Как уж они с нею объяснялись – ни один из них не смог складно описать. Перебивали друг друга, смеялись, краснели и хватались за головы… Я уж не стала их пытать. Но шубу привезли обратно во Фрайбург.
После этого путешествия Михаэль забросил шахматы и русский язык навсегда, а Штэфан загорелся желанием его выучить. И стал моим самым талантливым и успешным учеником за всю историю моего преподавания.
Орфей спускается в ад
(2009)
Я возвращаюсь к этой истории снова и снова, потому что забыть – не могу.
Однажды я спустилась в подвал морга по каменной лестнице со сбитыми ступенями. Сам морг был небольшим обшарпанным зданием на окраине кабардино-балкарского города N. Место говорит само за себя – всякий морг неприятен, как бы прилично он ни выглядел, а этот – выглядел неприлично. Но я понимала, куда иду, и не ожидала узреть там чего-либо приятное – разве труп может быть приятным? И как бы его ни поправили, ни подпудрили и ни украсили цветами – труп есть труп: тело, искаженно и отдаленно напоминающее того человека, который был его душой.
Я должна была забрать тело моей подруги и увезти из России, чтобы похоронить во Фрайбурге. Почему я должна была? Потому что она была хорошим человеком. Потому что я была ее работодателем. Она была из поволжских немцев, которых Сталин мытарил по Сибири, Алтаю и Казахстану, затем ее семья поселилась на Кавказе, и уже взрослым человеком, с мужем и детьми, приехала она из города N в Германию, потому что мечтала о своей исторической родине, как многие русские до мозга костей люди, в жилах которых, однако, протекает немецкая кровь. Человек же ищет счастье и надеется, что найдет.
Растет человек в Германии, но знает, что родился в России: настанет время, и он, наслушавшись разных историй, злых и добрых, разной музыки, высокой и низкой, просмотрев по диагонали произведения русских писателей – знаменателя и тут не подведешь, – соберет рюкзак и поедет туда, где была замешана его кровь, поедет, чтобы, отбросив все пестрые впечатления от сказок об этой стране, которых он по жизни нахватался, самому все увидеть и познать. Волнительней нету путешествия.
Или в России живет, зная, что он немец. Как он там живет? Не мечтает разве увидеть хоть краем глаза страну предков? А уж если жизнь не складывается, то земля та становится целью, предметом всех надежд и желаний…
Это трудно – ощутить себя на земле предков чужим. И еще труднее – справляться с этим чувством. Ах, сколько русских, у которых в метриках значилось «немец», приехали в Германию и ощутили, насколько они русские – настолько же, насколько в России они пытались ими не быть…
Анна не позволяла себе унывать и хотела чувствовать себя в Германии как дома. Хоть и была она немкой, да только никто не встретил ее тут с распростертыми объятиями. Ей было очень трудно. Но, глядя на ее лучезарную улыбку, никак нельзя было об этом догадаться. Она проявляла изобретательность, чтобы чувствовать себя при деле, а следовательно – при настоящей жизни. Она даже открыла трактир, не ресторан, но трактир, в котором без устали пеклись блины и лепились вареники.
Она всегда хорошо выглядела – при макияже и прочем маникюре, как настоящая русская женщина, но как только я оформила ее сотрудником своей фирмы, она стала к тому ж исполнять свои обязанности с тщательностью и дотошностью немки. Я ее застраховала – типично по-немецки, а она всячески сопротивлялась – типично по-русски.
Моя фирма в то время только приступила к новой, узкоспециализированной деятельности: имплантации слуховых аппаратов глухим детям, что в России было еще слабо развито, особенно подальше от Москвы и Петербурга. Мы опекали и маленьких, и уже взрослеющих пациентов на всем отважном пути: от первого обследования до послеоперационной реабилитации. В этот процесс включались совсем не медицинские задачи: и поиск спонсоров для детей, то есть истоков финансирования операций, и организация благотворительного фонда, и мастер-классы для хирургов и специалистов, и даже, о чем я со скромной гордостью могу сказать, внесение помощи глухим детям в бюджет Московской области, для чего нашими стараниями удалось внести поправку в закон о детском здравоохранении… Поле для деятельности было непаханым.
