Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Перевод русского. Дневник фройлян Мюллер – фрау Иванов - Карин ван Моурик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сначала я летала Люфтганзой и именовалась как все – пассажир. Но как только я полетела внутренним рейсом советского Аэрофлота – я стала интуристом.

Не знаю, существует ли сейчас в России такое понятие по отношению к пассажирам. Нужно осознать, что в слове «иностранный» заложена фраза «иная страна». Это значит, что там – все другое. Вот и турист, который приехал оттуда, – иной. У него есть руки-ноги-голова, но остальное (особенно то, что у него в голове) может представлять собою непредвиденную сложность, а того гляди и опасность.

Интуристов держали отдельно. В самолет приглашали первыми. Рассядемся мы – и ждем, когда пригласят нормальных пассажиров. Стюардессы – словно подписали контракт о невыдаче улыбки, и меня это ужасно веселило. Потому что, когда на том самом месте, где тебя всегда ожидала профессионально наклеенная, неискренняя улыбка, ты встречаешь искреннюю неулыбку – это правда смешно! Видно было, что советских стюардесс не учили улыбаться – они улыбались, когда хотели. Но обычно они не хотели.

Интуристам не предлагалось прослушать обычную информацию по технике безопасности на каком-либо другом языке, кроме русского: и я умирала со смеху, глядя, как строгая стюардесса жестами подкрепляет текст про какую-то лампочку индивидуального приключения.

Странно, что летчик приходил последним. У нас-то – вон он, сидит, будто всегда там был и будет. Ты меняешь самолеты, авиакомпании, направления, а летчик в белой рубашке с погончиками – сидит наготове, поправляет наушники, касается важных кнопок и рычажков… А этот, русский, – прибегает: пальто нараспашку, термос под мышкой…

Ю-ху! – и полетели моментально. Боже, как они взлетают! Это лучшие летчики в мире!

Стюардесса танком идет по проходу с непроницаемым лицом: на подносике – шесть пластмассовых чашечек с мерзким приторным лимонадом. Только лишь шестеро пассажиров его испили – стюардесса демонстрирует фокус-покус: исчезает на несколько секунд за шторкой и появляется снова с полными чашками.

После красивой посадки (как они садятся!) нам велено оставаться на месте. Все пассажиры, кроме интуристов, покинули самолет, пилот убежал первым, прижав к себе портфель, стюардессы испарились… И стоит самолет в чистом поле, и сидят в нем иные люди и странно себя чувствуют. Но недолго. Вон, решительно пересекает поле женщина на каблуках, а в руках у ней табличка на палочке. Приближается… и становится видна надпись: ИНТУРИСТ. Спасены.

Однажды, в восемьдесят восьмом, мы с мамой летели из Москвы, где на полках продуктовых магазинов, кроме пирамид из консервных банок с морской капустой, не было решительно ничего, в Юрмалу, в советский санаторий. В Москве мы провели две недели, и все то, чем я хотела побаловать маму (из моих гастрономических влюбленностей), было невозможно достать. Напрасно искала я мою обожаемую сметану. Уже давно, перепробовав в Германии разные ее сорта (да хоть все их смешай, ничего похожего не выйдет!), я поняла, что настоящая сметана существует только в России. Но в каждом магазине Москвы царила морская капуста и тянулись очереди за «продуктовыми наборами», в которых только один продукт представлял какую-либо ценность, а остальное просто прилагалось за твои же деньги. Например: банка кофе, а с нею вместе изволь приобрести какой-нибудь маргарин, скучное печенье и резиновый яблочный мармелад, который никто не хотел покупать даже в трудные времена дефицита…

Этот полет был незабываем, потому что дунул ветер, и принцип разделения «нормальных» и «иных» пассажиров развернулся на сто восемьдесят градусов: советские граждане расселись первыми, а интуристов попридержали, видимо, потому, что было их всего двое: я да мама. Самолетик был небольшой, по два места по обе стороны прохода. А впереди, где висит обычно шторка, были два кресла, обращенные лицом к салону.

Пассажиры, занявшие все имеющиеся кресла, кроме этих двух, ждали. Интуристы задерживались по непонятной причине. В маленьком салоне, подобно сгущающейся духоте, накапливалось нетерпение. И вот – ведут, ведут инопланетян! О, о, о!

Все вытянули шеи, выставили головы, кто-то смотрел откровенно, кто-то делал вид, что привстал из посторонних соображений или уставился только потому, что с языка так и срывался вопрос: «Мы… уже встречались?»

