Это мой город
ГЛАВА 1
Эти слова вырвались у меня совершенно случайно в одной из передач «В баре «У Олега»…
Вырвались и запомнились…
Я стал размышлять – насколько нахально с моей стороны подобное заявление, и понял – нисколько!..
Этот город и в самом деле мой. Мой – ровно настолько, насколько и Ваш – каждого, кто родился здесь, вырос, прожил жизнь, обрёл друзей, семью, похоронил родных…
И всё-таки, в чём то он только мой… Потому что жизнь и память у каждого своя…
Я обрёл себя в этом городе на улице Красноармейской в бараке, в котором папе дали комнату в 16 квадратных метров, из которой он сделал четырех комнатную квартиру. В ней, в разное время, хорошо пожили все наши родственники – мамина Слуцкая родня – дядя Коля, которому отшибло ногу под Кенигсбергом и, проторговавшийся в Слуцке, он вынужден был сбежать в Минск, и тётя Галя, которая, вернувшись из немецкого плена, привезла с собой мужа сибиряка-сапёра Афанаса, и Валентин – шелапут, проигравший в Слуцке отцовский дом в карты, и Виктор – умница, доктор экономических наук, директор НИИ, мой самый любимый и самый близкий дядя…
Живала в этой «квартире» и вся папина родня… Первой приехала тётя Катя с мужем Василём, тоже безногим фронтовиком. Приехала из Ташкента, в который она была выслана после лагеря, потом из Сталинграда, после окончания Сталинградского политехнического, приехала младшая папина сестра тётя Маша с мужем Николаем – тоже фронтовиком-инвалидом…
Не жил в нашей «квартире» на Красноармейской только один мамин брат – Аркадий – он унаследовал «батьковщину», дедушкин дом в Слуцке.
Из всех старших родственников в живых остались только тётя Маша, полсотни лет преподававшая начерталку в политехническом, да тётя Галя, которая за полученную от немцев компенсацию, открыла коммерческий ларёк, с доходов от которого и живёт худо-бедно…
По семейным преданиям, я знаю, что был зачат в каком то подвале в Будапеште, ближе к концу войны, когда мама и папа прошедшие вместе от Москвы до Австрии, поняли, что скорее всего останутся живы и поэтому мама, старший лейтенант медицинской службы, не стала делать очередной аборт и четыре месяца до Победы, когда её дембельнули в виду явной беременности, вынашивала меня тайно во фронтовом медсанбате…
Вообще, фронтовая история родителей – семнадцатилетней девочки и тридцатилетнего недоучившегося студента Академии художеств, старшины разведроты, оттянувшего до войны шесть лет лагерей и отправившегося, имея “бронь”, на фронт замаливать неведомые грехи перед родиной – отдельная песня, к которой, вольно или невольно, я буду постоянно возвращаться в этих заметках, поскольку без неё и вне её, многое в моей жизни будет совершенно непонятно.
…На Красноармейской был, как мне казалось, огромный двор (скорее всего пустырь), несколько бараков, двухэтажный каменный дом, в котором жили офицеры и специалисты, сараи и огороды…
Огороды тогда были, по-моему, у всех, поскольку без этих нескольких грядок на душу послевоенного населения выжить было немыслимо. Выжить вообще было немыслимо…
Папа, протолкавшись около года в большой маминой слуцкой семье Бугаревичей, попробовав перехватить у деда Спиридона сапожный бизнес, попробовав писать портреты, вернувшихся из эвакуации богатых слуцких евреев, попробовав поискать шанс на “ридной неньке” Украине и поняв, что всех, кто сидел до войны, не взирая на ордена и заслуги, метут по новой, спрятался в разбитом Минске. Шатался по пивным, в надежде найти работу, которую и нашёл встретив в пивной полковника Алфимова, большого начальника военной строительной конторы, который там же в пивной, узнав, что тощий и не пьянеющий старшина-разведчик до войны закончил два курса скульптурного факультета Ленинградской Академии художеств, назначил его ни много ни мало – главным скульптором Белорусского военного округа. Эта работа позволила перевезти маму из Слуцка, дала ей возможность поступить в медицинский институт, получить знаменитую “квартиру” в бараке, несколько грядок, дровяной сарай и, в конце концов, натурализовать меня в Минске, заложив ещё в младенчестве ощущение, что я хозяин этого города…
Заложить это ощущение не составляло никакого труда, поскольку все мы, послевоенные подшиванцы, это чувство воспринимали естественно – ни яслей, ни детских садиков не было в помине – улица была нашим воспитателем, первым учителем, старшим другом, а город был ограничен с одной стороны крутым берегом Свислочи, в которой мы летом купались, по льду которой зимой катались на гнутых из стального прута “козах” , а весной лакомились корешками зеленеющего в затоках аира, с другой стороны – частными домами улицы Лодочной, где были сады и огороды не чета нашим… С середины лета, когда созревал лук и до поздней осени, когда вызревали яблоки – нашим основным занятием, геройством и болью были набеги на эти огороды и сады… Там же на Лодочной происходили и основные драки… “Лодочные” пацаны строго охраняли зону своего влияния и простая прогулка по их территории была довольно рисковым мероприятием…
Господи, какой она казалась далёкой – Лодочная… Почти другой конец города!..
