Уже не поет — шепчет. Губы вновь соприкасаются, ладонь в белой перчатке — левая, легко сжимает мужские пальцы.
— Погоди… Погоди! Ты хочешь… Хочешь услышать мой ответ?
— Да, — отвечают его губы. Женщина кивает, оборачивается в сторону обрыва.
— Хорошо! Стань, пожалуйста, рядом.
Он вновь справа, она — слева. Позади — горы, впереди — горный склон.
— Наклонись…
Правая рука в белой перчатке взлетает вверх. Пистолет у его виска… Удивиться мужчина не успевает — как и услышать выстрел. Он понимает лишь, что земля под ногами исчезла, и он падает, падает…
Не упал. Смерть подхватила, крепко взяла за плечи, усмехнулась во весь костлявый оскал.
Данс-макабр!
Танго!
Смерть поет беззвучно, слова сами рождаются в гаснущем сознании, вспыхивают белыми искрами, тускнеют, превращаясь в обгорелые пылинки.
— Но почему? — кричит он, глядя прямо в пустые черные глазницы. — Почему? За что?
Напрасно! Смерть не отвечает на вопросы.
…Бумажник, кольца и документы — забрать, в левый карман пиджака положить две игральные фишки из казино и цветной проспект на мелованной бумаге. «SBM» — «Societe des Bains de Mer».
Общество Морских Купаний…[13]
Труп словно налился свинцом, но она справилась, пусть и со второй попытки. Вниз, в черную пропасть!
Прощай!
Отдышавшись, бросила туда же пистолет. Перчатки сняла, сунула в карман.
Все…
Можно было идти к машине, но женщина решила немного обождать. Повернулась спиной к морю, облокотилась о камень балюстрады, закрыла глаза… Черная тень сгустилась, подступила к самым зрачкам, но женщина ничуть не испугалась. Улыбнулась, поправила сбившуюся набок челку. Запела беззвучно, Смерти под стать.
Он проснулся во сне. Глаз открывать не стал — ни к чему. Там, за прикрытыми веками, наверняка какая-то мерзость. Притаилась — и ждет, пока на нее взглянут.
А вот не стану! А вот не взгляну!
— Крабат!..[15]
Под головой вместо подушки — холодный камень. Спина затекла, на лбу выступили капли пота. Воздух несвежий, прелый, словно внутри старой пивной бочки.
— Крабат!.. Кра-а-абат!..
Такое с ним уже случалось, и он не испугался. Правильнее всего не отвечать и конечно же не смотреть. Вдохнуть поглубже — и крикнуть что есть силы, чтобы проснуться уже по-настоящему. Встать, вытереть пот со лба, допить холодный чай…
Чай… Стакан на столике возле окна, рядом — упаковка таблеток. Поезд? Да, он в поезде. Купе, верхняя полка. Выпил снотворное, чтобы уснуть пораньше.
— Крабат!.. Иди в Шварцкольм на мельницу! Не пожалеешь!..
— В Шварцкольме нет никакой мельницы! — не выдержал он. — И не было никогда. Мельница — в Хойерсверде, за лесом!
Открыл глаза, скользнул зрачками по густой вязкой тьме. Спрятались?
— И Крабата никакого не было. Не Крабат — Кроат, ясно? Полковник Иоганн Шадовиц, командир Глинского Кроатского полка, потому и прозвали. И мельницы никакой не было. Шадовиц никогда не служил в подмастерьях, он бежал из дому в двенадцать лет, записался в австрийскую армию…
Из темной глубины донесся негромкий смешок:
— Тебе так объяснили в школе? Не прячься хотя бы от самого себя, Крабат! От меня, как видишь, не получилось.
Видишь? Да, он видел. Тьма отступила, отдавая пространство. Невеликая комната, лавки по углам, он — на той, что рядом с окном. Стекол нет, деревянные ставни наглухо закрыты. В углу — бочонок (наверняка от пива!), на нем — плошка с сальной свечой. Огонек не желтый, не белый — синий.
