Пристав прочел протокол и поджал губу.
— Допросите его хорошенько сначала, а потом мне доложите.
Кулишенко прошел в дежурную комнату и попросил чаю. Знобило, руки были тяжелы, как свинцовые. И пока он пил теплый чай, ненужные и буднично-тоскливые мысли лезли в голову, обнимали сердце неприветливым холодом.
— Кривень, приведи вчерашнего, — крикнул он в дверь городовому.
Он вспомнил об этом субъекте, и ему стало не по себе, как вчера, во время допроса. Стал смотреть в запотелое окно, беспредметно вздыхая.
В комнату, подталкиваемый огромной рукой городового Кривеня, вошел маленький невзрачный человек, запахиваясь в обветшалый пиджак. Большая, не по тщедушному туловищу, голова, огромный шишковатый лоб, редкие, всклокоченные волосы, сероватая бороденка, большие воспаленные глаза и детские, трогательно красивые губы на этом безобразном полубезумном лице. Войдя, он сделал смешной реверанс и сказал тонким голосом:
— С добрым утром, о, повелитель! В твоих руках, величественный, жизнь и смерть преследуемого раба.
— Извольте сказать, зачем вы были в спальной у господ Ментоловых и как вы туда пробрались? — спросил Кулишенко, сурово хмурясь и не глядя на вошедших. — А также извольте назвать имя, фамилию и звание… Напрасно вы скрываете — это не поможет вам.
— О, повелитель, меня зовут «Мышь», я уже сказал тебе, справедливейший. По норам и щелям жизни прячусь я, и все же попаду на зуб. Такова участь мыши…
Он запахнулся в пиджак и засмеялся тихим, болезненным смехом. Кулишенко неприятно передернуло.
— Вы притворяетесь сумасшедшим, однако я вижу, что вы не сумасшедший… Отвечайте, зачем вы были в спальной? Господин Ментолов не знает вас, вы, следовательно, тайно пробрались к нему в спальню с преступной целью. Вы хотели обокрасть его, убить, — у вас, может быть, к нему давняя вражда? Советую вам сознаться, вам же лучше будет.
— Дать ему хорошего, — медленно и мрачно проворчал городовой.
— Молчи, Кривень, — сказал Кулишенко резко. Он испытывал тревожную неловкость. Арестованный как будто посмеивался над ним, он не был похож на других, с которыми постоянно приходилось иметь дело. Кулишенко не мог прямо смотреть в его страдальчески-воспаленные глаза. Вот, необходимо допросить до конца этого странного человека и провести все по форме. Тоска. Шел бы ты, несчастный, своей дорогой, какое мне до тебя дело?
— Так как же? — спрашивал Кулишенко и рассеянно застучал карандашом о стол.
Неизвестный тихо улыбнулся.
— О, это был злой замысел. Но, клянусь, — ни красть, ни убивать я не хотел. Да, я люблю этих кошек, называемых людьми. Мне знакомы их бархатные лапки, острые когти и оскаленные хищные зубы… Маленькая мышь не может бороться с ловкими бархатными хищниками. Она спасает, как может, свой жалкий хвостик и прячется в подполье. Сторонкой, по канавам, в щели, в мусор… Ха-ха-ха! Сердце мыши окровавлено… Сердце мыши растерзано!
Кулишенко поднял голову. Лицо у человека было искаженное и страшное. Из глаз его покатились слезы. Сердце Кулишенко внезапно заныло. Было невыносимо продолжать допрос.
— Так вы ни в чем не сознаетесь? — спросил он упавшим голосом. — Но ведь были же вы ночью в спальне у Ментоловых? Зачем?
Арестованный улыбался хитро, про себя.
— Это было бы очень удачно… Для этого стоило потерпеть. Представь, повелитель, — при лампаде, проснувшись от любовных объятий… Ха-ха-ха! В углу у туалета! Посиневшее лицо и язык… Открытые мертвые глаза, бледные глаза алкоголика, устремленные в потолок, и ее глаза — прекрасные, безмерно широкие от ужаса, ее белые нагие руки, отчаянно простертые, отстраняющие смертельное видение… О-о! Как страшно и величественно!
Он напряженно вытянул руки и лицо его выражало безумный ужас.
«Сумасшедший», — уверенно подумал Кулишенко, и ему стало холодно. Он ничего не понял из дикого бреда, но сердце было уязвлено каким-то необъяснимым сознанием. Боль в затылке усилилась. Встал, и от движения заболели все члены. Он сказал городовому:
— Уведите его обратно. А я доложу приставу.
Арестованный больше ничего не говорил. Он погас, поник и покорно вышел с городовым. Кулишенко вздохнул, как будто освободился от гнетущей тяжести.