Мама, как боевой офицер-фронтовик имела право без экзаменов поступить в институт. И для начала поступила в Университет на журналистику. Однако через несколько месяцев сообразила, что это не для неё и отнесла документы в медицинский.
Я и сегодня не понимаю, как ей удалось его закончить. До сих пор помню как гремит наше главное богатство – трофейная зингеровская швейная машинка с ножным приводом. Мама по ночам шила платья, которые мы днём с тётей Катей продавали на базаре, который находился в конце Красноармейской, и на котором в обмен на платья, по коммерческой цене можно было купить хлеб, молоко, картошку, квашеную капусту – основной рацион минчан…
Зингеровскую машинку, кстати, мама решилась продать, когда я заканчивал Университет (факультет журналистики, кстати). Папа за памятник Ленину в Бобруйске получил большие деньги и мама устроила сногсшибательный ремонт в нашей квартире на Московской, где мы жили с 1950 года, выбросила всю старую мебель – железную супружескую кровать с панцирной сеткой, побитую осколками, самодельный буфет, смастерённый знакомым столяром, бамбуковые этажерки, кадки, в которых росли фикусы и огромная китайская роза и на их место поставив безумно модные “хельги” и полированные шкафы из ДСП. Тогда же решилась судьба швейной машинки. Мне было поручено свезти её в мебельную комиссионку, что я и сделал, сообразив, что пару рублей с этой трансакции совершенно запросто будет зажилить.
Увы!.. Бывшая и, пожалуй, сегодняшняя неслыханная ценность – трофейная швейная машинка с золотыми буквами “Singer” в те времена не представляла никакой ценности и в комиссионку её не приняли, не удалось мне её сменжевать и частным образом… Я плюнул и оставил её в магазине бесхозной…
Когда сказал об этом маме – она заплакала…
Почему заплакала я понимаю только сейчас…
ГЛАВА 2
В 1971 году, когда я вступил в первый из моей коллекции творческих Союзов – членом которых я являюсь – Союз художников, мы с папой вдвоём были делегатами Съезда. Съезд художников проходил в клубе Дзержинского. Папа сидел в кресле и всё время поглядывал на потолок…
Потом, неожиданно сказал,–
– Никогда не думал, что он провисит так долго…
В те времена, когда мы жили на Красноармейской и папа «работал у военных» главным скульптором Белорусского военного округа признаком хорошего вкуса считалось украшать фасады и интерьеры зданий богатой лепниной. Вот этим он как раз и занимался, возглавляя «бригаду-гоп», в которую входили все наши родичи – эдакий семейный подряд. Понятия о том, как делается вся эта подвесная красота никто не знал. Папа рассказывал, что только через пару лет он сообразил, что все подвесные украшения можно «вытягивать» с помощью шаблонов, а до того всё лепил вручную и клуб Дзержинского был одним из первых его объектов.