Я предложила Анне быть представителем нашей фирмы в N. Это было для нее настоящим подарком – быть полезной своему городу, своей республике и при этом неплохо зарабатывать! Анна с таким энтузиазмом вступила в дело, что самые неотзывчивые отзывались: ведь для того, чтобы помочь одному глухому ребенку, необходимо иногда преодолеть глухоту десятка взрослых в разных, далеко не врачебных кабинетах – и Анна прекрасно справлялась с этой благородной миссией. Вся ее жизнь начала вращаться вокруг глухих детей: запланированные операции, санатории, дети, которым был дарован мир звуков, благодарные родители… Анна летала из Германии в Россию и обратно с воодушевлением и осознанием важности своей деятельности, в которой она наконец-то чувствовала себя свободной и нужной; и две ее родины, терзавшие ее своими драматичными несовпадениями в желаемом и действительном, больше не соперничали, а обрели смысл и пафос именно друг в друге, и объединяла их простая вещь: доброе дело.
И как-то во время очередной деловой поездки, в центре города N, ее сбила насмерть машина. Я так и представляю себе, как Анна выбежала ей навстречу: в порыве, не иначе – не задумавшись и не зазевавшись. Она и не ходила, а всегда стремительно бежала, с исполненным решимости, вдохновенным лицом…
Щербатые ступени закончились лужицей в бетонном полу, где мокли останки сигарет. Я перешагнула ее и вступила в царство мертвых. Ни коридора, ни комнат. Просто вход в подвал.
В подвале было мрачно, лампочка слабо освещала то, на что я пришла взглянуть. Дневной свет из двери, которую я интуитивно оставила открытой, еще сопровождал меня в течение четырех шагов. Обнаженное, неприкрытое тело валялось на металлическом узком столе, лицом в мою сторону. Я стояла и смотрела. Анна, Анна… Я что-то сказала – голос собственный звучал как чужой, отлетая от пожелтевшей плитки на стенах. И вдруг откуда-то из темного угла мне ответили: «Могли бы предупредить!» – появилась женщина средних лет в халате и привычным жестом взмахнула простыней, которая белыми крылами накрыла тело. Я отступила назад, к дверному проему, еще раз взглянула и пошла прочь, наверх.
Солнце резало глаза. Синий горный воздух резал грудь. Там, на Кавказе, воздух был особенный – он светился насквозь и дрожал слюдой. Осень заканчивалась.
Гражданская панихида была официальной и сухой. На фоне синего неба, пронизанного обостренно-ярким светом, люди в черных одеждах, чиновники и родственники родственников, казались бледными и больными, отдельными друг от друга – словно все они тоже оттуда, из царства мертвых. Но и я была отдельной фигурой: словно моя обязанность была – за все платить, а их – только скорбеть. Никто не проявлял сочувствия ко мне, словно я не должна была печалиться об Анне, а должна была только все организовать и устроить. Я маялась этим чувством.
Никто не видел этого неприлично брошенного тела.
Обратно мы летели вместе. Я задержалась в Москве: и по делам фирмы, и по делу «перевода трупа в соответствующий европейским стандартам гроб». Я и не знала, каким самолетом он будет отправлен во Франкфурт. Потом выяснилось – опять летели вместе. Анна, Анна… Как раз тогда, когда все наладилось, когда проект осуществился, когда дела твои пошли в гору, – «при исполнении служебных»… Прости меня!
Еврейский вопрос, или Исповедь изнасилованного мозга
Еврейские анекдоты – самые уморительные анекдоты на свете. Еврейские музыканты – самые музыкальные музыканты. Еврейская история – гораздо печальнее истории Ромео и Джульетты. Еврейская тема – самая трудная и самая избитая.