— Сколько можно убегать, Крабат? Век? Два? Иоганн Шадовиц умер в 1704 году…[16]
На Мастере — темный камзол с потертым шитьем, старая треуголка, тяжелая трость в левой руке. Таким его видели только на Рождество — а еще в тот летний день, когда на мельнице ставили новое колесо. Было очень жарко. Мастер поднял кувшин с вином, выпил в честь работников, остаток вылил на украшенный ветками обод….
Он помотал головой, отгоняя чужую память. Какое еще колесо?
Присел, повел плечами, разгоняя кровь.
— Я, между прочим, снотворное выпил. А по твоей милости придется просыпаться.
Бледные губы Мастера дернулись в усмешке:
— Зачем? Ты уже проснулся, Крабат!
— Ну не было никакой мельницы! Отец — учитель, дед тоже. И прадед. Сказку про Крабата выдумал Ганс Шигерт, наш лужицкий писатель. Хорошая книжка, мне в детстве очень нравилась.
— Он ее не выдумал. Крабат, твой отец, сам рассказал Шигерту эту историю. Порой молчание — слишком тяжелая ноша, ему хотелось поделиться тайной. Теперь Крабат — ты, старший в семье… Почему? Два с половиной века тому назад твой предок победил меня в честном поединке. Я ушел, а он стал Крабатом. С той поры никто не решился бросить вызов вашей семье. Ты — следующий в череде.
— Поединок? Там, кажется, была какая-то девушка, она должна была узнать своего парня…
— Нет, Крабат, все куда страшнее. Жизнь — не сказка. Не стоит об этом, старая кровь давно высохла. Я потревожил тебя не ради воспоминаний. Тебе велели передать… Велели напомнить.
— Сказку Ганса Шигерта?
— А ты подумай, почему больше двух веков никто не пытался вызвать на поединок твоих предков? Почему они были учителями? Почему полковник Шадовиц вернулся домой, в нашу глушь, а не остался жить в Вене? И почему уехал из дому ты? Уехал — и решил не возвращаться?
— Мне бы твои заботы, Мастер!
— Мне бы твое беспамятство, Крабат!
Кричать не пришлось. Отомар Шадовиц, давно уже ставший Мареком Шадовым…
(— Марек? Ты что, поляк?
— Я — сорб[17].
— Сорб? Это фамилия такая?)
…проснулся сам — внезапно, словно от толчка. Пару секунд глядел в близкий гладкий потолок, потом вспомнил о недопитом чае. Вставать не хотелось. И жажда куда-то пропала.
…Поезд, купе, огоньки за окном. Все в порядке, все идет, как надо.
Сон не забылся, но вспоминать его не было никакой охоты. И не потому, что кошмар, ничего страшного в давней истории про мельничного подмастерья нет. Но нет и смысла. Байку про Вечного Крабата когда-то рассказал дед, всю жизнь посвятивший изучению сорбского фольклора. Старик был уверен, что Крабатом-Кроатом сорбы-лужичане из Бауцена и Радибора называли полузабытого языческого бога, чье подлинное Имя вслух поминать не след. Так ли это, не так — кто теперь рассудит?
И какая — Himmeldonnerwetter! — разница?
Деду повезло — умер в своей постели при нотариусе и враче в далеком 1917-м, в самый разгар Великой Войны. Через полгода погиб дядя (Итальянский фронт), через год, за месяц до Перемирия — отец (Западный фронт, Шампань)…
…Мать — в 1919-м, от тифа. Грета, младшая сестренка, в 1923-м, когда есть стало нечего. Почему он уехал?! Потомок учителей, не выдержав, сжал кулаки, хрустнул костяшками.
Тебя бы, sch-sch-scheisse, с такими вопросиками в 1923-й, когда брюква лакомством стала! Когда из всех лекарств денег хватало только на йод, когда стреляли под самыми окнами. Когда сестру в фанерном гробу хоронить пришлось!
