— Охрану упросила, а тут мне воспитатель открыла, она мне телефон давала, вот я и воспользовалась. В приемный день к вам обычно очередь, а мне надо без спешки поговорить.
«Всем надо», — хотел буркнуть Христофоров, но сделал вежливое лицо.
— Вам повезло застать меня, я сегодня выходной. Проходите, раз уж пришли.
— Меня беспокоит мой сын, — начала она, сев около стола.
— Поздравляю, не все матери в наше время могут этим похвастаться.
— Не смейтесь, пожалуйста.
— Я не смеюсь, у меня манера общения такая.
— Мне кажется, это я виновата в том, что он сделал.
— В чем именно? Что он не захотел жить?
— Во всем.
Сцепила руки на коленях и замолчала. Христофоров приготовился к долгой беседе.
— Он у вас единственный ребенок? — осторожно начал он.
— Единственный, долгожданный, любимый. Понимаете, я слишком сильно его хотела и слишком долго ждала.
— Но ведь дождались. Что же вас беспокоит?
— Когда у меня не было ребенка, а беременности каждый раз прерывались — это был ад. Когда он родился, я думала, ад закончился, но ад никуда не делся. Он просто стал другим.
— Это значит, что потеря или рождение ребенка имеет лишь косвенное отношение к тому, что вы описываете. Выходит, ад — в вас. И потом: что вы называете адом и, главное, как это влияет на вашего сына?
— Я знаю, что такое терять. Просыпаться каждое утро и понимать, что у тебя нет того, кто был в тебе, с тобой еще вчера. Так было не год и не два, я уж не считала, сколько лет.
— Помилуйте, да вам всего-то лет двадцать пять, — всплеснул руками Христофоров.
— Мне скоро сорок. Я хорошо сохранилась.
— Еще раз поздравляю: внутренний ад не влияет на вашу внешность.
Укоризненно взглянула, помолчала.
— Этот страх потери выел меня изнутри. Все девять месяцев я ждала не ребенка, а выкидыш. Каждый день я прислушивалась к себе и готовилась не к родам, а к тому утру, когда я проснусь без ребенка. Да он и не был для меня ребенком, он был плодом, потому что плод проще потерять. У него не было имени и не было будущего. Я запретила себе строить планы и представлять свою жизнь с ним. Я огородила себя от него, потому что он мог предать меня, бросить, оставить одну. Я слишком хорошо знала, как это больно, и не хотела этой боли, не хотела, чтобы плод превратился в ребенка и убил меня.
Христофоров понимающе кивнул.
— Меня положили на сохранение, ставили капельницы, делали уколы, а я кайфовала от физической боли, потому что надеялась так откупиться от боли душевной. И даже к родовым болям готовилась, как… ну, как на амбразуру бросаются, понимаете? Я хотела, чтобы меня сразу разорвало в клочья. Это лучше, чем медленно умирать от боли потери.
Христофоров ловко вытащил из стопки нужную историю болезни, пробежал глазами.
— Преэклампсия. Восемь и восемь по Апгар… Вы легко проскочили вашу амбразуру.
— Я перелетела через нее. Лежала в палате и чувствовала себя легкоатлетом, побившим рекорд по прыжкам в высоту. Эйфория и опустошение. А что дальше?
Она взглянула прямо ему в глаза.
— Со мной случилось то, к чему я готовилась и чего не ожидала — родила ребенка. И тут должен был закончиться ад, начиналась другая жизнь. Но на следующий день, когда я взяла ребенка на руки в первый раз, я поняла, что он все так же может убить меня. Знаете, я похожа на Кащея Бессмертного. Помните? На море-океане остров, на острове дуб стоит, под дубом сундук зарыт, в сундуке — заяц, в зайце — утка, в утке — яйцо, в яйце — игла, на кончике иглы — смерть его…
— И ваш сын — та самая игла?
— Да, я все могу пережить, но если переломить иглу…
— Стоп! — Христофоров поднял руку и откинулся на спинку стула. — Это чувство присуще всем матерям. Не все могут так четко, как вы, определить его. У вас гипертрофирован материнский инстинкт, что вполне объясняется пережитым.
— Я не могу его контролировать. Не я его испытываю, а кажется, он испытывает меня. У моего ребенка не было детской кроватки. Вернее, она всегда пустовала. Ни одной ночи он не спал в ней — я клала его с собой и слушала, как он дышит.
— Как к этому отнесся ваш муж?
Вопрос поставил ее в тупик.