— Эх, люди, — сказал он тихо, сам не зная, — жалеет или осуждает. Он подумал о том, что следует как можно скорее бросить эту службу и поступить на какое-нибудь другое место, — в департамент какой-нибудь, что ли, или просто по коммерческой части. Ведь у него есть аттестат среднеучебного заведения. Случайные обстоятельства заставили его нести эту тоскливую службу. А сердце всегда тянулось к простым и теплым отношениям с людьми.
Он доложил приставу о допросе, и тот, выслушав, сказал:
— Придется самому этим заняться. Должно быть, притворяется, мерзавец. Кулишенко, у вас ужасный вид. Если вы больны, идите домой.
Его, действительно, знобило. Он все же дождался конца присутствия и совершенно разбитый пошел домой в сыроватую, одинокую, неуклюжую комнату, и там серая печаль властно обняла его душу.
На вечернее дежурство он не пошел, принял аспирина и улегся в постель. Его сильно лихорадило, он впал в забытье, и уродливые видения наполнили сон. Маленький человек, с огромной головой и безумной усмешкой на лице, наступал, и когда Кулишенко в страхе замахивался шашкой, человечек мгновенно превращался в крошечное уродливое существо, похожее на мышь, и прятался в темный угол за стол, и от этого холод проходил по коже.
Кулишенко вдруг очнулся от страшного треска и сел на постели. Он тяжелыми, наболевшими глазами обвел комнату, тускло освещенную керосиновой лампой. Тоска и одиночество присосались к его сердцу. В комнате было безнадежно тихо. Треск повторился за ширмами, где-то в углу комнаты. Кулишенко вздрогнул, не понимая, в чем дело, и через несколько мгновений сообразил, что в углу громко скребется мышь. Он замер на постели, поджав под себя ноги. У него была необъяснимая, доходящая до болезненного боязнь мышей. Ему пришлось много в жизни перенести и встречать много опасностей, но никогда он не испытывал такого страха, как при виде мыши.
Он долго с дрожью прислушивался к противному треску, — мышь как будто ломала и дробила сухой трескучий предмет. Кулишенко боялся лечь, он прислушивался и думал:
«Откуда это? Здесь не было мышей». Треск затих, и Кулишенко настороженно ждал в наступившей глухой тишине.
Вдруг оттуда, где раздавался треск, послышалось тихое и тонкое ворчание.
Холодея, Кулишенко встал с постели и, осторожно выйдя из-за ширм, заглянул в слабо освещенный угол. Он чуть не упал от страха. В углу, на трубе от парового отопления, сидела огромная мышь и смотрела на него черными блестящими глазами. У нее была серая спина, рыжее, пушистое брюхо и свиная мордочка. Она сидела неподвижно, тихо мурлыкала и жалобно смотрела на Кулишенко.
— Ш-ш-ш… — погнал он ее, но она не тронулась с места.
Тогда он, дрожа всем телом, пошел взять какой-нибудь предмет, чтобы бросить в мышь.
Он слышал позади тихое и тонкое ворчанье. Вернулся с чугунной пепельницей. Но когда взглянул на трубу, там уже не было мыши. Совсем разбитый, лег он обратно в постель, и болезненное забытье туманило его сознание. Несколько раз в эту ночь он просыпался и расширенными, напряженными глазами всматривался в темный угол.
Он проснулся поздно, с тяжелой головой и ломотой во всем теле. Тоска и затерянность сразу наполнили его, как только он увидел свою комнату. Преодолевая слабость, он оделся и пошел на службу. Дома невыносимо было оставаться, и он даже задумался, почему так осиротела его комната?
— Ваше благородие — прискорбный случай, — доложил городовой Кривень, как только Кулишенко вошел в управление участка.
Сердце у него дрогнуло и сжалось.
— Этот самый, который «мышь»… повесился…
Кулишенко тупо смотрел в лицо городовому. Ноги у него заныли и ослабели.
— Как же это? — спросил он упавшим голосом.
— Ночью, когда все спали — известно, там больше, которые пьяные, — ну, он рубашку порвал, скрутил жгут и на решетку привязал. Арестованные крик такой подняли.
— Ах ты, Боже мой! — сказал Кулишенко и озабоченно, глубоко задумался. Он медленно пошел в комнату к приставу. Тот был хмур и зол и, не глядя на Кулишенко, резко сказал:
— Нужно произвести строгое дознание. Черт знает, какая дикая история…
Весь день прошел, как тяжелый бред. Страшной маской смотрело на него синее лицо мертвеца с выпученными глазами и слипшимися от последнего пота волосами. Это было самое страшное из всех мертвых лиц, которые он видел за свою жизнь.
Вечером он с отупевшей головой и воспаленными глазами упал, не раздеваясь, в постель и тотчас забылся кошмарным, давящим сном. В этом сне не было никаких видений, только невыносимая больная тоска, помимо сознания, владела его испуганной душой и, как огромный холм, давила грудь. Он с мучительными усилиями двигался во сне на постели, стараясь свалить с груди эту тяжесть. Но тяжесть росла — вот-вот она его раздавит, распластает, как муху.