…Гроб братья сколотили сами. Соседи одолжили лошадь — на погост отвезти. Кто-то сердобольный дал от щедрот две бутыли яблочного шнапса, дабы помянуть согласно обычаю. Опустевший отцовский дом отдали старшей сестре. Ей нужнее — муж-инвалид, да детишек двое.
Братья Шадовицы сели на берлинский поезд в маленьком тихом Бауцене. Новыми фамилиями, а заодно именами (менять так менять!), озаботились заранее, благо писарь в бургомистрате приходился им дальним родичем.
— Но почему — Марек?
— А чтобы немцем не посчитали, брат. Мы — сорбы!
Младший оказался не столь щепетильным…
С тех пор минуло много лет, менялись страны, документы, имена. Крабат, старая сказка, напоминал о себе только в снах. «Иди в Шварцкольм на мельницу! Не пожалеешь!..» Не было мельницы в Шварцкольме! Не было!.. У Мастера Теофила кладбищенский маразм в высшем градусе!..
Он успокоился. Кулаки разжал, выдохнул, закрыл глаза. Стук колес успокаивал, примирял с очевидностью. Все идет как должно, от одной станции до следующей. Нет никакой мельницы, и Крабата нет, и Отомара Шадовица, и даже Марека Шадова. Есть доктор Вольфанг Иоганн Эшке, просим любить, просим жаловать![18]
…Очки с простыми стеклами — в саквояже, на самом дне. Там же парик, несессер и прочие полезные мелочи. Докторишка-то его куда как старше! Отомар Шадовиц (которого здесь нет!) с 1910-го, а почтенный филолог-германист, если документам верить, еще прошлый век захватил. Кашляет, сморкается, да и со слухом не очень. Зато истинный ариец, пробы негде ставить.
Уже засыпая под колесный перестук, он зацепился памятью за некую странность. Мастер Теофил — почему? В книге Ганса Шигерта он просто Мастер — или Мельник.
Дед рассказал? Наверное, дед.
Встретились — столкнулись — в курилке сразу после обеда (13.45–14.15 — время для личных потребностей). Курц уже достал сигарету, но зажигалкой щелкнуть не успел.
— У меня… новость у меня! — выдохнул Хинтерштойсер.
Оглянулся недоверчиво:
— Отойдем!
Курилка — площадка возле забора при двух свежевыкрашенных урнах, десять шагов в длину, в ширину и восьми не будет. Устроились возле самого забора, закурили, наскоро глотнув горького дыма.
— Писарь рассказал. Ты его знаешь, Уго Нойнерн из штаба батальона…
— Помню. Вроде не подлец. И что?
Для верности говорили вполголоса. Не на уставном «хохе», а на привычном с детства westmittelbairisch[19]. Мало ли вокруг прусских ушей?
— Ganz plemplem, вот что!
Поймал укоризненный взгляд приятеля, но не смутился.
— А как еще сказать? Мы с тобой в отпуск собирались, да? На Эйгер? Будет нам всем отпуск! В соседнем полку уже заявления пишут — побатальонно. И — в южные края! Не понял?
Курц открыл было рот, дабы подтвердить очевидное…
…Побатальонно — в южные края? Это как?
Рот закрыл. Скрипнул зубами, окурок затоптал.
— В Судеты?
Хинтерштойсер недоуменно моргнул.
— Какие такие Судеты? Отпуск — подарок от командования за отличную службу! Ну, если, конечно, занесет случайно… Берут саперов, артиллеристов — и нас, понятно, горных стрелков. Там же в этом… отпуске — Рудные горы!
— Saugut! — резюмировал Курц. — Сраный Богемский ефрейтор!
Настала очередь Хинтерштойсера глядеть с укоризной.
— Зачем ругать хорошего человека? Это все чехи-мерзавцы! Никаких немецких войск в Судетах нет, Рейх строго соблюдает условия перемирия. А чехи все нарушают и нарушают… Кстати, тех отпускников, которых в цинке привозят, велено записывать в графу «бытовой травматизм». Баллон с газом взорвался, бывает…