Сказано же было нам, будьте как дети – но мы не умеем или не хотим. А точнее – нам не дают!!! Уже с детства слово «евреи» имело для меня мучительное значение – грех моей нации. Старшее поколение было в ответе за страшные преступления, а мы, мы могли лишь ужасаться и пытаться залечить, исправить, искупить… Рассуждать на тему национальных особенностей евреев никто из нас не смел, еще бы! Попробовал бы кто-нибудь, даже в форме анекдота – был бы немедленно осужден обществом. До такой глубины этот жуткий шуруп ввинтился нам в головы, что какие уж там шутки! И если в официальных новостях критиковали политику Израиля – то с величайшей осторожностью, будто шли по тонкому льду.
И вдруг в России я встречаюсь с откровенным антисемитизмом (мне и слово-то это было чуждо), который обнаруживает себя столь непосредственно и легко, невзначай, что я впадаю по-первости в шок: как будто образованный, интеллигентный человек, с которым мы только что говорили о проекте оснащения больницы, вдруг справил при мне нужду в горшок с фикусом и, застегнув аккуратно штаны, продолжал компетентный, умный разговор. Я не знаю, как дальше себя вести, куда девать глаза, что делать, а он – как ни в чем не бывало задает вопросы про сроки поставки оборудования, и – ни малейшего дискомфорта!
Дальнейшие случаи, так или иначе связанные с еврейской темой, уже не воспринимались мною болезненно. Да и то, что должно было бы называться в моем понимании «антисемитизмом», выглядело у русских вполне безобидно – бесстыдно и легко они говорили: «типичный еврей…», «еврейские дела…», «там одни евреи…».
В России в этих вопросах я испытывала что-то вроде стыда за свою наивность. За то, что не понимала различий между немецкими и еврейскими фамилиями – они же похожи! За то, что не угадывала евреев с первого взгляда. За то, что будто бы была лишена каких-то важных знаний.
Потом я заметила, что русские с удовольствием, без оглядки, рассказывают анекдоты про евреев и хохочут – остроумно же! Некоторые дружат с евреями запросто и крепко, некоторые – поносят их беззастенчиво… Поди разберись.
Постепенно успокоившись и поняв, что
Ну и зачем мне это знание, одно мученье… Зачем, зачем мне это внушили? Ведь я теперь вижу – ага, еврей. Узколобая, примитивная, жалкая мысль! А если мне удается прогнать от себя это знание, то в ужасе я ощущаю, как подымается у меня в груди гордость за свою толерантность: ну-ка вспомни, дорогая, откуда она произросла и в каких обстоятельствах воспитана! И опять не живется спокойно.
Никогда не быть нам «как дети», и чем дальше – тем невозможней. Поиграли в одной песочнице – и разошлись дорожками бедовых предрассудков.
Может, мои денежки и вправду утекли по еврейским каналам – что ж. Куда-нибудь им все равно суждено было утечь: по еврейским каналам иль по русским карманам… Я не хочу быть антисемиткой хотя бы из чувства человеческого достоинства, пока оно есть. Но я приговорена пожизненно. Оговорки вроде: «это потому, что он еврей» или «несмотря на то, что он еврей» тиранят мое сознание против воли.
Отпустите меня. Верните мое невинное незнание! Дайте мне любить человечество как есть, без признаков и классификаций, просто любить или просто не любить – но не по принципу происхождения видов!
Золотая моя Москва
(1990-е)
Когда Митя уехал, уехал совсем – у меня в душе улеглись все страсти: я вышла из зоны турбулентности, продолжавшейся девять лет, и полетела легко, как бумажный самолетик.
Разрыв с русским мужем ни в коем случае не означал разрыва с Россией. Наоборот – я не хотела ничего забыть. И поехала, поехала опять… Как человек, одержимый каким-нибудь экстремальным видом спорта, я снова и снова жаждала этого переживания: морозного, синего, искрящегося инеем, всегда волнующего по разным причинам чувства прибытия в Россию. Я возила друзей в Ленинград, в Москву, я работала как переводчик и сопровождающее лицо для представителей немецких медицинских компаний, я налаживала связи и важные знакомства – и русские люди всегда проявляли по отношению ко мне заинтересованность и сердечное участие. Возможно, заинтересованность объяснялась любопытством и доступом к другому, запретному западному миру, но сердечного участия не организуешь и не приобретешь за немецкие марки. Я поначалу (и довольно долго) испытывала неловкость, знакомясь с русскими: ведь я из той страны, откуда в Россию пришло столько беды. И обычно получала в ответ уважение и ласку. Русская беззлобность казалась мне подвигом после всего, что произошло между нашими странами.