Посреди ночи он внезапно сел на постели и прислушался. В доме царила глухая, безнадежная тишина, и странно было, — почему так мертво молчит этот огромный населенный дом. Кулишенко встал и на цыпочках, с напряженным вниманием в лице, вышел из-за ширм и заглянул в смутно освещенный угол. Лампа коптила, но он не поправил ее. Подошел близко к углу и, нагнувшись, посмотрел пристально. Там, на трубе от парового отопления, сидела та же огромная мышь с серой спинкой и рыжим брюшком и смотрела на Кулишенко черными и как будто насмешливыми глазами.
— А-а! — протянул он высоко и жалобно, — ты уже здесь… Уходи, уходи, — что тебе нужно от меня!
Он махал на нее рукой, но мышь не трогалась с места. Он притянул от окна край старой гардины и стал ею хлестать мышь, но она только жмурилась и слегка отстранялась, не покидая места. Она стала тихо и жалобно ворчать, как будто жаловалась на жестокую и несправедливую обиду. Кулишенко охватил невыразимый ужас.
Он убежал к постели и зарылся головой в подушку. Через некоторое время он опять осторожно заглянул в угол дико расширенными глазами. Мышь неподвижно сидела на прежнем месте и жалобно смотрела на него.
— А, ты не ушла, — сказал Кулишенко и хитро улыбнулся. — Вот погоди же, сейчас узнаешь…
Он вынул шашку и, зажмурив глаза, стал рубить по всем направлениям.
Он долго махал шашкой в злом упоении и почувствовал страшную усталость. Опустил руки и посмотрел в угол. Мышь неподвижно сидела на трубе, как ни в чем не бывало, только ее свиная мордочка была в крови.
Кулишенко уронил шашку и долго смотрел на мышь с выражением отчаяния и тоски. Он сказал тихо, сухими губами:
— Ты не уходишь… Что же тебе нужно? Вот, Богом клянусь, я не виноват… (он перекрестился). Я сам очень несчастный… Уйди, ну. Ведь я не могу больше переносить…
Но мышь не двигалась и только жалобно мурлыкала (это было очень страшно, что она мурлыкала, а не пищала) — и Кулишенко, беспомощно заплакав, опустился на стул. Из глаз его текли детские, жалобные слезы, и он не утирал их. Сквозь туман, заволакивавший глаза, видел, что мышь смотрит на него с участием, и ее окровавленная мордочка странно шевелится. Протянул к ней ладонь, как собачке, которую хотят приласкать, но боятся, чтобы она не укусила.
— Бедная ты, — сказал он сквозь слезы. — Зачем ты приходишь ко мне? Разве я виноват? Кто же виноват? Прости меня! Прости, и пусть тебя успокоит Господь…
Слезы его текли без конца, и долго он говорил с мышью, жалостно и беспомощно, умоляя о прощении, и сердце его терзалось невыносимой жалостью и печалью.
Мышь оставила трубу и странными, короткими, неровными движениями подбиралась к нему все ближе, глядя на него черными, блестящими глазками.
От коптящей лампы был в комнате удушливый чад, дымный сумрак глядел из углов, с потолка, шел от каждого предмета, ставшего незнакомым и враждебным. И теперь страшнее всего было молчание, хмурое и тяжкое, навалившееся на весь дом, на голову и на грудь Кулишенко. Он все говорил тихо и жалобно, прижимая руки к груди, а мышь сидела совсем близко перед ним и слушала, шевеля ушами и окровавленной мордочкой, — сверкая черными, мигающими глазками.
В таком положении нашли Кулишенко утром и взяли его в больницу. В черной от копоти комнате сидел он, одетый, перед пустым углом и тихо говорил жалобные, бессвязные слова.
ВЛЮБЛЕННЫЙ ПРИЗРАК
— Вы все знаете мою жену — Глафиру Алексеевну, играющую теперь в К.? Так послушайте, какая с ней странная история приключилась.
Труппа у нас — надо нам сказать — составилась пресимпатичная. Талантами не изобиловала, но ребята были теплые и жили дружно. И занесло нас в тот сезон Бог знает куда — в провинциальный городок N-ск, где имеется всего одна настоящая улица, на этой улице тощий сад, а в саду театр, похожий на торговый амбар. Интеллигенции мало, по ночам темно, многие улицы немощеные. Хорошо только за городом, где ширь этакая снежная; да в нескольких верстах от города сохранились дворянские усадьбы — старые, романтические.