Так мы с мамой и сидели лицом к семидесяти пассажирам, под прицелом пытливых взоров. Ощущение – в точности как во сне, когда оказываешься голым в толпе, но не бежишь и не прячешься, смутно понимаешь, что тебе нечего стыдиться, потому что все происходящее – нереально, поэтому держишься с достоинством, игнорируешь взгляды и говоришь себе: спокойно, спокойно, это только сон…

Как ребенок, который немедленно съедает подаренную конфету, жадно вкушала я подаренные на несколько дней море и солнце – и обгорела дотла, не ожидая такой прыти от северного солнечного сияния. На другой день мне было уже не до пляжа и не до процедур: лечебный расстрел водной струей я бы не перенесла… Даже к завтраку не пошла – лежала под прохладной простыней в чем мать родила и тихо страдала. Вдруг в комнату, как в свои личные апартаменты, вошла деловая медсестра и стала на меня по-доброму орать: мол, как можно валяться в постели, пропускать процедуры и не идти к морю дышать целебным воздухом! То есть это такой распространенный в России вид ругани, когда человек желает тебе только добра.

Напрасно искала я мою обожаемую сметану. Уже давно, перепробовав в Германии разные ее сорта (да хоть все их смешай, ничего похожего не выйдет!), я поняла, что настоящая сметана существует только в России.

Я прихватила простынку и натянула ее до самого носа, пытаясь просить ее не трогать меня. Но она подошла и, бранясь (только русские женщины умеют ругать посторонних), рванула простынь и увидала мое красное тело… Да как ахнет, как руками всплеснет! Она метнулась прочь из комнаты, и я подумала, что она вернется с толпой докторов в белых халатах. Но она вернулась одна, с банкой, полной сметаны. Это была большая, щедрая банка! Медсестра лечила меня, смазывала ожоги, больше не ругаясь, а ласково причитая и называя меня «голубушка», а я вместе с чувством благодарности испытывала беспокойство: не израсходует ли она, часом, всю сметану?

От сметаны на тело снизошел прохладный покой. Медсестра ушла, преисполнившись чувством выполненного долга. Мама, которая разделяла мою любовь к уединению, бродила неспешно где-то вдоль берега, слушая вечный крик чаек и улыбаясь найденной ракушке, которую ей не хотелось поднимать…

Как только за медсестрой закрылась дверь, я набросилась на сметану – о, как я ее ела! Можно сказать, потребляла внутрь. Прекрасная, прекрасная…

Когда возвращались в проголодавшуюся Москву, интуристов оказалось больше двух и внимание публики не фокусировалось именно на нас с мамой. Опять прибегал пилот с таким лицом, словно он должен был, оторвавшись от важных дел, быстренько доставить этих людей куда им там надо – разбегался и взлетал красиво… И снова были стюардессы-танки, и примятая еда в коробочке, и гадкий лимонад.

А сегодня все переменилось. Я и представить не могла, что буду летать Аэрофлотом не только по необходимости внутри России, а при любой возможности, на любые расстояния! У них новейшие самолеты. Ты сидишь в комфортном кресле, среди обыкновенных пассажиров, а по проходу фланируют молодые красавицы в пилоточках, говорят на разных языках, вежливо общаются и мило улыбаются. Но мне до сих пор кажется, что пилоты, говоря бегло и невнятно по-английски «говорит командир корабля такой-то…», не придавая никакого значения произношению, – все-таки будто торопятся…

И как взлетают! Как садятся!

И, как было раньше и будет всегда, плывут под крылом облака. Глядя на них, я вспоминаю сметану.

Эйфория длиною в год…

(1982)

И еще прошел год после медового месяца, покуда мы дождались разрешения для Мити на выезд в Германию. Я сразу изобрела возможность видеться с ним: сопровождать туристов в Ленинград. Несколько раз я совершила поездки к своему законному мужу как администратор туристической группы.

В любой группе всегда находился весельчак, резонер, жалобщик и опаздывающий. Какими бы разными они ни были, эти люди, которых укомплектовывали в группы, – амплуа четверки выдерживалось с жанровой точностью комедии дель-арте, и мне доставляло несказанное удовольствие убедиться в их неизменном присутствии, ибо опаздывающий опаздывает уже на первую встречу, весельчак шутит, едва произнеся приветствие, недовольный недоволен заранее, а резонер дает не всегда приятный, но точный комментарий всему происходящему – поэтому обнаруживается последним. Лишь однажды, кроме привычных, явился особый персонаж – клептоманка. Ни один ее день не обходился без маленькой невинной кражи, и она, не скрывая своей страсти, рассказывала группе о своих подвигах и демонстрировала трофеи (о чем я узнала от жалобщика). Я думаю, что наблюдение за моими туристами придало бы моим ленинградским поездкам дополнительного колорита, но, только лишь разместив группу в гостинице и передав ее экскурсоводу, я бессовестно оставляла их, не появляясь в отеле даже с целью ночевки – о, как они меня любили! И не скрывали этого.