Рассказывал о том, как однажды в актовый зал, в котором он со своей семейной бригадой присобачивал к потолку лепнину вошёл Цинава. Маленького роста, пучеглазый он долго стоял, вертя головой, потом спросил, сколько папа зарабатывает. Услыхав ответ, фыркнул и заявил, что скульптор получает больше чем он – Министр госбезопасности, но, тем не менее, зауважав, позвал в свой кабинет, чтобы похвастаться своими красотами… Как всегда, объекты повышенной ответственности, в данном случае кабинет министра, оформляли не местные, а московские спецы, к тому же, видимо, не гражданские, хотя и в штатском…
По папиному рассказу кабинет Цинавы был ужасен – огромные розетки с цветами и фруктами, Купидоны и т.д., и т.п.
– Ну, как!?.. – спросил Цинава.
Папа возьми и ляпни,–
– Для борделя в самый раз!..
Цинава набычился, но сказал,–
– Ладна, иды…
Неделю в нашей четырёх комнатной квартире стояло гнетущее ожидание чего-то ужасного…
Потом как-то отлегло…
Рассказывают, что в тот же день страшный министр МГБ приказал содрать всех Купидонов, но папу почему-то не тронул…
Меня, как и всех пацанов того времени, взрослые не очень-то посвящали в то, что хорошо знали и понимали сами – вольные разговоры не велись, некоторые темы не обсуждались даже шёпотом, на кухне… Даже в постели… Если бы они случались, наверняка я бы что-то услыхал, моя кроватка стояла через ширму от побитой осколками железной кровати родителей и по ночам я слыхал много чего не предназначенного для ушей маленького мальчика…
Впервые я столкнулся с тем, что не всё в порядке в «датском королевстве» только в 1953 году, когда умер Сталин…
Мы уже два года жили в новой квартире на Московской, я учился во втором классе 1 школы, которая и сейчас расположена на улице Чкалова…
Помню, как билась в истерике наша учительница Нина Георгиевна, как испуганно и безнадёжно молчал класс… Помню, как ревели гудки всех заводов и словно чёрные свечи стояли замершие на улицах люди…
В простенке между окон, что бы не было видно с улицы, папа и мама, держась за руки, глядели друг на друга какими то совершенно сияющими глазами…
Такими глазами, что я, мерзавец, подумал: «Наверно мои папа и мама враги народа… Как можно улыбаться, когда умер Вождь»…
Помню, появилась даже мысль, а не следует ли рассказать об этом учительнице.
Слава Богу, школа несколько дней не работала, а потом эта, мелькнувшая в детской головке мысль, как то сама собой забылась, чтобы во всей своей обжигающей явственности всплыть на много позже – совсем в другие времена…
– А, ведь я был готов заложить папу и маму!..
Но вернёмся в наш двор на Красноармейской…
Был у меня там дружок – Вовуська… Потом он стал кандидатом наук, мастером спорта по стрельбе из пистолета, чемпионом Спартакиады и ещё чего-то Владимиром Фесько… Тогда же – просто Вовуська… Он был постарше и повыше меня и у него в доме была страшная тайна – под родительской кроватью лежала настоящая боевая шашка. С каким замиранием сердца, в отсутствие его родителей, забирались мы под кровать, доставали это стальное, матово поблескивающее чудо, с перетянутой витой проволокой кожаной рукоятью, с темляком, который заканчивался неописуемой висюлькой с бахромой, чёрными ножнами, в которые сабля не вкладывалась, а, словно, всасывалась и, из которых выпрыгивала с мягким металлическим шелестом…
Как мы не повыкалывали себе глаза, не поотрубали руки-ноги, носы и уши, когда играли в войнушку, гоняя по коридору и комнатам того, кому в очередь выпадало быть фашистом?..
