- Кончай базар! - раздраженно сказал Арбузов.- Две корзины на камбуз, остальное - в шнек... - Он повернулся и зашагал к трапу.
Лангуст хлопал хвостом, сам раскачивался под этими ударами, но Арбузов держал его крепко.
- Досадно, - рассеянно сказал Айболит.
- А у капитана теперь своя коллекция будет. В животе! - хихикнул Голубь.
Никто не улыбнулся. Все сразу притихли, стали расходиться с кормы. С камбуза пришла Анюта, и Витя с Сашкой выбирали ей рыбу.
Когда вторая корзина наполнилась рыбой и Анюта нагнулась к ручке, Сашка остановил ее:
- Или мужиков у нас нет? - молодцевато, с наглой улыбкой глядя на нее, спросил он и, обернувшись к Кавуненко, крикнул:
- Эй, Ваня, подсобите девочке!
На берегу Витя Хват был шофером, возил директора стройкомбината. Работа - не бей лежачего. С утра директор торопился в обком или в совнархоз. Это у него называлось "съездить обменяться". Пока он "обменивался", Витя досыпал, а доспав, вылезал из машинной духоты, потягиваясь, пинал сапогами скаты и снова ложился, теперь уже на заднее сиденье - читать газеты. После обеда ездили на объекты. "Надо забежать!" - как всегда, говорил директор. По дороге Витя рассказывал директору, что нынче пишут в газетах: директор очень всем интересовался. На объектах директор застревал надолго, носился по лесам и лаялся с прорабами. Витя курил в тени (после обеда кузов очень накалялся), читал книжки, иногда подбрасывал кого-нибудь неподалеку, если директор просил подбросить. В августе Витя пересаживался на "ЗИЛ-150" и катил на уборку. Там вообще была лафа, кормили: ешь - не хочу, опять же купание, загар, вечерами - в клуб на танцы, а после с девками в стога. Колхозы тут были богатые, "маяк" на "маяке", и в редком колхозе не было у Хвата "невесты".
В рейс на "Державине" сманил его сосед Сережка Голубь. Витя все "соображал" через свой списанную "Победу", все искал случая подколымить. Без этого скопить денег не было никакой возможности. Отец Вити был мужик цепкий, всю зарплату сгребал дочиста. Хорошо, если тридцатку выдаст. А если купить что, - покупал сам. Выбирал долго, все щупал, мял в руках, у материй нитку жег, нюхал... Редкие "левые" рейсы доход давали ерундовый, "невестам" на шоколадки. А тут дело было как будто верное. Голубь ходил в прошлом году на сардину, привез за четыре месяца чистыми семь тысяч, да четыре ковра из Гибралтара, которые загнал за полторы тысячи. Это каждый за полторы! Вот и считай!
Когда Витя решил идти в рейс, он начал директору намеки подавать, но директор и слышать не хотел, уперся - ни в какую. Витя понял, что директора голыми руками не возьмешь. Но и ссориться с ним он очень даже не хотел: ведь от директора зависела "Победа". Подумал - придумал. Пришел в горком комсомола: так, мол, и так, желаю - и баста! По велению сердца! Выписали Вите "комсомольскую путевку" на траулер.
- Ловкач, черт! - кричал директор комбината. Он очень торопился и, не читая, черканул поперек Витиного заявления: "В бух." и еще что-то, что невозможно было разобрать.
На базе Гослова путевка его никакого особенного действия не возымела. Велели, как всем, заполнить анкету, пройти медкомиссию и сфотографироваться без головного убора и желательно в галстуке.
Когда узнали дома, мать, понятно, плакала. Отец ходил черной тучей, но молчал. Витя помянул про "Победу", быстро добавив, что никаких денег он не просит, объяснил, что с машиной в хозяйстве будет большая выгода: кабанчика прихватить из района, мешок-другой картошки, - все дешевле, чем на базаре. А расход какой? Да никакого! Бензина и масла в гараже залейся! А траулер - дело стоящее. Опять же харч бесплатный. И спецовку дадут. Отец прикинул все и одобрил. А когда Витя написал ему доверенность на зарплату, которую во время плавания выдавала семьям база Гослова, прямо растрогался, даже пол-литра купил, что делал редко, только тогда, когда звал в дом нужных людей. Так и порешили: зарплата в дом, а пай с рыбы и шмотки, какие привезет на валюту, - это все на машину.