Один-единственный человек, воспринявший меня как существо из враждебного лагеря, как потомка фашистского режима, как отродье загнивающего капитализма, – это была Лариса Федоровна, моя свекровь. Но теперь это перестало быть моей реальностью.
Однажды, уже в Петербурге, а не Ленинграде, я повстречалась с нашими общими с Митей друзьями. Они мне рассказали, что за несколько недель до нашей свадьбы Митя разводился. О, какой сюрприз. И что я была его четвертой женой. Очень приятно. И что он снова счастлив с другой. Ну, слава богу. Могли бы и раньше рассказать. Но это больше не моя реальность.
Последнее десятилетие двадцатого века ознаменовалось для русских поднятием железного занавеса и началом нового спектакля, в котором и мне, с моими идеями и амбициями, нашлось место. Мое первое предприятие было первым не только для меня – оно было одним из первых совместных германско-российских предприятий, громко звучит – но так оно и было! Деятельность моя называлась «продажа и сервисное обслуживание оборудования для кардиологии и кардиохирургии».
Иностранные фирмы потянулись во взбудораженную переменами страну, им было позволено демонстрировать свой товар на выставках, открывать представительства в больших городах… Солидная немецкая фирма, производящая медицинское оборудование, которую я сопровождала на выставках как свободный переводчик, была когда-то моим работодателем. Я работала на них три года и многому научилась, но ушла, поняв, что мое место не за столом с бумагами, а где-то среди людей, в пучине кипучей деятельности. Я чувствовала, общаясь на выставках с врачами, которые съезжались со всей огромной страны, и видя их горящие глаза, что именно сейчас нужно: не марка, а живой человек, представляющий эту марку, не секретный склад, с которого руководство распределит по клиникам оборудование, а компетентный разговор специалиста, который точно знает, что ему нужно, с представителем фирмы глаза в глаза! Я говорила об этом менеджерам, я убеждала их в том, что нужно открывать филиал в Москве! Но они не торопились, несмотря на всеобщее оживление, наполненное чувством свободы и новизны. Понимали, что Советский Союз неизбежно катится к развалу. Что страна не изменится в одночасье, что если даже и решатся постепенно прежние проблемы, то появятся новые, незнакомые, и никто не будет знать, что с ними делать. «Но я хорошо представляю себе, как буду с этим справляться! Дайте мне только имя вашей фирмы – и я буду действовать сама!» – «Сама?» – «Да». – «Ну хорошо, действуй!»
Можно подумать, что такие ответственные дела не начинаются с подобного диалога. Но это было примерно так. Может быть, я недооценивала риск, невероятные организационные усилия и траты, которые валились на мою дерзко выставившуюся голову. Может быть, не знала, что так не делается. Но я чувствовала, что все получится. Ничто не смущало меня. Мне казалось, что я стою у открытых ворот в огромный мир и мир этот улыбается мне!
Взяв в долг у троих друзей огромную сумму в сорок тысяч марок, полная отваги и оптимизма, я открывала мой собственный офис в Москве.