Я ничего не замечала. То есть мне было все равно. Я готова была сносить шутки весельчака, иронию резонера, угрозы жалобщика, взять на себя вину за опоздание опаздывающего. Зато я все дни проводила с мужем и моими новыми друзьями, и каждый день был оценен нами выше его настоящих достоинств, и каждый день казался короче, чем он есть.

Хорошее это было время! Друзей у меня все прибавлялось, разных и интересных, потому что мой муж обожал проводить время в компаниях. Больше мы не гуляли вдвоем по Ленинграду, и я об этом думала с легкой ностальгией, ведь Ленинград – вот он, за окном, только выйди – и он твой! Но наше общение с Митей вне веселой компании сводилось лишь к ночным объятиям – в том случае, если не засиживались до утра где-нибудь в гостях.

Я заметила с восхищением и ужасом, что в любых обстоятельствах, в разных кругах русские могли цитировать Гете или Шиллера, Ремарка или сказочника Гофмана. Они знали переводы из Гейне! Они просили меня петь немецкие народные песни!!! А я… Мы пели в университете, конечно, что мы там пели… Французские песенки, английские. Про американского солдата, который идет по болоту. Хава нагила. Но только не немецкие! И мне приходилось из глубин, из заветных сундуков моей памяти извлекать прекрасные песенки, которые давным-давно пела нам, маленьким, мама… В эти моменты мне казалось, что я нахожусь в правильном месте, где мне разрешено быть самой собой, что я люблю моих русских друзей всей душой, до слез умиления и благодарности…

Провожали меня в Германию известно как: долгие посиделки у В-влада на кухне, самогон, песни Высоцкого (голос его хриплый, нежный, из магнитофона да в самую душу куда-то: «Идет охота на волков, идет охотаа-а!!!..»). Лишь под утро попрощались, присели на дорожку и… Ах, я обожаю русскую традицию «присесть на дорожку»! Сборы, нервы, непрерывное поглядывание на часы, торопливые признания и неуместные обещания, не то грусть, не то желание поскорей от нее избавиться… И вдруг, в последнюю минуту, в апофеозе стресса – все расселись и умолкли. Несколько секунд тишины, в которой только часы на стене проговорят: раз, два, три…

Мамина подруга шепнула маме: «Маргарита, ты знаешь, а это вовсе не так уж ужасно! Он просто charmant! По нему и не скажешь, что он русский!»

«Ну, с богом!» – и все встают с того, на что присели, на табуреточку, на чемодан ли, на колени к кому-то, встают успокоенные, обновленные и в хорошем настроении! И расстаться не так грустно, и путешествие представляется не нагромождением неудобств и нервотрепки, а чем-то манящим и романтичным: всего лишь «раз, два, три»!

Поутру после проводов я была не в себе, потому что самогон еще не успел выветриться и ночь для меня вовсе не наступала. Моя группа сверлила меня глазами и словами – справедливо, конечно. Мне на шею повесили какие-то коралловые бусы, которые запрещалось вывозить – авось, пьяная дура пронесет через таможню. А я попросила кого-то из них пронести для меня две подаренные банки черной икры – мне сказали с подчеркнуто нескрываемым удовольствием: «НЕТ!»… Пограничники отобрали и бусы, и икру, и даже спасибо не сказали. А мельхиоровая вилка из ресторана, которой клептоманка удовлетворила свою потребность что-нибудь стянуть и которую сунули мне в сумку (о чем я и не подозревала), непостижимым образом переехала на постоянное местожительство в Германию. Она и сейчас лежит где-то на чердаке, никому не нужная, ведь той, которая ее стащила, она нужна была исключительно в момент кражи, не более того. Цель достигнута – потерян интерес…

И вдруг, в последнюю минуту, в апофеозе стресса, – все расселись и умолкли. Несколько секунд тишины, в которой только часы на стене проговорят: раз, два, три…

