В этот день церковь была как бы высветленной, хотя и стояла еще плащаница и духовенство служило в черных погребальных ризах, но от солнца, лежащего на церковном полу, шла уже Пасха. У плащаницы читали «часы», и на амвоне стояло много исповедников.
До начала обедни я вышел в ограду. На длинной скамье сидели богомольцы и слушали долгополого старца в кожаных калошах:
— Дивен Бог во святых своих, — выкруглял он зернистые слова. — Возьмем к примеру преподобного Макария Александрийского, его же память празднуем 19 января… Однажды приходит к нему в пустынное безмолвие медведица с медвежонком. Положила его у ног святого и как бы заплакала…
Что за притча? — думает преподобный. Нагинается он к малому зверю и видит: слепой он! Медвежонок-то! Понял преподобный, почто пришла к нему медведица! Умилился он сердцем, перекрестил слепенького, погладил его, и совершилось чудо: медвежонок прозрел!
— Скажи на милость! — сказал кто-то от сердца.
— Это еще не все, — качнул головою старец, — на другой день приносит медведица овечью шкуру. Положила ее к ногам преподобного Макария и говорит ему глазами: «Возьми от меня в дар, за доброту твою»…
Литургия Великой Субботы воистину была редкостной. Она началась как всенощное бдение — пением вечерних песен. Когда пропели «Свете Тихий», то к плащанице вышел чтец в черном стихаре и положил на аналой большую, воском закапанную книгу.
Он стал читать у гроба Господня шестнадцать паремий. Больше часа читал он о переходе евреев через Чермное море, о жертвоприношении Исаака, о пророках, провидевших через века пришествие Спасителя, крестные страдания Его, погребение и Воскресение… Долгое чтение пророчеств закончилось высоким и протяжным пением:
— Господа пойте, и превозносите во вся веки…
Это послужило как бы всполошным колоколом. На клиросе встрепенулись, зашуршали нотами и грянули волновым заплеском:
— Господа пойте, и превозносите во вся веки…
Несколько раз повторял хор эту песню, а чтец воскликал сквозь пение такие слова, от которых вспомнил я слышанное выражение: «боготканные глаголы».
Перед глазами встала медведица со слепым медвежонком, пришедшая к святому Макарию:
— Благословите звери!..
«Поим Господеви! Славно бо прославися!» Пасха! Это она гремит в боготканных глаголах: «Господа пойте, и превозносите во вся веки!»
После чтения «апостола» вышли к плащанице три певца в синих кафтанах. Они земно поклонились лежащему во гробе и запели:
«Воскресни Боже, суди земли, яко Ты наследиши во всех языцех».
Во время пения духовенство в алтаре извлачало с себя черные страстные ризы и облекалось во все белое. С престола, жертвенника и аналоев снимали черное и облекали их в белую серебряную парчу.
Это было до того неожиданно и дивно, что я захотел сейчас же побежать домой и обо всем этом диве рассказать матери…
Как ни старался сдержать восторг, ничего с собою поделать не мог.
— Надо рассказать матери… сейчас же!
Прибежал, запыхавшись, домой, и на пороге крикнул:
— В церкви все белое! Сняли черное, и кругом — одно белое… и вообще Пасха!
Еще что-то хотел добавить, но не вышло, и опять побежал в церковь. Там уж пели особую херувимскую песню, которая звучала у меня в ушах до наступления сумерек:
Радуница
Есть такие дни в году, когда на время воскресают мертвые. К таким дням и принадлежит Радуница. Она всегда во вторник на второй неделе по Пасхе. В Радуницу живые ходят на кладбище христосоваться с погребенными. В этот день грех думать о смерти, ибо все мы воскреснем. Накануне, или рано утром, в церквах служат заупокойную утреню. Она не огорчает, а радует. Все время поют «Христос Воскресе», и вместо «надгробного рыдания» раздается пасхальное: «Аще и во гроб снизшел еси Безсмертне».
Заупокойную литургию называют «обрадованной». В церковь приносят на поминальный стол пасхальные яйца, куличи и кутью. Все это по окончании панихиды уносится на кладбище, рассыпается по могильным холмикам для розговения усопших. Радуница — Пасха мертвых!
