Верблюды стояли, как вкопанные, как не настоящие.
Я боялся идти в середину стада и пошел вокруг.
А они как каменные. Мне стало казаться, что они неживые и что этот Джарылгач, куда я попал, заколдованный, и стало страшно. Я так их стал бояться, что думал: вот-вот какой-нибудь обернется, ухмыльнется и скажет: «А я…» Ух! Я отошел и сел на песок. Какие-то торчки растут там вроде камыша, и несет ветер песок, и песок звенит о камыш — звонко и тоненько.
А я один. И наметает, наметает мне на ноги песку.
Мои брюки не узнать стало.
И показалось мне, что меня заметает на этом Джарылгаче, и такое полезло в голову, что я вскочил и — опять к верблюдам.
Я подошел, встал против одного верблюда. Он стоял, как каменный. Я стал кричать; что попало кричал во всю глотку. Вдруг он как шагнет ко мне! Мне так страшно стало, что я повернулся и — бежать.
Бежать со всех ног! Смейтесь, вам хорошо, а вот когда один… все может быть. Я не оглядывался на верблюдов, а все бежал и бежал, пока сил хватило. И показалось мне, что нет выхода из этих песков, а верблюды здесь для страху. И тут я увидел вдали избушку.
Весь страх пропал, и я пустился туда, к избе. Иду, спотыкаюсь, вязну в песке, но сразу весело стало.
В избушке ставни были закрыты, и за плетнем во дворе навес. И опять нет собаки, и тихо-тихо. Только слышно, как песок о плетень шуршит. Я тихонько постучал в ставни. Никого. Обошел избушку — никого. Да что это? Кажется мне или в самом деле?
И опять в меня страх вошел. Я боялся сильно стучать, — а вдруг кто-нибудь выскочит, неизвестный какой-нибудь. Пока я стучал да ходил, я не заметил, что со всех сторон идут верблюды к избушке, не спеша, шаг за шагом, как заводные, и опять мне показалось, что не настоящие.
Я стал скорей перелезать через плетень во двор, ноги от страху ослабли, трясутся; перебежал двор, под навес. Смотрю — ясли, и в них сено. Настоящее сено. Я залез в ясли и закопался в сено, чтоб ничего не видеть. Так лежал и не дышал. Долго лежал, пока не заснул.
Просыпаюсь — ночь, темно, а на дворе полосой свет. Я прямо затрясся. Вижу, дверь в избушку открыта, а из нее свет. Вдруг слышу, кто-то идет по двору и на ведро споткнулся, и бабий, настоящий бабий голос кричит: «Угораздило тебя сослепу ведро по дороге кинуть, я-то его ищу!»
Она подняла ведро и пошла. Потом слышу, как из колодца воду достает. Как пошла мимо меня, я и пискнул: «Тетенька!» Она и ведро упустила. Бегом к двери. Потом вижу, старый выходит на порог. «Что ты, говорит, пустое болтаешь, какой может быть домовой! Давно вся нечисть на свете перевелась».
А баба кричит: «Запирай двери, я не хочу!» Я испугался, что они уйдут, и крикнул. «Дедушка, это я, я!»
Старик метнулся к двери, принес через минуту фонарь. Вижу — фонарь так в руках и ходит.
Он долго подходить боялся и не верил, что я не домовой. И говорит: «Коли ты не нечистая сила, скажи, как твое имя крещеное». — «Митька, — кричу, — Митька я, Хряпов, я с судна!» Тут он только поверил и помог мне вылезть, а баба фонарь держала. Тут стали они меня жалеть, чай поставили, печку камышом затопили. Я им рассказал про себя. А они мне сказали, что это остров Джарылгач, что здесь никто не живет, а верблюдов помещицких сюда пастись приводят, и только кой-когда старик их поить приезжает.
Они могут подолгу без воды быть. Берег тут — рукой подать. А пошли верблюды за мной к избе потому, что подумали, что я их пить зову, они свой срок знают. Старик сказал, что деревня недалеко и почта там: завтра домой можно депешу послать.
Через день я уж в деревне был и ждал, что будет из дому. Приехала мамка и не ругала, а только все ревела: поглядит и в слезы. «Я, — говорит, — тебя уж похоронила…» Ну, с отцом дома другой разговор был.
ШКВАЛ
— Провались он совсем и с своей черепицей вместе! — ругался матрос Ковалев. — Этакую тяжесть на палубу валит!