Недели через три началась погрузка. Витя вперед не лез, но и не "сачковал" - тушевался, приглядывался к народу. А когда отвалили, всех стали распределять по местам. И тут Витя узнал, что он матрос первого класса, записан в траловую команду, в бригаду Ивана Кавуненко. Чудеса!
Работа в траловой Хвату нравилась. Палубная, команда уродовалась целыми днями: тару таскали то в трюм, то снова из трюма, палубу мыли, надстройки разные красили. А траловая была пока в глубоком перекуре. Ну, лебедки проверили, чалили концы, потом, когда порвались, чинили трал. Но это была работенка сидячая, "итээровская". За все время трал спускали от силы раз десять, И хлопот с ним было не много: рыба не шла. Ну, да Витя и не очень огорчался: известное дело, солдат спит, служба идет - база зарплату платит.
Не успел Юрка после завтрака выйти на верхнюю палубу, как по внутренней трансляции объявили команду: "Резнику, Голубю и Зыбину явиться в жиро-мучной цех". Это просто анекдот: сел на корме - "иди на мостик", ляжешь - "всем вставать", пошел на палубу - "явиться в цех". Он снова спустился вниз. В коридоре, рядом с каютой № 64, находился его шкафчик с грязной спецодеждой. (Со шкафчиком ему повезло: внутри проходила какая-то всегда горячая труба, и это очень помогало сушить портянки.) Юрка переоделся в грязное и пошел на вахту.
Когда он спустился в кормовой трюм, где помещался жиро-мучной цех, или попросту мукомолка, дед Резник, его бригадир, был уже на месте. Он сидел на табуретке у пресса и курил трубку. Юрка любил поговорить с дедом, послушать его байки. Правда, дед часто ругал нынешнюю молодежь, но у него это получалось интересно и не зло.
- Где Голубь? - спросил дед, завидев Зыбина.
- Не знаю, - ответил Юрка и сразу понял, что дед злится и никаких баек не будет.
- Хоть пять минут, а урвет, - сказал дед и сплюнул.
Юрка промолчал.
- Сафонов в прошлую смену дал тысячу двести килограммов. Восемь раз пресс заряжали. Это работа! - Дед говорил, не глядя на Юрку.
Юрка опять промолчал.
- Что молчишь?
- А чего говорить? Ну, дали тысячу двести килограммов. Ну и что? В зад их теперь целовать?
Дед снова сплюнул и, придавив желтым пальцем уголек, запыхтел трубкой. Дым тянулся синими языками к решетке вентиляции. Сидели молча.
Дед Резник - самый старый матрос траулера. У него самая вонючая трубка на борту, синяя от наколок грудь и золотая серьга в ухе, право на которую дед получил в одна тысяча девятьсот девятом году за проход пролива Дрейка. Дед дважды прошел Северным морским, раз двенадцать через Суэц, был во Фриско, Веллингтоне, Сингапуре, даже в Вальпараисо был. В тридцать седьмом ходил в Испанию. Ночью под маяком Тедлис итальянский эсминец пустил им торпеду в правый борт, а следом - еще одну. Потом дед Резник валялся в госпитале в Алжире с поломанными ребрами больше месяца. Наконец француженки - молоденькие канареечки из Красного Креста - догадались подарить всем спасенным по костюму и отправили их на "Куин Мэри" в Марсель. Первый раз в жизни Резник шел пассажиром. Это было так дико, что дед не выдержал и спросил разрешения сходить в машину, Машина была что надо. Одно слово - лайнер.
Потом был Марсель, набежали репортеры в кепках, и дед совсем ослеп от магниевых вспышек. В Париж они ехали через Лион и еще какие-то другие города помельче. И везде встречали. Экспресс пришел в Париж ночью. Сколько было тут цветов! Толпа раненых испанцев размахивала белыми культями и зычно не то пела, не то кричала что-то. И Резник кричал и пел. Тогда казалось: Испанию не сломить...
Их поселили в большой гостинице, каждого в отдельном номере. И ванна. Как у капитана. Показывали Париж, башню, картины и стену Коммунаров. Резнику доверили класть венок. В Париже в тот год была всемирная выставка; и было приятно смотреть, как наши "ЗИСы" окружила толпа и какие-то рабочие парни ползали на коленях, заглядывали под машины, щупали их, руки Резнику жали. А Резник думал о том, что, обойдя весь земной шар, он до сих пор не видел ни одной страны no-настоящему... Через три года, когда пал Париж, он все думал, где же эти люди, что с ними.