Хорошее слово «радуница»! Так и видишь его в образе красного яйца, лежащего в зеленых стебельках овса, в корзинке из ивовых прутьев.
И до чего это чудесны наши русские слова! Если долго вслушиваться в них и повторять раздельно и со смыслом одно только слово, и уже все видишь и слышишь, что заключено в нем. Как будто бы и короткое оно, но попробуй, вслушайся… Вот, например, слово «ручеек». Если повторять его часто-часто и вслух, то сразу и услышишь: ручеек журчит между камешками!
Или другое слово — зной. Зачнешь долго тянуть букву «з», то так и зазвенит этот зной наподобие тех мух, которых только и слышишь в полуденную ржаную пору.
Произнес я слово — вьюга, и в ушах так и завыло это зимнее, лесное: ввв-и-ю…
Сказал как-то при мне своим басом дворник Давыд — гром, и я сразу услышал громовой раскат за лесною синью.
В день Радуницы много перебрал всяких слов и подумал с восторженным, впервые охватившим меня чувством:
— Хорошо быть русским!
Мы пошли на кладбище. Каждая травинка, каждый распустившийся листок на деревьях и кустах, и все живое вместе с мертвым было освещено солнцем. Везде служили панихиды. С разных сторон обширного старинного кладбища долетали голоса песнопений:
— Со духи праведных скончавшихся…
— Воскресение День, просветимся, людие.
— Смертию смерть поправ…
— Вечная память…
На многих могилах совершались «поминки». Пили водку и закусывали пирогами. Говорили о покойниках, как о живых людях, ушедших на новые жительные места.
Останавливаясь у родных могил, трижды крестились и произносили:
— Христос Воскресе!
Хоть и говорили кругом о смертном, но это не пугало.
— Жизнь бесконечная… Все мы воскреснем… Все встретимся… — доносились до меня слова священника, утешавшего после панихиды богатую купчиху Задонскую, недавно похоронившую единственного сына.
Между могил с визгом бегали ребята, играя «в палочку-воровочку». На них шикали и внушали: «Нехорошо», а они задумаются немножко и опять за свое.
Батюшка Знаменской церкви отец Константин, проходя с кадилом мимо ребят, улыбнулся и сказал своему дьякону:
— Ишь они, бессмертники!..
— Да шумят уж очень… Нехорошо это… на кладбище…
— Пусть шумят… — опять сказал батюшка, — смерти празднуем умерщвление!..
На ступеньках усыпальницы, похожей на часовню, сидел сухощавый щетинистый старик и говорил сердитым голосом, без передышек и заминок, окружавшим его людям:
— Поминальные дни суть: третины, девятины, сорочины, полугодины, годины, родительские субботы и вселенские панихиды…
— Это мы знаем, — сказал кто-то из толпы.
— Знать-то вы знаете, а что к чему относится, мало кто ведает. Почему по смерти человека три дня бывает поминовение его? Не знаете. Потому, чтобы дать душе умершего облегчение в скорби, кою она чувствует по разлучении с телом.
В течение двух дней душа вместе с Ангелами ходит по земле, по родным местам, около родных и близких своих, и бывает подобна птице, не имущей гнезда себе, а на третий возносится к Богу.
— А в девятый? — спросила баба.
— В этот день Ангелы показывают душе различные обители святых и красоту рая. И душа люто страждет, что не восхотела она на земле добрыми делами уготовить себе жилище праведных…
В это время пьяный мастеровой в зеленой фуражке и с сивой бородою с тоскою спросил старика:
— А как же пьяницы? Какова их планида?
— Пьяницы Царствия Божия не наследуют! — отрезал старик, и он мне сразу не понравился. Все стало в нем ненавистно, даже усы его щетинистые и злые. Мне захотелось показать язык старику, сказать ему «старый хрен», но в это время заплакал пьяный мастеровой:
— Недостойные мы люди… — всхлипывал он, — мазурики! И за нас-то, мазуриков и сквернавцев, Господь плакал в саду Гефсиманском, и на Крест пошел вместе с разбойниками!..