По-моему, именно за эти игры с саблей я был впервые безжалостно выдран отцом, который лупил меня раза два в жизни, из-за чего потом искренне горевал, просил прощения и вообще переживал немыслимо…
Там же, уж не помню у кого, в сарае стоял трофейный мотоцикл, который мы почему-то называли «харлеем» и, который иногда, опять таки в отсутствие родителей взломав сарай, а попросту выдернув скобу, выкатывали ребята постарше и позволяли нам, мелюзге гурьбой толкать его по двору, а сами рулили, взгромоздившись на кожаное обширное сиденье…
Вообще та жизнь была наполнена событиями таинственными…
Однажды прошёл слух, что милиция накрыла бандитский притон, который находился в выкопанной уркаганами в обрывистом берегу землянке. Мы рассказывали друг другу о том, что воры в этой землянке по ночам дербанили награбленное, пили водку и «использовали» женщин…
Мы нашли эту землянку и пробирались в неё, опустевшую и обвалившуюся, чтобы насладиться ужасом и пряным ощущением порока…
Однажды у наших соседей взломали и ограбили сарай и это тоже родило тьму слухов и домыслов – зачем нужно было ломать замок у соседей, когда рядом были наши закрытые на гвоздик сараи, в которых, так же как и у ограбленных ничего кроме дров не хранилось…
Ого!.. Всё наверно не так просто, наверняка там под дровами пряталось ворованное богатство… Забавно, взломщики, вероятно, думали так же – иначе чего бы им лезть в запертый на замок сарай, вместо того, чтобы просто открыть дверь в нашем.
Но самая загадочная и трагическая история случилась с козочкой, которую мы с тётей Катей выменяли на базаре за три сшитых мамой по ночам платья, выменяли, забыв про хлеб и молоко. Она была совершенно никчемная молоденькая, немыслимо красивая, удивительно ласковая и белая…
Спасибо тёте Кате – она поняла мою детскую, неожиданную любовь к этой несчастной козочке и рискнула многим – мама была девушкой крутой…
Козочка жила у нас с неделю – потом исчезла…
Мне дурили голову, рассказывая, что она забралась в сарае за поленицу дров и я долго-долго ходил к задней дощатой стене сарая слушать, не заблеет ли там моя любимица…
Она не блеяла…
Очень надеюсь, что тётя Катя ухитрилась её продать, и мы её не съели…
Однако и эта боль забылась, прошла.
Умение забывать – неоценимый дар от Господа!
Равно, как и умение помнить!..
ГЛАВА 3
Со временем границы города стали постепенно расширяться, открывая новые горизонты…
Вначале в городе появилась папина мастерская… Нужно сказать, что постоянной мастерской у него не было ещё долго. Было много временных – на объектах – на педкорпусе ( в строящемся пединституте, для которого папа лепил бюст Ушинского), потом в аэропорту – эта была довольно долго и именно с ней связана одна история, которая произошла уже в новой квартире на Московской…
Антиобледенители на самолётах в то время работали используя чистейший медицинский спирт. И естественно спирта у нас в доме было хоть залейся. Постоянно стояла огромная двадцатилитровая бутыль, которая закрывалась тяжёлой резиновой пробкой. Как водится на халявный спирт постоянно собиралась шумная компания молодых скульпторов. Постоянные пьянки маму достали и однажды, при всей честной компании она спустила в унитаз 20 литров спирта. Два дня в доме была напряжёнка и тяжёлое молчание. Потом рассосалось, спирта больше в доме не было, но запах папиной мастерской, запах мокрой глины, дерева, гипса – запах мастерской скульптора остался со мной навсегда. И сейчас, когда я вижу папу во сне, я чувствую этот запах въевшийся в каждую пору его тела…
Потом город и моё мировоззрение обогатились ещё одним понятием – «творческая работа»…
Это слово произносилось очень уважительно по вечерам, когда папа поздно не возвращался домой.
Мама говорила:
– У папы творческая работа!..
Что это такое я не понимал до тех пор, пока мы не пошли смотреть эту самую творческую работу.
Мама надела своё лучшее платье, немыслимую велюровую шляпку с букетом, папа – галстук и мы пошли в кинотеатр Дома офицеров, в котором на подиуме у входа в кинозал стояла папина скульптура «Партизан на допросе».
Гордо выставив вперёд ногу, со связанными за спиной руками, в распущенной рубахе и в кубанке партизан был исполнен достоинства и презрения к оккупантам.
Именно эту работу папа и лепил по ночам.
Я был безумно горд, что папина «творческая работа» стоит в самом популярном по тем временам месте Минска в фойе кинотеатра Дома офицеров.