В России всякое дело основано на человеческих взаимоотношениях. Умение найти необходимых тебе людей и способность увидеть в них друзей – это и есть, пожалуй, самое важное. Может быть, потом такая дружба преподнесет тебе сюрпризы, но, не завязав ее, ты не можешь рассчитывать на успех дела. Сначала человеческие отношения – потом бизнес. У нас в Германии вообще такого нет: дело затевается только на основе взаимного интереса, а кто кому друг – вопрос хоть и не последний, но меркнущий на фоне вопроса гарантий, которые партнеры должны друг другу обеспечить: это вроде как – сперва брачный контракт, а уж потом – поговорим про любовь. В России – наоборот. Бывает даже так, что, знакомясь и общаясь с людьми, не успев еще устроить презентацию своей продукции, ты принимаешь приглашение на дачу или на концерт – и это может стать залогом будущих деловых отношений, той самой гарантией. Только на основе установившегося к тебе доверия, когда ты сам становишься важнее твоего продукта, начинает раскачиваться механизм деловых будней. Для европейцев такой подход чересчур опрометчив…
Но – когда начало положено, контакты есть, все друг другом довольны – что же дальше? Я обожала общаться с разными людьми, затевать проекты, развивать идеи… Но сказать «купи мое мыло, оно лучшее!» – я не могла, хоть бы и не было на всем белом свете мыла лучше моего. Я всегда была фанатичным сторонником высокого качества (тем более немецкого качества, которое русские люди издавна уважали), и мне верили, что то, что я продаю, – это хорошо, но этого недостаточно! Тут применяется другой талант – умение
Конечно же, он согласился. Воодушевился. Денег у него все равно не было, поэтому все вложения с моей стороны в «его» часть дела он воспринял как должное – а как еще? Но мое воодушевление было обусловлено только лишь
Москва, Москва! Что-то есть волнующее в этом звуке и для моего немецкого сердца!
Москва – она совсем другая. Более реальная, более естественная. Петербург был спланирован и построен, а Москва прошла собственное многовековое становление. Она умеет прикинуться невоспитанной оборванкой или предстать царицей. Именно в тот момент, когда твое сердце умилится скромной красоте ее переулков, она даст тебе оплеуху неуместным нагромождением стекла-бетона – в Москве, как часто в русской женщине, состязаются и не могут определить первенства претенциозность и заносчивость с ранимой, сострадательной женственностью…
Москва измучает тебя, пока ты будешь совершать пешие переходы от одной достопримечательности до другой. Впрочем, можешь спуститься в метро, в этот уникальный музей мозаик, люстр и скульптур, где стоит особенный запах, запах московского метро – мне кажется, я смогла бы носом распознать его среди других подземок. При неловком с непривычки обращении с турникетами будешь бит по ногам до синяков, ехать страшно, потому что туннель слишком узок, а скорость высока… одним словом, уж лучше на такси. Но в начале девяностых обычных такси в Москве становилось все меньше и меньше, их заменяли частники, и пользоваться их услугами было небезопасно. Ехала как-то раз в раздолбанной «Волге», у которой что-то отчаянно мигало красным: может, масло течет, может, деталь какая сейчас отвалится… Водитель, дабы не нервировать пассажиров, заклеил мигающую лампочку пластырем. Но она горела сквозь пластырь, как фурункул.
Настал день, когда мы с Эдиком в нотариальной конторе в Спиридоньевском переулке должны были подписать Устав фирмы. Он печатался на матричном принтере, который издавал писк. Это был торжественный момент – именно эта бумага подтверждала официально мое законное право иметь деловые отношения с Россией. Собственно, после долгой организационной волокиты и решения сотни бюрократических вопросов я имела счастье наблюдать, как создается моя фирма. Вот заветная бумага медленно выползает… выползает… почему-то белая. Никто на это не реагирует. Кроме меня, конечно: принтер пищит, старается, а бумага идет и идет… белая!!! Так певцу снится, что он вышел на сцену, а там – ни рояля, ни аккомпаниатора, а полный зал зрителей ждет и нетерпеливо аплодирует.