«Ну, с богом!» – и все встают с того, на что присели…

Так год и пролетел. В тот день, когда Дмитрий прилетел во Франкфурт, ожидание этого события достигло своего апогея и в некотором смысле исчерпало себя. Так и казалось, что после всех препятствий и безумств, с которыми эти препятствия преодолевались, не может быть гладкого и красивого прибытия героя мелодрамы на немецкую землю. Но все же на прибытие Мити собралась посмотреть изрядная толпа народу, даже не поленились для этого приехать во Франкфурт – ближайший от Фрайбурга международный аэропорт. А впрочем – не сама ли я позволила всем, кто изъявил желание, ехать со мною встречать мужа? Уж не собрала ли я их нарочно, взглянуть на мой триумф? Хотя мне и самой с трудом верилось в то, что это наконец произойдет: он выходит, в руках у него розы, и он сразу узнает в толпе мои льняные волосы, мои глаза, в которых блестят слезы счастья… Розы-слезы… О нет. Я знаю, что все будет по-другому. Выходи, Митя. Уже все вышли. Уже – никого. Уже на меня все смотрят – и даже не вопросительно, а как бы: «Ну, что ж, может, оно и к лучшему?»…

Митю вывели под белы рученьки двое полицейских, хотели, прежде чем отпустить, убедиться в том, что его действительно ожидает жена. Что он – не этнический немец, не еврей, что он – русский муж какой-то сумасшедшей немки. Что ему – не в отстойник для эмигрантов, а в обычный выход для нормальных людей.

Чемодана у него не было, а только пластиковый пакет, в котором лежали штаны, рубашка и бутылка водки. Все встречающие выглядели довольными, переговаривались, сверкали взглядами: уникальный случай, настоящий русский и, подумать только! – симпатичный, как киноартист. Мамина подруга шепнула маме: «Маргарита, ты знаешь, а это вовсе не так уж ужасно! Он просто charmant! По нему и не скажешь, что он русский!»

Вот разве в ресторане Митя сразу – бух! – выставил водку на стол, за что наше собрание чуть не разогнали. А в остальном он ничем не показал себя с необычной для немцев стороны, и гостям, настроенным скептически, не выпало ни одной козырной карты; гости непредвзятые, сгорающие от любопытства, выказали Мите свое благоволение, а гости, верящие в силу любви, воодушевились, найдя подтверждение своей вере.

…и ее блистательный крах

(1985)

Романтика закончилась стремительно – словно сорвалась с обрыва, ударилась о скалу и умерла прежде, чем исчезла под водою. Митя не находил себе места, чувствовал вину за оставленных родственников и друзей, многие из которых из-за его опасных связей и отъезда в империалистическую страну потеряли работу и статус. А я не находила места… рядом с ним. Ибо вина эта стала почему-то моей: бывает, что чувствуешь то, что не хотел бы чувствовать и что противоречит разумным доводам, однако – чувствуешь.

В ожидании приезда Мити я сняла две комнаты в четырехкомнатной квартире (коммуналка!!!). А две другие заняли, как на грех, сектанты. Они увешали все стены в коридоре и в кухне изображениями своего гуру, которому они поклонялись. Его проницательный взгляд следил за тобой даже в туалете. Сектанты одевались во все красное и всю свою оставшуюся от прежней бессмысленной жизни одежду рьяно перекрашивали в красный. Повсюду сушилось их красное белье, и, поскольку стиральная машина была одна, все наши вещи тоже стали розовыми… Одним словом, Митенька угодил в этот красный кошмар – ценою стольких усилий покинув красных!!!

Позже мы сняли прелестную двухкомнатную квартирку: в первом этаже располагалась пекарня, и кондитерские ароматы проникали к нам посреди ночи, а ранним утром к запаху теплых булочек примешивался вкус свежемолотого кофе, что могло бы всю дарованную нам жизнь пробуждать в нас счастливые воспоминания, но увы, радость к тому времени больше не посещала нашу маленькую семью.

В повседневности между нами громоздились недоразумения. Мои простые жизненные правила, которые были у меня даже не в голове, а в крови, вызывали у Мити раздражение. Меня всегда шокировало мытье посуды под текущей водой или работающее в пустом доме (где целый день – никого) на полную катушку отопление. А его убивало то, что я придумываю для гостей меню и не хочу просто и честно выгрузить на стол все содержимое холодильника. Что я выбрасываю каждую бумажку в макулатуру, а не в обычный мусор. Что я держу бутылочку шнапса в шкафу и не соглашаюсь ее опустошить. Поскольку бутылочки вообще не задерживались в нашем доме, я назвала одну из подаренных «своей» и просила ее не трогать.

– Погоди-погоди-погоди, – говорил Митя, словно не веря в мою чудовищную жадность, будто бы надеясь, что меня еще удастся образумить, – когда же ты собираешься пить этот шнапс? Не знаешь? А с кем? Не знаешь. Не знаешь – когда, не знаешь – с кем, не знаешь – при каких обстоятельствах, и поэтому бутылка будет стоять в шкафу???