Город стал расширяться с появлением в нашем доме новых людей. Это были молодые скульпторы – прошедшие войну и закончившие какие-то специальные учебные заведения, или успевшие завершить образование, прерванное войной.
Сегодня я понимаю, что толклись они в нашем доме по одной простой причине – мы имели квартиру – какую ни какую, а всё таки квартиру – все остальные и дядя Вася Полийчук, и братья Марик и Лёва Роберманы и Андрей Заспицкий были холостяками, ютились по углам и мамино хлебосольство (в данном случае уместней было бы сказать «бульбосольство») было для них спасительной отдушиной в том немыслимо нищем и голодном быту.
Самым весёлым был дядя Вася…
Он умел, ухватив меня за руки просунутые между ног, как то совершенно невообразимо перевернуть в воздухе и поставить на ноги. Это было почти чудо и завидев его я нёсся к нему с поросячьим визгом, чтобы испытать и ужас и счастье от этого простенького кульбита.
Мне кажется, что и женился он из всей компании первым. Может быть я что то и путаю, потому что свадьба его очень широко и громко гулялась в нашей же квартире.
С папиными друзьями была связана и первая обида и первое ощущение иерархического неравенства.
Мы дружили семьями с архитектором Валентином Ивановичем Гусевым. У него было два сына – Володя, чуть старше меня, и Витя – чуть моложе… Они жили на Ульяновской, в большом доме, во дворе которого было много сараев, лазить по которым составляло немыслимое наслаждение и великую тайну.
Неожиданно эти визиты прервались и на долгие годы. Почему, я понял подслушав через ширму ночной разговор родителей. Оказывается Валентин Иванович был назначен на какую то должность – чуть ли не главным архитектором Минска – и его супруга в мягкой форме дала понять маме, что теперь они номенклатура и дружба с нами ниже их социального статуса.
Вовку Гусева я иногда встречаю и сейчас – пожилой, потёртый он из всех сил старается сохранить отблеск того самого статуса.
Потом в доме начали появляться мамины подруги по институту – маленькая, белокурая Аня со своим парнем невообразимо длинным и тощим Иваном – после института они уехали врачевать жителей Старобина и тётя Наташа Павловец – невообразимая красавица, бывшая партизанка. Её, как сейчас говорят, «бойфренд», впоследствии муж – дядя Володя Ивашин вызывал всеобщее почтение, поскольку учился в каком то ужасно перспективном учреждении то ли Университете, то ли партшколе и должен был стать видным партийным начальником.
Видным партийным начальником дядя Володя не стал, но до проректора Университета дорос и, надо отдать ему должное, пару раз выручал меня по крупному.
Первый раз, когда меня первокурсника факультета журналистики в 1961 году, должны были по доносу руководителя литобъединения в газете «Знамя юности» исключить из Университета и из комсомола за антисоветские стихи и второй – уже на пятом, когда я намертво «зарубился» на защите диплома с председателем Госкомиссии, редактором «Звязды» и членом ЦК КПБ Пыжковым.
Город для меня географически чрезвычайно сузился, но духовно стал невообразимо шире, когда в 1950 году родилась моя сестра – Таня.
Правда Таней она стала через полгода после рождения, до этого была просто девочкой. Ни одно из имён к ней как то не «прилипало» до тех пор, пока родичи не написали на бумажках самые разные имена и не рассыпали эти бумажки на её одеяльце. Она ухватила Таню…
Город сузился потому, что уходя на работу и на учёбу папа и мама оставляли меня с сестрой и я, которому и самому то ещё не исполнилось пяти должен был за ней присматривать – кормить, пеленать, укладывать спать…
Таким образом моя вольница была резко ограничена, но в памяти не сохранилось ощущения досады или раздражения от этого.
Напротив я был безумно горд доверием и ответственностью, которые свалились на меня.
Всё было так разумно и естественно – папа должен работать, мама – учиться, я – присматривать за сестрёнкой.
Однажды спеша домой с бутылочкой молока, которое мы покупали у кого то на Лодочной (тамошние жители держали коров и коз) я упал и разбил бутылку с молоком. Никогда в жизни потом я не испытывал такого обжигающего чувства собственной вины из-за меня девочка осталась некормленной до прихода мамы.