Я всегда восхищаюсь творческой изобретательностью русских, смекалкой, которая хладнокровно идет против логики, чтобы найти выход из сложившейся ситуации. Но иногда их действия меня пугают. У них просто не было красящей ленты – ничего удивительного: трудные времена дефицита. Проблема не в том, что не на что купить, а скорее в том, что негде взять! Ерунда – лента. Нет ее и нет – между белыми листами проложили тонкую «копирку». Мой документ был нижним слоем этого тортика. Заявляю со всей ответственностью, что немцу такое даже и в голову не пришло бы. Немец ждал бы поставки ленты! Но если бы даже и случилось подобное, если пришлось бы распечатать документ необычным способом – немец объяснился бы и принес тысячу извинений. А здесь – никто и слова не сказал, не усмотрев в такой ситуации ничего необычного. Устав, важнейший документ, который мы подписали и который был заверен красивой государственной печатью, выглядел довольно бледной копией документа…
Мой первый офис (бывший кабинет врача в двенадцать квадратных метров плюс аппендикс с раковиной) расположился в институте имени Вишневского, на одном этаже с ожоговым отделением. Не совсем то, что я себе представляла. Всю мебель (да что там мебель, просто все!) я добывала и покупала для своего офиса сама. В Москве все было наизнанку. Магазины совершенно пусты – но повыскакивали повсюду импровизированные рынки, палатки и киоски, где можно было найти и колбасу, и стулья, и колготки, и сантехнику. Оттуда и обставлялся мой офис: прямо с улиц. Москва страдала аллергией на все новшества, которые внезапно на нее обрушились: на нее на первую, как на главную. Появились магазины с иностранными вывесками, бутики от домов высокой моды… Красиво освещенные, они просматривались насквозь через кристально-чистые витрины, и видно было, что там никого – кроме скучающего продавца и охранника. Так же, с трудом, приживались заморские рестораны: занимали бойкие места на лучших улицах, выдворив какую-нибудь пельменную, булочную или «Продукты», – и простаивали пустыми, и только в Макдоналдс выстраивалась ненормальная очередь, опоясывающая сквер: простоять в ней можно было четыре часа, но зато, выбрав гамбургер поскромнее, даже неимущий мог припасть губами к американскому культу.
Церкви, еще не отреставрированные, звонили смело и призывно, и молодежь шла на звон…
Так вот, ожоговое отделение… У нас был общий туалет (сказать точнее, у моего офиса не было своего). Я боялась туда ходить.
Дело в том, что туалет был местом встречи молоденьких девушек, пациенток из Узбекистана, которые совершили над собою акт самосожжения. Они собирались группками, чтобы покурить, поболтать и посмеяться. Их фигурки были тонкими и высокими, движения – грациозными, но лица и руки были чудовищно изуродованы. Они обливали себя бензином и поджигали, чтобы избежать принудительного замужества и паранджи – рабства, которое представлялось им страшнее боли и физического уродства, страшнее страха сгореть заживо. Вряд ли они рассчитывали выжить – ведь, вылечив, их вернут восвояси. И хорошо, если к матери, а не к мужу и свекрови, которым они обязаны слепо подчиняться до конца дней…
Москва, как много впечатлений! Всякий день приносил мне новое знание, которое сообщало мне, что теперь я еще меньше понимаю жизнь. Но с каждым днем я сильнее чувствовала, что нахожусь в правильном для меня месте. Золотая сентябрьская Москва, Москва в серых куртках под серым дождем, Москва в праздничных россыпях огней в заиндивелой ночи, Москва пугающая и восхищающая, сумасшедшая Москва…
В первые же полгода я вернула все долги, в которые залезла по самые уши, открывая бизнес.
За несколько месяцев мы продали оборудования на два миллиона немецких марок.
Силиконовая Калифорния
(1988)
В восьмидесятые Германия смотрела Америке в рот.
Все крутое и модное было только оттуда: джинсы, сабо на платформе, музыка, голливудские фильмы, напитки, сигареты и, конечно, стиль поведения – демонстративная самоуверенность и раскованность в общении (совершенно не свойственные немцам). В нашем понимании американцы были нашими друзьями – политика всегда диктует людям, кого любить, а кого осуждать. Мы считаем, что кто-то лучше других, точно так же, как один стиральный порошок лучше другого только потому, что видели его много раз по телевизору и там сообщалось, что это очень хороший порошок.
Американская фирма, производящая линейные ускорители – дорогие огромные приборы для облучения при опухолях, проводила трехнедельное обучение инженеров-физиков, которым предстояло с этими штуками работать. Туда, а именно в Калифорнию, и отправляли ответственного физика из Кремлевской больницы, но он ни слова не понимал по-английски, поэтому меня попросили его сопровождать: разные фирмы нанимали меня тогда именно в качестве сопровождающего переводчика.