И он разводил руками так обреченно, что у меня все холодело внутри.

Наряду с моей прижимистостью он уличал меня в глупых тратах: в то время как его родные там, в России, бедствуют, я тут живу в роскоши, обзаводясь никому не нужными вещами вроде «красивой скатерти». На изобилие в колбасных и овощных лавках он смотрел не с удивлением и не с восхищением, а, как я сразу приметила, – с обидой. Финансовые вопросы его не интересовали, как и абсолютно не интересовало хозяйство. На мою пластиковую банковскую карточку (предмет для него тогда еще новый) он смотрел равнодушно и даже презрительно, как его мама на капитализм, не желая знать, сколько за что заплачено, покуда не научился ею пользоваться и не спустил весь счет.

Я работала везде, где удавалось устроиться: преподавала русский в вечерней школе, немецкий в частной школе, французский для торговли… Брала на дом проклятые переводы брошюр и проспектов на русский язык, приходили ко мне частные ученики… Митя приискал разовую работу, без ежедневной обязаловки, это ему нравилось: чинил-мастерил, подрабатывая своими руками (где и сколько – не докладывал), изъездил на лыжах весь Шварцвальд[3] (без меня – я не умела и не любила ходить на лыжах). Компании ему были по-прежнему необходимы, и жизнь наша проходила непрерывно при гостях или в гостях. А когда мы были наедине – он почти не разговаривал. Боже, как это было тяжело.

Разговор для немцев – это жизненно необходимая вещь, и дело не в жажде взаимного общения или нормальном для каждого человека желании выговориться; просто немцы в силу строения языка не понимают никаких полуслов и туманных намеков – фраза на немецком должна быть доведена до конца, до последней частицы, отделенной от глагола, от которой зависит смысл всего сказанного! Говорить для нас – значит внятно жить, такие вот ментальные штучки! А Митя не хотел говорить. Он словно затаил обиду. Так я и жила с ощущением, что чего-то ему должна.

Но (неудивительно, впрочем) он всем нравился, мой русский муж. У него появились друзья, которые уже не имели прямого отношения к моим друзьям. Где-то там, за пределами родственного и дружеского круга, сформировались душевные компании, в которые я оказалась не вхожа. Одна из них состояла из учителей вальдорфской школы, так называемых антропософов, имеющих пристрастие к русскому языку и русской культуре, которым Митя, как редкое тогда явление в Западной Германии, был интересен со всех сторон – со всех. Митя тоже заинтересовался этими людьми углубленно: у него родился ребенок, девочка, – но об этом я узнала спустя девять лет; и почему я всегда все узнаю последней? Прелестная девочка, брюнетка с голубыми глазами, похожая на Алена Делона, – ее мама была, конечно, моим антиподом: маленькая, худенькая француженка с темными непослушными локонами на художественно неприбранной головке…

Все проблемы сразу обмельчали, поблекли, а погода – погода существовала в параллельном мире, где жили другие люди, счастливые своей способностью жаловаться на серые туманы или смеяться оттого, что небо – безоблачно.

Я-то думала, что даю Мите возможность привыкнуть, найти себя в новой жизни, почувствовать свободу и радость, поэтому не донимала его расспросами даже тогда, когда он возвращался домой глубокой ночью. Он не был за это благодарен, а принимал как должное. Про других женщин я вовсе не думала, дура.

Я чувствовала, ох, мучительное это чувство, что счастья нет. О ребеночке мечтала – хотя глупо было надеяться, что ребенок спасет семью: давно известно, что это не выход. Но все же, оставив работы и заботы, которыми полнились мои обычные дни, я пошла к женскому врачу – заняться своим здоровьем и выяснить почему… И тут меня огрел большой сюрприз: затаившееся чудовище называлось злокачественной опухолью.

Нокаут.

На дворе стоял февраль, только что воцарившийся. Наш февраль – невинный младенец в сравнении с русским, но и он колет сосульками в сердце и подвывает промозглым ветром. Но тот февраль прошел для меня незамеченным. Все проблемы сразу обмельчали, поблекли, а погода – погода существовала в параллельном мире, где жили другие люди, счастливые своей способностью жаловаться на серые туманы или смеяться оттого, что небо – безоблачно.