Никогда, ни вслух, ни про себя, не говорил он о пролетарской солидарности, но чувство близости к тем молоденьким французам затвердело теперь в его сердце. Было у них одно общее трудное дело - гнать немца со своей земли. Никто не спрашивал, почему он остался в Севастополе и откуда у него винтовка... Уже в сентябре он ел кашу во дворе маленького домика на Корабельной стороне, когда началась бомбежка и от первой же бомбы - точно в домик - деда прямо с котелком так засыпало землей, что он решил помирать. Однако погодил... Когда пришли немцы, дед снял золотую серьгу и ушел в горы. После победы плавал, так, ерунда, в малом каботаже[5], а с сорок восьмого обосновался на берегу как будто прочно, "стал в сухой док". Должность имел приличную: механиком на холодильнике. Тут вернулся с китайской границы сын. По всем правилам сыграли свадьбу. Потом Иринка родилась, внучка. ("Грешно говорить, но навряд ли есть где еще такая смышленая девчонка...") Все бы, кажется, хорошо, но вот услышал, что ребята идут под Африку за сардиной, и сорвался.
Был дед Резник уже крепко стар, молчалив и редко рассказывал о своей жизни, все больше случаи, байки. Об Испании и всем прочем Юрка узнал не от него, а от Вани Кавуненко, бригадира траловой, который на берегу был деду сосед.
Голубь слетел по трапу с шиком - на одних руках.
- Кончай перекур! - заорал он.- Америку по дыму, что ли, обгонять будем! Становись!
- Сафонов тысячу двести килограммов дал, - сказал Юрка.
- Плевал я на вашего Сафонова! Дурак, он и есть дурак! Задание знаешь? Пятьдесят тонн. Перевыполнить надо. Дадим сто двадцать процентов. Но не больше, понял? Иначе навесят в, следующий рейс тонн сто пятьдесят. Или пай за муку скосят. И баста! Вот тогда скажем Сафонову спасибо за его рекорды!
"Прав ведь он, черт", - подумал Зыбин.
- Ты считать сюда пришел? Арифметику крутить? - медленно спросил дед Резник.
- А как же не считать?! Социализм - это учет. Ленин сказал.
- А по шее за такой учет не желаешь? - вскипел дед.
- Кончай, дед,- вступился Юрка. - Торжественное заседание объявляю закрытым. Начинается концерт...
Дед что-то бурчал, но гул близкого гребного винта заглушал его слова. Встали по местам.
- Давай! - Зыбин махнул рукой, и Голубь нажал красную кнопку на распределительном щите. Из желоба потекла мука. Запах, к которому вроде бы уже привыкли, остро ударил по глазам.
- Стой! - крикнул дед.
Желтая струя иссякла. Дед разровнял рукой муку в прессе, и в тот же миг Юрка набросил прокладки - металлическую и шерстяную. В пресс входит сразу 150 килограммов муки, и прокладки делят эти 150 килограммов на брикеты. Ну, есть еще такие леденцы: колесико к колесику - леденцовая палочка. Так и тут.
- Давай! - командует Резник.
Потекла мука. Дед чуть-чуть трамбует муку рукой. Голубь уже не смотрит на деда, сам нажимает, когда надо, Юрка кидает прокладки ловко, точно, и сразу без команды мотор: жи...и - пошла! У деда руки рыжие от муки, пальцы бегают, ровняют, а Юрка - шлеп, шлеп прокладки и уже новые готовит. И мотор снова: жи...иы! И снова, и снова, и вдруг - полно! Дед закрыл пресс и - к вентилям насоса. Юрка и Сергей уставились на манометр. Стрелка дергается, капризничает, но тянет вправо: 50, 100, 150 атмосфер, до цифры 200 идет резво, а потом тяжело. Снизу закапало, сильнее, сильнее, и полилось черными густыми струйками: рыбий жир. Из него мыло делают на большой земле, а детям который - то другой, тресковый, светлый. Стрелка приползла к 410, даже, если с дрожью, - к 415. Дед сбрасывает давление, отпирает пресс. Поршень выдавливает брикеты. Они идут сперва плавно, потом вылетают - трах! - как выстрел, а Голубь уже надел брезентовые рукавицы (чтоб руки не пекло), тащит брикеты на весы.
- Обожди, дай прокладку отодрать! - кричит ему вдогонку Юрка.
- Ничего, довесок будет! - скалит зубы Голубь.
- Я те покажу довесок, - уже весело говорит дед Резник,- чтобы без обману у меня!..
- Сто пятьдесят три! - орет Голубь с весов. - Накрылся ваш Сафонов!