— Ладно, сейчас кончаем, еще только тысяча осталась, — прохрипел старик-боцман, размазывая, красную черепичную пыль по потному лицу.
Жара стояла несносная: был самый разгар южного лета.
Отправитель черепицы с хозяином судна спорили в каюте, и было слышно на палубе, как грек-хозяин кричал:
— Понимаешь ты, я рискую: судно перевес будет иметь, самая тяжесть сверху, а ты не хочешь прибавить гривенник за тысячу!
— Ведь близко, капитан, два шага, погода хорошая, — пищал отправитель со слезой в голосе, — ведь через два часа на месте будете. Прибавлю пятак, уж куда ни шло.
— Продаешь нас за пятак, — бубнил на палубе матрос Ковалев, укладывая рядами черепицу. — Рванет хороший ветерок, и амба: ляжем парусами на воду.
— Да что вы, что вы? — испуганно сказала стоявшая рядом женщина. Она держала за руку девочку лет восьми. Девочка вертелась и, запрокинув голову, разглядывала высокие мачты и реи судна.
— А очень просто, — серьезно сказал Ковалев и, остановись на минуту, сердито взглянул на женщину. — Он не то, что нас, он и внучку не жалеет. И Ковалев кивнул головой на девочку. — Вот подите, скажите ему.
— Да разве ему скажешь?.. — прошептала женщина и еще ближе прижала к себе девочку.
А матросы валили и валили черепицу, укладывали рядами и досками укрепляли ряды.
Боцман глядел на их работу и покачивал головой, что-то про себя соображая. Потом взглянул на небо, прищурился и перевел взгляд на горизонт. Море, гладкое, без морщинки, как масло, лоснилось на солнце и тоже, казалось, еле дышало от нестерпимого зноя.
— Мертвый штиль, — сказал боцман. — Ух, как бы не сорвалась ночью погода!
— Ничего, ничего, — затараторил хозяин, выходя из каюты, — бриз-бриз будет, хорошо пойдем. Веселей шевелись! — крикнул он матросам и побежал по палубе зачем-то нагонять отправителя.
Наконец, кончили погрузку. Судно «Два друга» оттянулось на середину порта. Ждали ветра. Солнце зашло, а жара не спадала. Все пятеро матросов стояли у борта, курили и сплевывали в воду. В порту зажглись огоньки, и красным глазом вспыхнул на рейде маяк. Красной змеей извивалось его отраженье в воде.
— А это что у тебя в ящике, Настя, куклы? — спросил Ковалев девочку.
Большой ящик стоял на палубе у борта, и девочка поминутно в него заглядывала через дверцу вверху.
— Нет, зайчик живой, — ответила Настя с гордостью.
— Да ну? — сказал Ковалев и запустил в ящик руку.
Он вытащил за уши большого зайца. Девочка закричала и потянулась руками. Но она сейчас же успокоилась: матрос ловко посадил зайца на руки и стал бережно гладить своей огромной ладонью.
— Вот и жаркое, — сказал подошедший сзади матрос Дмитрий.
Настя испуганно поглядела на Дмитрия и перевела глаза на Ковалева.
— Не дадим, не бойся! — сказал матрос. — Это он шутит.
— А если буря будет, — спросила девочка, — страшная-престрашная, заиньку захлестнет волной?
— Мы тогда его в каюту к деду занесем, — утешал ее Ковалев.
— Ковалев, — раздался голос хозяина, — Дмитрий! Шлюпку на палубу!
Ковалев быстро сунул зайца обратно в ящик и пошел исполнять приказание.
Настя теперь не отходила от Ковалева. Ей казалось, что Ковалев главный: такой громадный и за зайчика заступился.
Шлюпку вытащили и вверх дном уложили на палубе поверх черепицы.
Вот жарким дыханием пахнул с берега бриз. Судно ожило. Все зашевелились. Матросы взялись за коромысло ручного брашпиля и, поругиваясь и отдуваясь, выкатили якорь. Поставили паруса, и «Два друга» медленно прокатилось в ворота порта. Бриз усилился и ходко гнал судно вдоль берега. Вот уже далеко за кормой остался красный глаз маяка. Усталые люди спешили в койки.
Ковалев стоял на руле.
— Смотри, Гришка, за ветром! Ненадежная погода, — говорил ему боцман.
Старик, поглядывал за борт, стараясь на глаз определить ход судна.