Когда приходит болезнь, то тебя захватывает отвратительное состояние, гораздо более сильное, чем страх смерти или боязнь операции, – одиночество. И, как бы ни заботились о тебе родные и друзья, как бы ни делали все возможное доктора, перед той самой гранью ты понимаешь, что ты один. Справишься – или уйдешь. Какой там февраль…

Я остро чувствовала это состояние отверженности, но смерти не боялась: все во мне собралось в кулак, и кулак этот готов был драться. И защищаться не только от рака, но и от равнодушия мужа. Может быть, Митя рассуждал так: раз ей все нипочем, то к чему мое сочувствие? И, если я пыталась заикнуться о болезни, его передергивало и он говорил: «Хватит об этом! Удалили – и удалили. Все». Разумеется, мужчины не любят больных женщин. Разве тех, которым стопроцентно суждено вскорости умереть: какая насыщенная драма, переходящая в трагедию, сколько эмоций, чувств, страданий… и потом – свобода! Митя понял, что я умирать не собираюсь, совсем отстранился от меня и запил. Он и раньше выпивал, но отныне стал напиваться.

Последний миф о счастье, ребеночек, рухнул с обрыва туда же, вслед за романтикой.

Я была как та мельхиоровая вилка на чердаке.

На мою пластиковую банковскую карточку (предмет для него тогда еще новый) он смотрел равнодушно и даже презрительно, как его мама на капитализм, не желая знать, сколько за что заплачено.

Странно, но тянулась еще некоторое время наша жизнь в супружестве.

Во время наших поездок в родную Митину сторону с чемоданами, набитыми гостинцами для родственников и друзей, Митя был, безусловно, центром внимания, заморским гостем. Он травил истории, делился впечатлениями… А я слушала с удовольствием. Взгляд на себя со стороны – это ж безумно любопытно, хотя иногда и не особенно приятно.

– Представляете, немец спрашивает, хочу ли я выпить… (Хохот слушателей.) Нет, погодите-погодите, затем он открывает шкаф – а там… Батарея полупустых бутылок!!! Он наливает мне рюмочку, а остальное убирает обратно! (Все ржут.) В гости просто так не зайдешь – нужно назначить дату и время! Каково? А придешь, поставишь бутылку вина на скатерть, – хозяйка метнется и подставочку подложит. Уж лучше бы скатерть не была такой белой, чем терпеть эту подставочку!

– Но, вообще-то, они люди добрые, – милостиво прибавлял он.

И восхищался машинами и дорогами – ну, хоть что-то!

В нашу последнюю поездку в Ленинград, которую мы совершили через Финляндию на пароме, Митя познакомился с какими-то русскими – и исчез на время всего путешествия, не появлялся даже во время завтраков. Мне говорили, что его видели, но шарить по номерам было выше моих сил. Да и зачем.

Прямо с парома его увезла «Скорая помощь» – и новые «друзья», которые вызвали врачей, кивнули мне головой, как знакомой. Наверное, показывал им мою фотографию…

Что я делала в ту поездку в Ленинграде – убей, не могу вспомнить, память безжалостно расправилась с воспоминаниями. Помню только какой-то ужас, и больше – ничего.

Луораветлан

(1993)

Откровенно говоря, словом «эскимос» у нас в Германии не пользуются, так же как и словом «негр», – считается, что это нехорошо, нетактично. Как же я удивилась, что эскимос на русском языке – это просто название народности! То есть воскликни я в России: «Эскимос!» – никто не обидится. Так и в Италии я скажу: «Negro!» – и это будет не что иное, как «черный», и я никого не оскорбила, так уж оно звучит, из песни слова не выкинешь. Европа помешалась на лояльности, запуталась.

Чукча – это тоже не может быть обидно, если ты и есть чукча. В энциклопедиях описана такая народность. На языке чукчей это слово звучит потрясающе красиво: луораветлан. Не то название полуострова, не то лекарства, которое теперь модно принимать от стресса.

Кем точно был по национальности этот дивный персонаж с белоблинным лицом, с которым мне довелось провести вместе несколько дней, – не так уж и важно, наверное якутом. Для меня все было необычным: его внешность, манеры, мысли и происхождение (в моем представлении – с самого краешка планеты). Был он большим чиновником, влиятельным человеком в Якутии и вынашивал грандиозные планы по оснащению больниц и кардиологических клиник. Оборудование он хотел видеть своими собственными глазами, а не только на глянцевых фотографиях в брошюрах. А подписать контракт он хотел непременно в Париже, где, как он вычитал в этой самой брошюре, располагалась европейская штаб-квартира фирмы-производителя, – одним словом, по юридическому адресу.

Желание заказчика – святое дело. Мы организовали поездку и встретили Большого Якута в Париже, где он прежде никогда не бывал. Он был с виду милейший добряк, ростом едва доходил до моего плеча: ладненький, квадратненький – как человечек-плеймобиль. Его сопровождал заместитель: русский сибиряк, неповоротливый в движениях, широкий в плечах, ладонях и скулах, с неулыбчивым честным лицом и таким же, отметающим сомнения именем: Прохор.