- Ты давай нажимай! - кричит Юрка, и Голубь снова у щита, нажал кнопку, пошла мука: новая загрузка.
Все так споро получалось у них, так красиво двигались они в этой бедной и грязной одежде, сами радостно чувствуя свою ловкость и хватку, таким веселым умом светились их глаза, что казалось, будто это совсем другие люди, вовсе не похожие на тех неуклюжих, медлительных, которые равнодушно матерились и лениво курили здесь час назад.
Дверца пресса захлопнулась, и они опять смотрели на стрелку, подталкивали ее глазами. А стрелка дергалась и дрожала, словно ей было невыносимо тяжело, словно это она сама прессует муку... Потом Голубь снова таскал брикеты на весы. Они были такие ладные, горячие и пахли, ей-богу, даже приятно, и дед, когда смотрел на них, улыбался, а Юрке казалось, что это вовсе не брикеты рыбной муки для скота и птицы, а караваи из печи: такие они были горячие и ладные. И, как всегда от горячего хлеба, Юрке захотелось отломить от брикета кусочек и съесть, вкусно и сильно сжевать, чтобы запищало за ушами. И он улыбнулся деду Резнику и хлопнул Голубя по спине: "Нажимай". Теплое чувство неосознанной благодарности к этим людям и даже какой-то влюбленности в них стыдливо искало у Юрки выхода в этих улыбках и шлепках. Он чувствовал: что-то, что выше любых союзов родства и крови, связывало их сейчас.
Сушильные аппараты дышали жаром. Скинули робы, а потом Сергей с Юркой даже майки. На блестящих от пота телах мучная пыль темнела, струилась зеленоватыми подтеками, жгла кожу. Когда включали пресс и была минута передышки, они подходили к бачку и пили солоноватую газировку. О, как это вкусно - газировка у сушильных аппаратов в полдень на траверсе мыса Пальмас, что-то около пяти градусов северной широты!..
После каждой загрузки дед Резник ставил мелом на дверце пресса крестик, а они все грузили и грузили и таскали на весы брикеты, и на дверце все прибавлялись эти крестики, - ну, прямо целое кладбище. Они старались не смотреть на них и не считать, но украдкой считали и грузили, грузили снова и снова, пока вдруг не увидели рядом с прессом бригадира Путинцева и Путинцев сказал, что смене его пора заступать, а им самое время идти обедать.
Дед громко пересчитал заметины. Десять.
- Шабаш, - сказал дед.
- Тысяча шестьсот верных, - закричал Юрка,- то тысяча семьсот!..
- Не лезь в чужое дело, - перебил дед,- Вон у нас мастер считать. - И он улыбнулся Голубю.
Голубь сплюнул, промолчал. Зыбин сказал Путинцеву:
- Ну, Коля, теперь, как в песне: старикам почет, молодым - дорога...
Когда это началось? Пожалуй, с того случая на ТЭЦ, когда провалили подготовленного им парторга... Нет, наверное, еще раньше, когда на силикатном этот чубатый закричал на весь цех: "Это мы в газетах читали, грамотные! А если по существу..." - и понес. Не было такого никогда. Чего-чего, а собраний он повидал! Раньше, бывало, собрание как собрание. Приедешь, поприсутствуешь, поговоришь с народом. А теперь странно как-то. Не поймешь, ты ли с ними говоришь или они с тобой... Ну, в общем-то, он, конечно, понимает: дух времени, так сказать. Да и как можно не понять? Что ж он, против ленинских принципов руководства, коллегиальности или там инициативы масс? Ни боже мой! За все двумя руками готов голосовать. Да и как от жизни может отстать? Не он, что ли, делал сам эту жизнь, вот этими своими руками?! Но одно дело - ленинские принципы, а другое дело - панибратство. Одно дело - инициатива, другое - партизанщина и демагогия. Коллективизм коллективизмом, но ведь такой бывает коллективизм, что на шею сядут. А пережитки? А родимые пятна? Ведь есть же они! Вот Зыбин... Кажется, куда уж, не при царе родился...
Мысли Николая Дмитриевича снова вернулись к траулеру.
Халтуры много. Все норовят тяп-ляп, на соплях. На соплях в коммунизм не въедешь. Трал потеряли - и хоть бы что, как с гуся вода. Твердая нужна рука. Вот ударить бы за трал рублем или этими... как их, фунтами этими, валютой, небось, все кораллы мигом бы со дна исчезли. Знаем мы эти "кораллы", не маленькие! Науку крутят, телеграммы академикам шлют. Наука - вещь, конечно, хорошая, никто не спорит. Но что ж он, не понимает, для чего эти телеграммы? Защитничков себе в Москве ищут...