— Чуть что, буди меня, Коваль, — сказал он, оглядывая небо и паруса. — Дойдем до мыса, непременно разбуди. Я пойду сосну.
И боцман зашагал усталыми ногами к кубрику.
Ковалев остался один. В отворенный люк хозяйской каюты он видел, как грек что-то писал в засаленной счетной книге.
Обе пассажирки спали тут же на узкой койке. Настя улыбалась во сне.
«Эта зайца своего видит, — подумал Ковалев, — а дед все пятаки считает».
В это время ветер вдруг прервал свое дыхание, судно выпрямилось, перевалилось на другой борт и стало качаться тяжелыми и широкими размахами.
Но снова подул с берега бриз, и судно, прилегши на правый борт, побежало по-прежнему.
Ковалев беспокойно оглянул горизонт. Справа всходила полная луна. Ее диск двумя узкими полосами перерезывали облака. Небо посветлело, и на нем темным силуэтом вырисовывались паруса судна. Но Ковалев не отрывал глаз от той части горизонта, откуда выплывала луна. Он стал следить за облаками и ясно увидал теперь, что они идут навстречу ветру.
Бриз усилился, и судно побежало быстрей. Ковалеву казалось, что он спешит скорее в порт, как конь тянется к дому, чуя опасность. Теперь рулевой весь напрягся и чутко прислушивался. Вдруг его ухо уловило какой-то шум, как будто отдаленный гул толпы. Шум приближался, усиливался и скоро обратился в яростный рев.
— Хозяин, — закричал Ковалев, — шквал идет с подветра!
Грек оглянулся.
— Тридцать девять и сорок пять, тридцать девять и… ах, черт! — сказал он и опять повернулся к столу.
Ковалев опрометью бросился к кубрику.
Шум рос. Теперь уже казалось, что бешеная толпа с ревом несется на судно.
— Хлопцы, хлопцы! — заорал Ковалев в люк. — Шквал идет!
Сонное лицо боцмана показалось из люка.
— Чего орешь? — бормотал он спросонья.
— Шквал! — крикнул Ковалев, нагнувшись к самому уху старика. — Все наверх!
Но он не успел кончить, как резкий порыв ветра налетел на судно, выстрелом рванул по парусам, и «Два друга» стремительно повалилось на левый борт. Ковалев не удержался на ногах и полетел в люк, увлекая за собой по трапу боцмана. На палубе загрохотала, зазвенела черепица, гулко стукнула о борт покатившаяся шлюпка, что-то трещало, лопалось и стонало, казалось, все судно рассядется на двое: волной хлынула вода в люк кубрика.
Шквал сделал свое дело и понесся дальше.
Все это совершилось мгновенно, никто не успел опомниться и что-нибудь сообразить. Сонные люди попадали с коек. Послышались испуганная ругань, проклятья. В темной тесноте, по колено в воде, обезумевшие люди барахтались, наступали друг на друга, выли, ругались и молились. Ушибались об упавшие сундуки, путались в мокрых одеялах, давили друг друга, в ужасе, в смертельном страхе ища дорогу к выходу. А выхода не было.
— Стой! — вдруг покрыл все голоса окрик Ковалева. Обезумевшие люди на мгновенье замолчали, и стало слышно, как спокойно хлещет вода в борт опрокинутого судна.
— Нас перекинуло, — сказал Ковалев, воспользовавшись минутой молчания, — мы не пошли под заныр[1]: вон как зыбь в борт бьется.
— Давай топор, — крикнул матрос Христо, — руби дно!
Все бросились искать топор. Но это было нелегко в этом мокром хаосе. Руки судорожно хватались в темноте за всякую палку, принимая ее за ручку топора. Мешали двигаться висевший сверху привинченный к палубе стол, тряпье, мокрые подушки, путавшаяся в ногах веревка.
— Есть, есть! — закричал Дмитрий, ухватив, наконец, топор.
— Повыше, повыше рубайте, — молил боцман, — вот тут!
Но в темноте никто не видел, куда он показывал. Вмиг сломали ящик-койку, которая преграждала путь к борту.
Ковалев взял ощупью из рук Дмитрия топор.
— Рубай, рубай скорее, Гришка! — кричали люди. Все знали силу Ковалева. Топор застучал, щепки летели и били в лицо, но все старались протиснуться ближе.
— Давай мне! — крикнул Христо, заметив, что Ковалев устал.