Мне казалось, что я знаю и понимаю Америку, хоть никогда там и не была – я курила американские сигареты, балдела от Джимми Хендрикса, свободно владела английским – «чего ж вам больше?» (только вопросы в анкете для получения визы мне показались странными, про психические заболевания и употребление наркотиков). А уж в знании Советского Союза и коммунистической системы я чувствовала себя опытным специалистом, видавшим виды. Я больше не была девочкой, очарованной киноартистами, изображавшими русскую потомственную интеллигенцию, – я с нею знакомилась лично, точнее, с ее остатками, осколками и адаптированными к системе формами. Я знала русские песни не только от преподавателя немецкого университета, а лично от русских. Я умела пить водку. Я любила не виртуальную, а настоящую Россию и не боялась ее, как раньше. Я ни в чем не сомневалась. Ну, подумаешь, буду сопровождать советского беднягу в Америку – да легко! Джинсы у меня есть, возможно, не самой последней модели, но на это вряд ли кто-нибудь обратит внимание – там свобода мнений!
И полетела я в свою Америку.
Прибыв в аэропорт Кеннеди, Нью-Йорк, я полтора часа добиралась до другого терминала, куда должен был прилететь кремлевский физик. Не помню, по какой именно причине я три часа стояла в огромной толпе народа, подняв над головой пластиковый пакет с названием фирмы, производящей ускорители. Но наконец мы с физиком нашлись. Бледным вытянутым лицом и рыжеватыми волосами он напоминал уроженца туманного Альбиона, а совсем не русского физика, портрет которого не глядя набросает любой, не будучи физиогномистом. Внешность его была старше возраста, взгляд – остекленелый (очки усиливали эффект): не то запуганный, не то отражавший усталость после девятичасового перелета. Ясно было также, что он во время путешествия ни грамма не принял на грудь – может, боялся потерять бдительность. Но все равно выглядел потерянным. Мы опаздывали на самолет в Сан-Франциско, поэтому знакомство было кратким, без расшаркиваний. Подхватив чемоданы (у него – маленький, у меня – большой), мы рванули туда, куда я махнула.
Когда приземлились в Сан-Франциско, мы уже ничего не соображали. Официально была глубокая ночь – а что там в Москве или во Франкфурте, откуда я стартовала, – никто из нас не понимал. Два часа мы искали машину, которую я зарезервировала. Ею оказался новый «Форд». Валера хотел сам вести машину – не доверял. Но я не уступила и уселась за руль. Ремни никак не застегивались правильно, вытягивались все сильнее, обратно не убирались и болтались соплями, несмотря на наши мучительные усилия догадаться, в чем дело. Физик решил, что это – неисправность, и хотел было ее устранить, даже вытащил из дипломата отверточку, но я умоляла его ничего не трогать, и он, ворча, согласился. Новый «Форд» все время унизительно пищал: «иии-диии-о-тыыы…», и мы сидели, убитые бессонницей, сменой часовых поясов и осознанием своей беспомощности: провинциалка из Черного Леса и советский инженер.
Наконец, я разозлилась и решила просто ехать – и дала газу. И вдруг – ремни с хлестким щелчком взметнулись змеями и прижали нас к креслам! И мы даже не засмеялись, а только выдохнули: «О-о…» – и помчались в полной темноте по Силиконовой, надо думать, долине.
Городок находился в часе езды от Сан-Франциско.
Снаружи гостиница была невзрачной двухэтажной постройкой, но за стеклянными дверьми таились приятные сюрпризы: в элегантном холле, где устланные коврами лестницы, ведущие наверх, расходились полукружиями и встречались на галерее второго этажа, стояло белое пианино. Мой номер состоял из гостиной, спальни, кухни с микроволновкой (чудо высоких технологий!), гардеробной и ванной – и все это мне одной!!! Я рухнула на чудесную двуспальную кровать и исчезла из осознания себя в Америке на несколько часов.
На завтраке я удивилась, увидев моего инженера: не то чтобы он был оживлен отдыхом или настроен на новую интересную работу, нет – его взгляд совсем не изменился, бледность не ушла, более того, он еще больше подобрался и насторожился.