Я с женой поселился на самом краю городка, в старинном, почти развалившемся доме. Глафира Алексеевна большая фантазерка и мечтательница; понравились ей какие- то там кривые коленки, комнаты с облупившимися стенами, со следами своеобразной старинной роскоши. Хозяйка, совсем дряхлая старуха, уступила нам помещение за бесценок. А главное, что соблазнило нас поселиться тут, как я сказал, была таинственность дома и следующая история о нем, которую Глафира Алексеевна с большим вниманием выслушала от болтливого старичка-дворника, когда мы пришли нанимать квартиру.
Много лет назад из столицы приехал владелец этого дома, богатый, красивый барин. До него здесь жила только вдовая тетка, которой теперь дом и принадлежит. Вместе с собой барин привез молодую женщину, заперся с нею в доме и никуда не показывался. Дни проходили за днями, толки по городу шли разные, говорили, что это жена, страстно любимая; увез он ее сюда после ее измены и мучает ревностью и любовью. Верного никто не знал. А в доме происходили странные вещи: по ночам часто слышны были стоны, опрокидывалась мебель; соседи подсматривали в глухо закрытые ставни, но разузнать ничего не могли. Иногда барыня в одном ночном платье выбегала в сад, — дождь ли, снег ли был, — а барин за ней, и уводил ее обратно в дом. О ее красоте прямо сказки рассказывали в городе.
Только прожила она в этом доме очень недолго. В один день узнали, что она умерла, и все в один голос говорили, что ее замучил муж. Барыню похоронили, а через несколько дней от неизвестной причины умер сам барин. С тех пор прошло много лет, в доме долгое время никто не жил; там стали твориться неладные вещи, и его считали проклятым. Но за последние годы в нем поселилась старуха, которой дом достался в наследство. О поддержке его никто не заботился, и он медленно разрушался.
Услыхав эту историю, жена пришла в восторг. Обошла весь дом, осмотрела все углы и закоулки, все ее удивляло и радовало.
— Очень, — говорит, — поэтично, как в таинственной повести… Хорошо бы, — говорит, — привидение встретить здесь ночью (верила она во всякую там чертовщину, в духов разных). Должно быть, интересная, — говорит, — натура был этот барин, сложная…
— А может быть, вы его дух встретите здесь, — говорю язвительно. — Познакомитесь тогда и поговорите по душе.
Она задумалась и отвечает:
— В этом нет ничего невероятного. Его дух, может быть, здесь, бродит по комнатам и возмущается, почему мы вторглись в его владения.
Мне, конечно, смешно. А жена смотрит серьезными, задумчивыми глазами, — спиритка она была убежденная.
Ну, вот, живем мы в N-ске день за днем, ходим на репетиции и в театр, а иногда в свободные вечера собираемся у кого-нибудь из товарищей по труппе, чтоб выпить, поговорить, посмеяться. Никаких других развлечений в городе не было, единственный ресторанчик надоел, вот мы и предпочитали свободное от театра время проводить дома.
Собрались как-то у нас. Закусывали, выпили немного, думаем, — что бы изобрести такое, чем бы еще развлечься. Жена вдруг и предлагает:
— Господа, давайте заниматься спиритизмом, устроим сеанс… Наша квартира очень для этого подходит.
Все обрадовались и нашли предложение Глафиры Алексеевны весьма удачным. Она сама была возбуждена и хотела скорей приступить к сеансу, не предвидя, какие это нам впоследствии причинит неприятности. Достали круглый столик, поставили блюдечко, разложили бумагу с написанными буквами; потушив огонь, все уселись вокруг и соединили руки. Я уж не помню всех подробностей, мало я тогда интересовался спиритизмом и посмеивался над гостями. Они были очень серьезны и сердились на мое легкомыслие. Вторая героиня рассказывала, что дух Наполеона предсказал ей — где она будет играть в прошлом сезоне, и она, действительно, попала туда.
Наконец, настала торжественная тишина. За столиком взволнованно зашептали;
— Блюдечко движется, господа, пора вызвать духа…
Моя жена очень волновалась, она была страшно впечатлительна. Вызвали дух Шекспира, и комическая старуха произнесла торжественным голосом:
— Великий дух, скажи мне, попаду ли я на будущий сезон в Москву к Н. в труппу.
— Как вам, — говорю, — не стыдно беспокоить гениального Шекспира из-за этаких пустяков? Неужели у него нет никаких дел, кроме вашего ангажемента в Москву? Удивительна манера у спиритических дам тревожить самых знаменитых духов из-за разного вздора. И как это духи не возмутятся бесконечными вызовами? Это бывает лестно только актерам.
Комическая старуха зашептала:
— Смотрите, смотрите, дух мне отвечает; видите, как блюдечко движется… Что оно говорит?…
Сложили буквы вышло: «Крчебу»…
— На тарабарском языке, — говорю, — дух-то изъясняется…
— Дух сердится, он не хочет отвечать на несерьезные вопросы, — решили все.