Бережной тяжело поднялся, встал. Мягко щелкнула дверца холодильника. Достал потную бутылку, налил в стакан феодосийской минеральной. Не успел допить, как покатились со лба крупные капли пота. Душно.
На берегу все рассказы о путине в тропиках были одинаковы: двадцать, тридцать, надо - так и сорок тонн рыбы в сутки. Рейс представлялся Николаю Дмитриевичу многодневным авралом, и он старался предугадать все, что могло помешать этому авралу, сбить его темп. Впрочем, при чем тут тропики, море. Если честно взглянуть фактам в глаза, всякий раз, когда случался прорыв, причина была одна: разболтанность людей. И это все едино, где прорыв: на траулере или на стройке, в тропиках ли, на Севере ли.
Жизненный опыт Николая Дмитриевича - а в трудных случаях он прежде всего обращался к опыту прежних лет - подсказывал, что надо искать и найти как можно быстрее главный, "стержневой" недостаток, нарушение или ошибку, которые мешали делу течь по заранее означенному им, Бережным, руслу. Он понимал, что надо "подкрутить гайки", но не мог отыскать места, где их надо было подкручивать. Одно время ему казалось, что во всем виновата траловая команда. Да и факты: порвали трал, потом вовсе потеряли... Но вот уже неделю траловая работала хорошо... Ну, неплохо - так скажем! - а рыбы не было. Бережной устроил ревизию гидроакустикам, два дня сам не отходил от фишлупы, предложил свою методику поиска. Кадюков терпеливо растолковывал ему все недостатки этой методики. И хотя он здесь вроде первый помощник, он согласился: коллегиальность так коллегиальность, как ни крути, а они специалисты. Конечно, может быть, и они где-то путают, даже наверняка, но, честно говоря, и в их работе не нашел Бережной объяснения неудачам путины. Не было рыбы. Ни разу в цеху рыбообработки не проработали три вахты подряд. Основа успеха - трудовой ритм - нарушалась повсеместно, а если по совести говорить, и вовсе не было никакого ритма. И в кают-компании, по его мнению, относились к этому как-то даже равнодушно. Он попробовал было заговорить со стармехом Мокиевским.
- А кто виноват в землетрясении? - спросил стармех. - Человеческое невежество. Если бы мы могли управлять землетрясениями или, на худой конец, предсказывать их, - все было бы отлично. Рыба - по существу, то же самое...
Радиограммы с "Вяземского" и "Есенина", в которых капитаны жаловались на тощие уловы, казалось, должны были бы несколько успокоить Николая Дмитриевича и возвратить уверенность в себе, но он все равно не мог поверить до конца, что все его хлопоты и усилия бессмысленны и тщетны. Именно поэтому голосовал он за переход в Гвинейский залив. Переход олицетворял для него поиск, дело, активное боевое начало, а дрейф под Дакаром - пассивное ожидание и смирение. Он допускал, что переход этот мог ничего не дать. Но зато будет сохранен наступательный дух коллектива, который был для него дороже зряшно ухлопанного времени и тех тонн солярки, которую пожгут, пока доберутся до Такоради. Про себя он называл этот переход "работой, необходимой в новых условиях". Эти "новые условия" определялись, по его мнению, праздностью и упадком духа, вызванными неудачами путины. Энергия, так умело накопленная им в людях за время перехода к берегам Африки, рассеивалась, обнажая опасную апатию и иждивенческие настроения. Люди представлялись Бережному электрическими аккумуляторами, которые он зарядил и которые сейчас медленно "садились", так и не употребив на пользу свою силу. Срочно была нужна новая подзарядка. Короче, требовался взрыв энтузиазма. И в последние дни Николай Дмитриевич мучился мыслью, как это сделать получше, поумней, все прикидывал и никак не мог изобрести для такого взрыва пороха. И вот наконец случай представился.
За ужином поймал Бережной фразу, невзначай брошенную Мокиевским.
- За муку я спокоен, - говорил стармех. - Сафонов запрессовал за смену 12 центнеров, а дед Резник и того больше, около 16 центнеров... И мука хорошая, такая не загорится, тут я спокоен, мука будет...
Бережной промолчал, но сразу заторопился, отказался от чая и даже чуть не встал из-за стола без разрешения капитана, что считается нарушением морской этики и расценивается как бестактность и дурной тон.