– Что же, удалось поспать?
– Да, – коротко отвечал он, а я стала восторгаться номером. А он вдруг говорит равнодушно:
– Ничего особенного. Вполне ожидаемо.
Ожидаемо! И это говорит человек, который наверняка живет с мамой в двухкомнатной хрущевке! Ну, конечно, – он же из кремлевской больницы, значит, вызывали куда надо и говорили что надо. Подготовили к поездке: с американцами не дружить, приглашений домой не принимать, ничем не восхищаться.
Я встречала таких людей и раньше: скрывая свое невежество, они ничему не удивлялись и не радовались. Я поняла, что все наше дальнейшее общение будет «ожидаемо» и невыносимо скучно, но пока что восхищалась завтраком: и яичница с беконом, и сосиски, и бобы, и блинчики, и фрукты, и свежий сок, и сколько хочешь кофе! В Германии мы тогда были привычны к кофе с булочкой, а к булочке – сыр или колбаса и непременно варенье, но на этом – все. Потом выяснилось, что завтрак стоит двадцать пять долларов – а это было больше, чем наши суточные. Я ужаснулась, а Валера «так и знал». Больше мы не завтракали в отеле.
Понеслась новая жизнь – синхронный перевод специфических текстов с восьми утра и до пяти вечера, с английского на русский – разновидность кошмара. Одна треть обучаемых были из Европы: Испания, Ирландия, Англия, Италия… Старый свет. Большинство же физиков были американцами. Ни на учебе, ни вне учебы никто ни с кем не дружил. Как-то вяло пытался кучковаться Старый свет, но безуспешно. По примеру американцев каждый (по одному) садился в машину и уезжал. Мы с советским инженером уезжали вдвоем, но никто не интересовался, коллеги ли мы, любовники или муж с женой, – какая разница! В России обо всем бы расспросили, передружились, собирались бы вечерами, выпивали и пели песни… А тут – и погулять не выйдешь: кругом технопарки, офисы, низкие однотипные строения… И идти-то некуда: стелется лентой хайвэй, вот и иди по нему, если хочешь. Люди в автомобилях будут притормаживать и спрашивать, что случилось с твоей машиной и где она. По телевизору по тридцати шести каналам (у нас в Германии было тогда только три) шли ужастики, потому что приближался Хэллоуин.
Мой физик загорелся идеей купить компьютер, не ел не пил, экономил суточные: после учебы мы до закрытия торчали в магазинах электронной техники, я ему все переводила, а он продолжал изо всех сил демонстрировать, что его ничто не удивляет. Затем запирался в номере отеля с брошюрами из магазина и там, наверное, беззвучно визжал от восторга, бегал по стенам и матерился.
На четвертый или пятый день, во время лекции, физик сделал нетерпеливый жест ладонью: один раз, другой… Я расценила это как просьбу переводить медленнее, что было почти невозможно. Потом я догадалась, что мешаю ему. Я прошептала: «Тебе нужен перевод?», и он сказал: «Нет, и так все ясно!», и показал на формулы, которые он записывал в тетрадь. Так. Ему, значит, с формулами и английский не нужен, а следовательно, и я не нужна. Прекрасно. Ну конечно, вот если ему в пять утра понадобился утюг, он мне в номер звонит.
Мне казалось, что еще никогда в жизни не была я такой одинокой.
Все спрашивают: «How are you?», но ответ никого не интересует. Никто ни в чем не нуждается. Только сними телефонную трубку – тебе принесут все, чего ни пожелаешь, а услужливый телефон есть в каждой комнате, даже в ванной. Только сними трубку. Тоска. Время тянулось жвачкой, и мне страстно хотелось домой. В России я никогда не испытывала ностальгии, а тут – здравствуйте! – впервые в жизни с тоски я названивала домой. Однажды нечаянно заснула, поговорив с Фрайбургом и опустив трубку не на рычажок телефона, а поверх своего одеяла, в состоянии грустной усталости. Вечерами стояла я на галерее второго этажа и наблюдала сверху движение клавиш белого пианино под романтичные мелодии – пианино было механическим.