— Не думала. Муж спит отдельно. Ему надо высыпаться, так удобнее. Однажды — ребенку тогда и полугода не было — мне приснился сон и до сих пор стоит перед глазами. Муж идет на прогулку с коляской, возвращается один и с порога что-то говорит мне, но очень тихо, не разобрать. Беззвучно, как рыба. Я ему кричу: «Что ты сказал? Повтори!» — и уже понимаю что, но не могу поверить. Он снова шевелит губами, снова, снова — пытается сказать одну и ту же фразу. А я кричу: громче, громче, не слышу, что ты сказал, повтори! И он говорит тихо-тихо: «Я потерял ребенка». Вдруг сон был вещий?
— К психологу не обращались?
— Я — нет, но мы ходили с сыном. Ему было тяжело найти общий язык с детьми в садике, не отпускал меня, истерики закатывал.
Христофоров пошелестел карточкой.
— Тут нет записи.
— Когда в приемном покое спрашивали, мне это не показалось важным. Все вылетело из головы… Психолог сказала, что его отношения с окружающим миром и со мной — проекция моих с ним отношений. Это как два сообщающихся сосуда. Чем больше я держусь за него, тем больше он держится за меня.
— Прописные истины…
— Мой сын до сих пор не умеет кататься на велосипеде, роликах, даже на самокате. Я никогда не разрешала — упадешь, разобьешься… Мне часто снится, что он умирает. Почти каждое утро я вижу следы собственных ногтей на своих ладонях. Это значит, снился кошмар, помню я его или нет. Чаще всего — помню.
Она смотрела невидящим взглядом в окно, мимо Христофорова. В глазах стояли слезы.
— Вчера ночью стояла возле пылающей печи в концлагере, как в Дахау. Я — в одной очереди, мой ребенок — в другой, совсем рядом; я его видела, но не могла приблизиться. Дети меньше взрослых, их очередь двигалась быстрее, но иногда ее останавливали, и тогда быстрее шли взрослые. Я поняла, что могла сгореть раньше него. Стала просить охрану сжечь нас вместе. Я бы закрыла его глаза ладонью и обняла. Пусть он сгорит раньше, я его догоню, и мы навсегда будем вместе… Чаще всего в снах я не вижу момента его гибели, но точно знаю, что смерть ходит вокруг. И никогда не угадаешь, что ждет на следующую ночь: он тонет, теряется, падает с высоты… Я как будто все время жду его смерти. Не потому ли он хотел умереть? Вдруг он чувствует мои мысли и стремится воплотить их?
Христофоров вздохнул, громыхнул связкой ключей в кармане халата. Некстати забренчал телефон, выключил его.
— Сказку про умную Эльзу помните? То, что вы говорите, — это классика жанра. С метафизической точки зрения выздоровление вашего сына больше зависит от вас, чем от меня. Но знаете что? Вы верите в судьбу? Что, как не судьба, эта ошибка с дозировкой? Он умрет, когда ему суждено, и вы, и я тоже. Нужно отпустить этот страх. У большинства матерей моих пациентов горе от отсутствия ума, у вас — наоборот.
Она улыбнулась, смахнула слезы. Христофоров развел руками.
— Ну, вы же не Эльза? Синим по белому написано: «Елена Сергеевна». Я верю своим глазам и вам предлагаю ограничиться тем же. Не спускайтесь в чулан своего сознания — там живут страхи. И не рыдайте над тем, что может свершиться в будущем. Хватит с вас того, что было в прошлом и есть в настоящем. А в нем есть проблема с вашим сыном, которую нам с вами под силу решить. То, что вы сказали, важно. Я учту при общении с ним. Ваш душевный настрой, ваш излом оказали влияние на ребенка — это факт. Попятного пути у человеческой жизни нет, будем разбираться с тем, что имеем.
— Спасибо, что выслушали. Я знаю, вы нам поможете. Можно я конфеты передам? Они все конфеты едят. У них диатеза не будет?
— Прыщи на попе — последние всполохи детства. Пусть лопают.
Допоздна он просидел в больнице и вот уже возвращался по темноте той же дорогой, которой шел днем. Приблизившись к месту, где увидел вывернутую наизнанку птицу, замедлил шаг — не вляпаться бы.
Спохватился, одернул себя: надо думать о матери, а не о мертвых голубях и уж тем более… не о Маргарите. Он знал историю своего рождения и младенчества по рассказам, но никогда не проецировал их на свою с матерью жизнь. Как долго она боялась потерять его, чудом спасенного, ведь за виртуозной операцией следовал долгий и непростой период восстановления? Была ли она, родившая его в двадцать лет, похожа на мамаш, одолевавших его последнюю четверть века, слишком беспечных или чрезмерно озабоченных? Как удалось ей дать ему хорошее детство — одинокой, молодой, по общепринятым уже тогда меркам глупой: без высшего образования? И почему нынешним — не таким уж глупым, зачастую небедным и часто искренне любящим — этого не удается? В чем рецепт?