Возвращаясь в свою каюту, Николай Дмитриевич сразу сел за письменный стол. Писал около часа. Потом позвонил четвертому штурману Козыреву, спросил, как имя и отчество деда Резника. Козырев не помнил, но у него хранились судовая роль и картотека личного состава, и вскоре обнаружилось, что деда зовут Василием Харитоновичем. Бережной записал. Потом позвонил на мостик и попросил вахтенного срочно вызвать по внутренней трансляции Резника к нему в каюту.
Команда тем временем уже отужинала, и в столовой крутили "Подвиг разведчика". Дело шло к концу. Разведчик крался к сейфу с важными фашистскими документами. В замке сейфа была такая штучка, которая включала сирену тревоги, как только начнешь отпирать сейф. Дед Резник несколько лет назад видел этот фильм, помнил все наперед, а если бы и не помнил, то мог сообразить, что разведчик наш обязательно останется цел и невредим, и все-таки волновался. "Вот сейчас сунет ключ, и пропал", - мысленно дразнил себя дед, испытывая какую-то сладкую тревогу за разведчика.
- Бригадиру жиро-мучного цеха Резнику срочно явиться в каюту первого помощника, - бесстрастно сказал репродуктор.
Дед чертыхнулся шепотком и, низко пригибаясь, чтобы не попасть головой в луч проектора, стал пробираться к выходу сквозь голубовато мерцающую в прерывистых отсветах толпу рыбаков, стоявших, сидевших и лежавших в столовой.
Подойдя к двери каюты № 24, дед постучал тихо и интеллигентно, костяшкой согнутого пальца.
- Да-да! Прошу, - раздалось в ответ, и Резник вошел в каюту первого помощника. Николай Дмитриевич поднялся из-за стола неожиданно ловко для своей полнеющей уже фигуры, шагнул навстречу.
- Прошу, прошу, Василий Харитонович, - сказал он тем бодрым, молодым голосом, который сам так любил, крепко пожал руку. - Садитесь, располагайтесь,- и широким жестом повел в сторону дивана.
Дед удивился, откуда это Бережной знает его имя и отчество. Обычно он называл всех "товарищ" и по фамилии. А тут... Деду это понравилось. Он оглянулся без робости и сел на стул. Приятно было посидеть на стуле: в каютах матросов стульев не было. Дед чуточку волновался, потому что никак не мог понять, зачем он понадобился первому помощнику. По встрече и обращению он чувствовал, что ругать сильно не будет. "Да ведь и не за что, по правде если..." - подумал Резник и совсем успокоился.
- Закуривайте. - Николай Дмитриевич с улыбкой протянул Резнику коробку "Казбека". Дед бережно, как живое насекомое, вытащил папиросу, не спеша помял в желтых пальцах, сдавил мундштук и принял от Бережного огонь. Закурили.
- Слыхал, слыхал про ваши дела, - вздохнул Бережной со второй затяжкой. - Молодцом! Прямо скажу: молодцом!
Дед не понял, но виду не показал, на всякий случай с достоинством потупился.
- Ну, рассказывайте, как дело-то было. - Николай Дмитриевич придвинулся поближе к Резнику.
Дед понял, что как-то надо исхитриться и все-таки ответить: Бережной припер его к стенке.
- Да, что ж... Дело наше такое, рыбацкое, как говорится... Чего ж тут рассказывать, - все с тем же достойным смирением туманно пояснил дед. - Скромничаем? - улыбнулся Бережной.
- Скромность - это хорошо, но в меру! Побили, значит, Сафонова? Рекорд, а?
"Вон он о чем!"- с облегчением подумал дед. Он никак не ожидал, что речь пойдет о последней вахте в мукомолке, необыкновенное и прекрасное слово "рекорд" показалось ему настолько несоответствующим делу, что Резник сразу решил: Бережной что-то путает.
- Да нет... Какой же рекорд... Ребята, конечно, старались, но рекорд... Какой же это рекорд?
- Шестнадцать центнеров? - быстро переспросил Бережной.
- Шестнадцать...
- А Сафонов?
- Двенадцать...
- Вы шестнадцать, а Сафонов двенадцать. Так?
- Так...
- И, по-вашему, шестнадцать не рекорд?
- Ну, какой же это рекорд?
- Понимаю! Не рекорд в том смысле, что можно и больше дать? - Николай Дмитриевич испытующе заглянул в глаза деда.