Директор европейского филиала фирмы в глаза не видал ни эскимосов, ни якутов, ни русских сибиряков – ибо стоял на дворе девяносто третий год и до массового паломничества дельцов и туристов из России оставалось еще два-три года… Но угощал своих клиентов с истинно французским шиком – закатывал гурманские пиры, тщетно ожидая от гостей стонов и дифирамбов в адрес повара. Сибиряк ел молча, иногда только вскидывая брови – когда его рецепторы удивлялись неопознанному объекту, а бедный якут есть вообще не мог. Соусы, которыми славится французская кухня, он сразу обозвал блевотиной. Потому что для него еда – это еда в первозданном виде, в сыром. Еда должна быть ясной, распознаваемой, не перемолотой и не перемешанной. Он шептал мне в ужасе: «Я не смогу, никак не смогу это съесть. Пожалуйста, закажи мне лед. Большую миску со льдом». Тогда я потихоньку, не привлекая внимания, сообщала просьбу моего клиента официанту, и якутский чиновник закусывал льдом каждую ложечку, каждый кусочек проглоченной европейской еды, с невероятной скоростью схрустывая кубик за кубиком. Тут уж поневоле не только внимание нашего столика, но и всеобщее внимание бывало привлечено, тем не менее в каждом новом ресторане или маленькой кофейне наш гость не осмеливался открыто заказывать лед, и я должна была тайно, под шумок да на ушко, передавать его просьбу гарсону, после чего уже полресторана могло развлекаться этим невиданным зрелищем.

Надобно заметить, что одевался наш клиент очень элегантно, вместо галстука носил шейный платок. Ботиночки его блестели хорошей кожей, рубашечки выглядели точно сейчас из прачечной, но ни одним магазином он не заинтересовался: ни бутиком, ни киоском – кажется, не приобрел даже распоследнего магнитика в виде Эйфелевой башни. На саму башню мы, разумеется, полезли – как не полезть: часовых очередей из туристов там тоже еще не выстраивалось. Вышли на первой площадке – высота, красота, ветер… Ветер треплет волосы, наполняет твою грудь безотчетной радостью и сильным чувством весны, и кажется, что покачивает башню. А под тобой – прекраснейший из городов, объятый ярким шелком синего неба, обласканный золотом солнца…

Посетили, само собой, Нотр-Дам. Там господин из Якутии обнаружил в чаше воду, уточнил, святая ли она, и, получив утвердительный ответ, стал умывать лицо, шею и уши, сладко пофыркивая, так что все стали оглядываться.

Но где наш якутский гость? Вот Прохор строго глядит в сторону могилы Наполеона. А его шеф – нашла не сразу – стоит спиной к видам, вцепившись обеими руками в перила, опоясывающие по кругу стену шахты лифта, что внутри башни. Стоит, глядит в пол и трясется – без шуток! Лицо совсем побелело, глаза стеклянные… Шепотом, таким же умоляющим, каким просил в ресторане льда, умоляет меня сжалиться и проводить его вниз! А я ему говорю: «Подпишете контракт – тогда я помогу вам спуститься!»

Несмотря на объявший его ужас, он, однако, заулыбался и немного расслабился, отклеился от перил, и мы смогли потихоньку направиться к дверям лифта, возвращающего людей с небес на землю (тогда как Прохор, усмехнувшись уголком рта в знак прощания, поехал покорять верхушку башни). Спустившись, пошли за мороженым. То есть это я пошла за мороженым – хоть оно и ледяное, но увы – сладкое, что для нашего взыскательного гостя было совершенно неприемлемым.

Чувство юмора у него было превосходное. Вообще, смеялся он много, смущаясь своего смеха и закрывая ладошками лицо. Мне было с ним легко, несмотря на все его капризы. И даже тогда, когда я попросила его спеть что-нибудь исконное, оттуда, с края света, – он не стал ломаться и говорить, что сегодня не в голосе, а просто запел, да так, что я застыла от изумления. Застыла внутренне, потому что была за рулем и пение было направлено мне в затылок. Это был тот необычный двойной звук, одновременное сочетание фальцета с низким гудением: такой звук редко кому доводится слышать вживую. Отсутствие земной середины повергло мои чувства в беспокойство: резкий пронизывающий фальцет заставил волосы шевелиться на голове, а вибрация низких утробных звуков поколебала мою уверенность в моей принадлежности к культурной цивилизации и Homo sapiens.