Он месил тяжелыми ботинками разбухшую жижу и пытался ответить на свои же вопросы ее словами: коряво, но от того правдиво, без прикрас. И не мог: выходил текст из учебника по педагогике, перемежаемый стенаниями вылившегося на суд общественности скандала, как в передаче «Пусть говорят», которая по вечерам гундела и взвизгивала за стенкой, в материной комнате.
Вряд ли мать следила за сюжетом сценарных скандалов. В последнее время она существовала как бы в двух измерениях, и неизвестно, какое из них было реальнее: квартира, из которой она уже не выходила, или дебри сознания, в которые старики уходят необратимо, захлопнув дверь в настоящее, на встречу с пережитым, с детством и со своими родителями.
Христофоров шел домой, к матери, и знал, что она откроет ему дверь, но он ее там не застанет. Его мать уже ушла — к своей матери, вернулась в их прежний дом, а может, отправилась еще дальше.
Когда он звонил домой с работы, она не узнавала его голос по телефону, а потом жаловалась: незнакомый мужик проверяет, есть ли кто дома. По ее настороженному взгляду он понимал, что не всегда она узнает и его самого. Ругал себя за то, что прохлопал Альцгеймера, и тут же убеждал себя, что ошибся. С матерью он не мог быть психиатром. До тех пор, пока однажды из растянутого кармана ее фланелевого халата не выпал круглый сверток. Она не заметила, пошаркала дальше, а он поднял и развернул.
В затянутом на тугой узел белом головном платке были спрятаны куски сахара, круглое печенье «Мария» и паспорт. Он завязал кулек и аккуратно положил его на край кухонного стола. Ждать пришлось недолго. Мать засуетилась в своей комнате, перенесла поиски на кухню. Увидев кулек, схватила его и, шевеля губами, засеменила в комнату. Бесшумно двинувшись за ней, Христофоров обнаружил, что кулек хранится между двумя матрасами в изголовье кровати.
С той поры он стал присматриваться к матери и вскоре установил, что, выходя из комнаты, она перекладывает кулек в карман — боится оставлять без присмотра, будто в доме есть чужие, а возвращаясь в комнату — развязывает и перебирает содержимое. Дальше обманывать себя он не мог: ровно так собирают скарб в дорогу и готовят воображаемый побег тихие старушки в психоневрологических интернатах и тронувшиеся умом постояльцы домов престарелых.
Из ста замышляемых побегов осуществляется только один, и тот заканчивается плачевно, если отправившегося в путь прозевает медперсонал. Старики идут домой, но даже если им везет и город, улица и дом совпадают, дорога все равно приводит в никуда, потому что память играет с жившими по этим адресам детьми злую шутку, маня их минувшим — невозвратным, несбыточным, недостижимым.
Каково это: стоять с протянутой в прошлое рукой и осознавать, что взываешь к пустоте?
Наверное, это как во сне: возвращаться и возвращаться домой — пешком на самый верхний этаж из-за того, что лифт сломан, но посередине пути видеть: между пятым и шестым лестница обрывается, остались лишь стены. Хочется вернуться и начать путь сначала в надежде, что это ошибка. Хочется проснуться, чтобы убедиться, что это сон. И какое это счастье — обнаружить себя в постели, на своем девятом этаже, и еще минут пять, пока дурной сон не забудется, думать: ну надо же такому присниться…
У стариков этот кошмар становится явью, и, может, не так уж и плохо, что они ее не осознают.
Христофоров дошел до дома, поднялся на этаж и, нажимая кнопку звонка — он теперь всегда звонил, как посторонний, боясь напугать ее тихо открытой ключом дверью, — подумал: что он скажет ей, если вдруг однажды она спросит, как у него дела в школе? Он даже помнил интонацию, с которой она задавала этот вопрос в детстве, — в шутку и с гордостью, ведь учился он хорошо.
Мать открыла дверь, прищурилась в темноте коридора, на этот раз узнала и кивнула. Протянула записку со старательно выведенными цифрами и именем: Маргарита.
— У вас телефон полдня выключен, — Маргарита говорила бодро, будто не она сидела утром у гроба черным истуканом.
— Днем звук убавил, — сообщил он.
