, — или нет, он сказал, — Все мы такие. Все мы зажигаем красный фонарь, фонарь тревоги, красный, чтобы было видно издали, чтоб нас не сбили в темноте и чтоб другие не расшиблись, и освещаем им свою дорогу. И весь вопрос в том, останется ли гореть фонарь после твоей смерти и будет ли освещать путь другим.
Мы тогда ничего не поняли. Сойкин был странный человек, и даже если это все не было реальностью, а жило немыслимой жизнью в границах игры, все равно мы ничего не поняли, не догадались, зачем такое понадобилось ему, что он имел в виду. Мы только спросили:
— Кто был этот человек? Ну тот, мертвый, с фонарем?
— Кто? — переспросил Сойкин, — Почем я знаю. Любой из вас… из всех людей. Хотя нет, не любой, а тот, кто смог, сумел не погасить свой факел… Вам жаль его?
Мы переглянулись с Гошкой и пожали плечами. Ну как же можно жалеть, если не понимаешь, что это такое, что значит, то видение, которое можно было бы пожалеть?! Мы ничего не сказали ему.
А на следующий день мы снова играли во дворе и сразу увидели Сойкина, когда он вышел из подъезда — у него был озабоченный вид, мы это заметили, едва он появился.
Он подошел к нам, и мы почувствовали, что сейчас что-то произойдет, может быть,
И мы, действительно, вновь увидели темную равнину и черное решето-небо с дырами — звездами над ней, мы увидели человека — он по-прежнему зажимал в мертвой руке стержень с фонарем, и красный свет, который видно издали, так что его не спутаешь ни с чем, озарял клочок пустыни и наши лица под прозрачными колпаками скафандров. Мы могли приблизиться к человеку и заглянуть ему в лицо, но что-то удерживало нас — нет, жалости мы как раз не ощущали — мертвецов не жалко, разве что при большом скоплении народа, когда все плачут, да и то жалеешь не покойника, а скорее тех, кто остался после него, мертвеца же — я имею в виду чужого, не имевшего к тебе в жизни никакого отношения, — никогда не жаль, напротив, возникает какое-то обостренное чувство отвращения и страха. Да-да, нам вновь сделалось страшно, как в тот, первый раз, — подумать только, мы одни на всей планете, в чужом мире, а тот из нас, кто шел с факелом, впереди, споткнулся, и упал, и разбился, нет, фонарь его еще горит, но он только один, вот если бы у нас было по фонарю…
— Я вас понимаю, — сказал тогда Сойкин. — Зажгите. Зажгите столько, чтобы другим, когда придет ваш смертный час, было светло, чтоб им не было страшно и одиноко, зажгите, если сможете…
Я так и не знаю, что же это было тогда, в далеком моем детстве, что подарил нам Сойкин, этот грустный парень двадцати трех лет, изобретатель или художник, — соседи так и не выяснили точно, до конца, а нам, по правде, было все равно, хотя вру, нам было очень интересно, просто мы боялись, узнав правду, вдруг разочароваться — ничего невозможного тут нет, и потому мы воспринимали Сойкина таким, каким он казался
Что-то он объяснял насчет всего случившегося, точно — объяснял, но я забыл, в памяти остался провал, и я так и не могу по-прежнему определить,
Во всяком случае, мы не сумели угадать — тогда, и многое с тех пор ушло из памяти, но осталось одно: красный фонарь в пустоте и в ночи,
А потом, после того дня, мы Сойкина больше не встречали, мы ждали его каждый день, нам казалось, что он вот-вот выйдет из своего подъезда и улыбнется нам доброй, удивительной улыбкой, от которой все лицо его сморщивается, будто он хочет чихнуть или заплакать, но он не появлялся.
Поговаривали, что он уехал навсегда — зачем, а кто его знает? — уехал в Сибирь, или на Север, или в Казахстан, в новые края и к новым людям. Нам было немножко обидно — как же так, уехал и даже не простился! — Но потом обида прошла, ведь мы понимали, что он не был для нас ни учителем, ни другом на всю жизнь, ни просто «созерцателем» Сойкиным.
Вчера вечером я возвращался домой по бульвару и вдруг заметил на скамейке человека. Он сидел в тени, так, чтобы свет фонаря не падал на него, но что-то знакомое почудилось мне в его фигуре.
Я невольно задержал дыхание — неужели это
— Простите, — сказал я, подходя к нему, — вы не Сойкин?
— Ошиблись, — ответил он, — Я — Союшкин. Вы меня знаете?
— Нет-нет, — сказал я, — Вас я не знаю. Извините.
Я двинулся прочь.
Шагов через пятнадцать я обернулся — лавка стояла в тени и чернела на фоне освещенной листвы, просто темное пятно. Темное пятно…
Тогда я решительно вытащил из кармана спички и зажег одну, и поднял ее над головой. Я пошел назад, мимо темной лавки, спички гасли на ветру, я доставал новые, и зажигал одну за другой.