Мне захотелось подойти к пьяному и сказать ему словами матери: слезы да покаяние двери райские отверзают…
Старик посмотрел прищуренным вороньим глазом на скорбящего пьяницу, облокотившегося на чей-то деревянный крест, и сказал, как пристав:
— Не нарушай общественной тишины! Не мешай людям слушать… греховодник!
— … В течение тридцати дней душа водится по разным затворам ада, а за сим возносится опять к Богу и получает место до страшного Суда Божия…
И почему такие хорошие святые слова старик выговаривает сухим и злым языком? — думал я. — Вот мать моя по-другому скажет, легко, и каждое ее слово светиться будет… Выходит, что и слова-то надо произносить умеючи… чтобы они драгоценным камнем стали…
Мимо меня прошли две старухи. Одна из них, в ковровом платке поверх салопа, говорила:
— Живет, матушка, в одной стране… птица… и она так поет, что, слушая ее, от всех болезней можно поправиться… Вот бы послушать!..
Время приближалось к сумеркам, и Радуница затихала. Все реже и реже слышались голоса песнопений, но как хорошо было слушать их в эти еще не угасшие пасхальные сумерки.
— Христос Воскресе из мертвых…
Отдание Пасхи
В течение сорока дней в церкви поют «Христос Воскресе».
— В канун Вознесения, — толковал мне Яков, — плащаницу, что лежала на Престоле с самой Светлой заутрени, положат в гробницу, и будет покоиться она в гробовой сени до следующего Велика-Дня… Одним словом, прощайся, Васенька, с Пасхой!
Я очень огорчился и спросил Якова:
— Почему это все хорошее так скоро кончается?
— Пока еще не все кончилось! Разве тебе мать не сказывала, что еще раз можно услышать пасхальную заутреню… на днях!
Меня бросило в жар.
— Пасхальная заутреня? На днях? Да может ли это быть, когда черемуха цветет? Врешь ты, Яков!
— Ничего не вру! День этот по церковному называется «Отдание Пасхи», а по-народному — прощание с Пасхой!
Когда я рассказал об этом Гришке, Котьке и дворнику Давыдке, то они стали смеяться надо мною.
— Ну, и болван же ты, — сказал дворник, — что ни слово у тебя, то на пятачок убытку! Постыдился бы, собаки краснеют от твоих глупостев!
Мне это было не по сердцу, и я обозвал Давыдку таким словом, что он сразу же пожаловался моему отцу.
Меня драли за вихры, но я утешал себя тем, что пострадал за правду, и вспомнил пословицу: «За правду и тюрьма сладка!»
А мать выговаривала мне:
— Не произноси, сынок, черных слов! Никогда! От этих слов темным станешь, как ефиоп, и Ангел твой, что за тобою ходит, навсегда покинет тебя!
И обратилась к отцу:
— Наказание для ребят наша улица: казенка, две пивных да трактир! Переехать бы нам отсюда, где травы побольше, да садов… Нехорошо, что в город мы перебрались! Жили бы себе в деревне…
Перед самым Вознесением я пошел в церковь. Последнюю пасхальную заутреню служили рано утром, в белых ризах, с пасхальною свечою, но в церкви почти никого не было. Никто не знает в городе, что есть такой день, когда Церковь прощается с Пасхой.
Все было так же, как в Пасхальную заутреню ночью, — только свет был утренний, да куличей и шума не было, и когда батюшка возгласил народу: «Христос Воскресе», не раздалось этого веселого грохота: «Воистину Воскресе!»
В последний раз пели «Пасха священная нам днесь показася».
После пасхальной литургии из алтаря вынесли святую плащаницу, положили ее в золотую гробницу и накрыли стеклянной крышкой.
И почему-то стало мне тяжело дышать, точно так же, как это было на похоронах братца моего Иванушки.
Я стал считать по пальцам — сколько месяцев осталось до другой Пасхи, но не мог сосчитать… очень и очень много месяцев!
После службы я провожал Якова до ночлежного дома, и он дорогою говорил мне:
— Доживем ли до следующей Пасхи? Ты-то, милый, в счет не идешь! Доскачешь! А вот я — не знаю. Пасха! — улыбнулся он горько, — только вот из-за нее не хочется помирать!.. И скажу тебе, если бы не было на земле Пасхи, почернел бы человек от горя! Нужна Пасха человеку!