— Поговорить с вами хочу. И чем быстрее, тем лучше, — еще энергичнее сообщила она.
— Быстрее всего — сейчас.
— Не по телефону, — категорично заявила она.
— Завтра на работе, — предложил он.
— Не подходит. Еще не поздно. Пишите адрес.
Не доезжая до Калужской площади, такси свернуло с Ленинского проспекта направо, еще раз правый поворот, остановились у высокой арки дома.
— Кругаля дали, — пояснил водитель. — Одностороннее тут, напрямую не проедешь.
Христофоров вылез и огляделся. Дом и впрямь стоял прямо на проспекте, но вход в арку — с переулка.
Такси уехало, а он все топтался у ворот. Пока ехали, в дальнем углу дома заметил продуктовый магазин, хотел дойти до него, купить… конфеты, что ли… Вроде как в гости к даме пришел. Хотя лучше бы бутылку коньяка. Представил себя с коньяком и конфетами — и решительно двинулся в арку.
Набрал номер квартиры на домофоне: сорок три. Отметил, что это его любимые цифры: три и четыре — в них основа порядка в житейских делах и мироздании. Придумал еще в детстве и с тех пор жил по системе, состоящей из этих цифр и особого сочетания гласных и согласных — не всех, избранных.
Наверняка у многих нормальных людей есть свои системы, да еще позатейливей, но они их скрывают. Только пациенты психиатров вынуждены признаваться в своих тайнах. Как говаривал Андрей Ефимыч Рагин, между пациентом и психиатром большой разницы нет: «Все зависит от случая. Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и все». В том, что один доктор, а другой душевнобольной, «нет ни нравственности, ни логики, а одна только пустая случайность». Додумать не успел — лифт дернулся и остановился.
Маргарита осунулась, утратила величавость. Он даже забыл буркнуть заготовленное приветствие: «Чуть ночь, и я у ваших ног» и «Давно не виделись». Сунул ноги в приготовленные для него тапки — войлочные, с синим тканым узором и длинными загнутыми носами на восточный манер. На ее ногах были такие же тапки, только с зеленым узором и коричневыми помпонами на загнутых носах.
— Тошно одной и поговорить не с кем… Я не отниму у вас много времени, — сказала Маргарита.
Он развел руками, что можно было трактовать и как разрешение тратить его время сколько заблагорассудится, и как констатацию того, что оно уже потрачено.
Квартира походила на музей: мебель из темного дерева с резьбой, на стенах картины — суровая маринистика, напольные вазы в китайском стиле, а может, и впрямь китайские. В открытые двери комнат виднелись диваны, на каждом из которых затейливо раскиданы разномастные подушечки — почти все, как и тапки, на восточный манер с кистями и вышивкой.
Маргарита провела его в большую комнату, посреди которой стоял круглый стол, застеленный светлой скатертью с меленькими цветочками. Он осторожно сел на резной стул и потрогал под столом край свисавшей почти до пола скатерти. Цветочки оказались выпуклыми и атласными, сплетенными из ленточек и вручную пришитыми к скатерти.
Христофоров уселся удобнее на массивном, не внушавшем опасений стуле: чаевничать так чаевничать.
— Давайте выпьем, — предложила Маргарита.
— Вы снова хотите присутствовать при медленном самоубийстве и даже решили поспособствовать? — припомнил он ей.
— Уже несколько дней хочу напиться, но не могу. Не умею. Вы меня поддержите?
— Завтра дежурство. Вы можете напиться без моего участия, но под моим руководством. Я для этого приехал?
— Нет, для того, чтобы завтра на дежурстве вам было интересно.
— Мне и так всегда интересно. Вот уже двадцать пять лет.
— Ну, так будет еще интереснее. Оставайтесь здесь на ночь, я постелю вам в соседней комнате. Только сразу найду постельное белье. После развода я ни разу не была в этой квартире, хотя у меня оставались от нее ключи.
— Психиатр — это еврейский мальчик, который до смерти боится крови, а в медицину пошел для того, чтобы не огорчать маму. Это про моего бывшего мужа. У него не было шансов стать хорошим врачом, поэтому он сделал хорошую карьеру в медицине, — Маргарита повертела в руках стопку, с сомнением посмотрела на нее, зажмурилась и выпила содержимое до дна.
— Пятая, — осторожно напомнил Христофоров. — Вы зря взяли граппу. Это все равно что поехать на Олимпиаду, имея трояк по физкультуре. В пьянство надо входить плавно.
Он покосился на бутылку: понижать градус поздно. О покойниках либо хорошо, либо ничего, но разве может женщина пить молча?