Посетили, само собой, Нотр-Дам. Там господин из Якутии обнаружил в чаше воду, уточнил, святая ли она, и, получив утвердительный ответ, стал умывать лицо, шею и уши, сладко пофыркивая, так что все стали оглядываться. Я, отвернувшись, изучала витражи, словно видела их впервые.

Прощаясь в аэропорту, я его поцеловала по-европейски, дважды в щечку – справа, слева. И вдруг он говорит: «Можно мне попрощаться с вами по-нашему?»

Я немного оторопела – кто знает, что за стиль прощаний, он явно не имел в виду троекратного русского целования… Но мне было, во-первых, любопытно, а во-вторых – неудобно, и я сказала: «Ну давайте…»

Он приблизился, нарушая приличную дистанцию, восстал на цыпочки, ухватив крепко мой локоть (мне пришлось невольно склонить голову, чтоб достал), прижал блинное лицо к моей щеке, что вышло неожиданно ловко, потому что носа у него, кажется, вовсе не было – и шумно втянул ноздрями воздух (то есть нос все-таки был), так что щека моя затрепетала, как платок от ветру на площадке Эйфелевой башни… Это было не эротично, нет, но все ж волнующе – потому что ново. Смысл такого целования в том, объяснил он, чтобы унести с собою в Якутию мой запах.

А контракт он так и не подписал. Ну, это часто бывает. Это бизнес. Я могу, имею право сказать «это – бизнес»: сама развиваю, сама вкладываю, сама зарабатываю и снова вкладываю… И сама получаю по морде, иногда необычным способом.

Я тут подумала: не было у него никакого чувства юмора. И там, на башне, смеялся он не над моей шуткой, а надо мной. Его намерения умели двоиться, как голос. Фальцет симпатизировал мне и мечтал оснастить больницы, а утробный звук прекрасно знал, что ничего не подпишет.

Комната страха

(1992)

Это было начало девяностых, когда Ленинград снова стал Петербургом.

А я после расставания с Дмитрием не хотела возвращать девичью фамилию, не стала снова Мюллер. Я с детства стеснялась ее банальности. Она была до такой степени избита, что люди даже не трудились продолжать ее написание и после заглавной М ставили точку – и так ясно!

А русские фамилии мне очень нравились, особенно простые, от которых, может быть, морщились их обладатели, как я от своей простой немецкой…

Фамилия Мюллер производила на всех моих русских знакомых необычное впечатление. Я не понимала сначала, почему столь скромная фамилия так будоражит их воображение – они все были в полном восторге, иногда смеялись загадочно, а иногда говорили «А-а-а!!!» и ласково грозили мне пальцем. Оказалось, так звали одного из главных героев любимого всей страной сериала про советского разведчика Штирлица, и уже не столько сам сериал был популярен, сколько анекдоты про Штирлица и Мюллера. В анекдотах то Мюллер был ловким и хитрым, а Штирлиц попадал в дурацкие ситуации, то наоборот – народ так и не определился, кто из них умней. Но, так или иначе, все недоумевали – как можно отказаться от этой легендарной фамилии, Мюллер!

Я же отказалась наотрез и долго жила со странным русским именем мужского рода. Немножко странным для Германии, потому как иноземным, но очень странным – для России. У нас раньше было так: если берешь фамилию мужа, значит, она звучит и пишется так, как у мужа. Он – Мюллер, и ты – Мюллер. Он Фишер, и ты – Фишер. Он – Иванов, и ты – Иванов. А если ты – Иванова, то у вас с мужем разные фамилии – железная немецкая логика! Поэтому в советском загсе я ничего не объясняла, а в немецком – взяла фамилию мужа, но без буквы «а».

Для русских на бумагах я была мужчиной, а воочию – нет. Молоденькие таможенники, тогда еще непременно коротко стриженные, краснели до самых оттопыренных ушей, разглядывая мои документы. Сейчас, понятно, никто ничему не удивляется.

Итак, к тому времени, как Петербург обрел свое прежнее имя, Иванов была уже главой первого совместного предприятия, приезжала в Петербург на выставку, а из Петербурга подалась в Петрозаводск по приглашению профессора Гольдбера.

Стоял безжалостный февраль. Дорогостоящее медицинское оборудование засовывали в «Жигули» – не помещалось, но ничего, запихали. Пар резко вырывался изо рта, когда отрывисто переговаривались: слова застывали на лету. Перчатки – только морозили каждый палец в отдельности.

Но погрузились, поехали, и грела мысль, что в Петрозаводске заказан номер в гостинице.



Поделиться книгой:

На главную
Назад