Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Влюбленный призрак - Борис Александрович Садовской на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Жестокие, как дети… Они думают только о себе…» — с отчаянием говорили испуганные, воспламененные глаза Варда. Он медленно доплелся. Улегся рядом с остывающим распростертым трупом. Лапами закрылся. И тихо застонал. Глухо дрожала дверь под острием топора.

Н. Д. Энш

МУХИ

Поддень. Знойно. Томно, жарко колосьям ржаного поля, врезавшегося клином в лесную проталину. Жарко, пить хочется. А серая, растрескавшаяся земля пышет сухим жаром. Завидуют колосья траве на опушке леса: она такая сочная, в ней самой чувствуется влага и короткая прохладная тень на нее падает.

В безмолвии зноя только два звука, и такие они однотонные, такие беспрерывно долгие, что кажутся тоскливым продолжением знойного молчания полдня: трещат кузнечики, жужжат мухи… Жужжат мухи и вьются, и липнут назойливо, неотвязно к лицу, рукам и заскорузлым ногам с безобразно раздувшимся большим пальцем.

Это лежит на траве, у опушки леса, Яшка Дуда, лежит и думу думает… А ленивый, растомленный зноем, мозг не хочет слушать… Ногу больно дерет, так, что ступить невозможно. Жарко. Мысли ползут, обрываются и снова тянутся, тянутся, неотвязные…

Лицо у Яшки землистое, истомленное. Глаза красные прищурены. По кудлатой голове скользят пятна тени и ползают мухи. Ползают, путаются и жужжат в волосах, как в паутине. Тонкие запекшиеся губы крепко стиснуты, отчего жалкая косматая бороденка поднялась кверху, словно с дерзновенным требованием к небу.

Через рвань бурой рубахи сквозит исцарапанное, желтое, отощавшее Яшкино тело. Синие пестрядинные штаны заплатаны и, рваные, обвисли на костяшках сухих ног. Выгоревший изжелта-зеленый картуз с оборванным козырьком смят под локтем Яшки. Спиной он прислонился к кочке.

Два дня до этого он очень страдал от голода, а теперь нет, — только вот испить бы… Вчера, проходя лесом, он увидел ручей, да далеко! Теперь не дойти с ногой-то, да и неохота… Все одно — помирать…

«Помирать!» — эта мысль пришла к нему просто и не испугала, не поразила неожиданностью. Ему было все равно: видеть это безразличное небо, это равнодушное тусклое солнце, или нет.

Все с голодного года пошло! Легко сказать! Три года подряд неурожай, ну и распалось все понемногу… Скотину — которую продали, а которая попухла с голоду и сама убралась.

Вдруг в чаще березы над Яшкой запрыгала маленькая серенькая птичка и, затрепетав крылышками, пропищала: пить-пить! Яшка завозился, поднял голову и, пожевав запекшимися губами, прохрипел:

— Ишь ты, тоже тварь, пить запросила… Пить…

Он опять пожевал губами, глотнул сухим горлом, лег, опустив голову на кочку, закрывая горячие глаза.

Сейчас же мухи, вспугнутые было его движением, облепили лицо, руки, ноги, поползли за рукава и за ворот, щекоча и жаля потное, горячее тело. Яшка снова приподнялся и со стоном подмял под локоть картуз. Мухи отлетели, но неотвязные мысли потянули из самой глубины Яшкиного сердца бесконечную пряжу воспоминаний.

И вспоминается Яшке страшный год, вспоминается, как, отдав детям последнюю лепешку из мякины с лебедой, он с холодным безнадежным ужасом в сердце ждал наступления утра.

В то время никто не мог сидеть в избе; бродили до улице, собирались сходами, толковали, волновались и волновали друг друга, ожидая обещанной помощи, а тем временем стала по людям хвороба ходить. Вспухли его девчонки и отнесли обеих на погост.

Яшка же в то время сидел над мертвой женой и, кроме нее, ничего не видел. Силком ее у него отняли, положили в гроб и понесли… Помнит Яшка, как пошел он на погост и стал могилу рыть — тут же, рядом с детками. Рыл он медленно, тягостно и с каждой лопатой часть своей жизни выбрасывал. Докопался до крышки маленького гроба и стал углублять место около, а угол еще свежей тесовой крышки, на него смотрит, дразнится: все мы тут вместе будем, а ты оставайся один. Устал Яшка, ах, как устал. Роет яму глубже и глубже и кажется ему, что для себя он место роет, кончит работу, ляжет здесь и успокоится с милыми своими. Дружно, смирно жили семьей и дружно, смирно лягут все вместе.

И тогда так же вот жарко было! Тихо было на погосте, так же и песок в могиле золотился, и мухи вились над ямой — мухи…

Давно бы кончил с собой Яшка Дуда, если б не было ему жаль старухи-матери. Для нее он жил, для нее работал, а теперь вот и старухи не стало, другая неделя пошла, как схоронил ее Яшка.

Нога вспухла уже до колена и не рвет, а палит раскаленным железом и всего его обдает жгучим холодом. Все мешается в его сознании: солнце со злыми беспощадными лучами, палящая боль, палящая жажда, все переплетается в кровавом кошмаре.

Он приподнимается, шарит вокруг себя и тянет конец кушака. Чувствует Яшка Дуда, что ему разом легко стало, и нога не болит, и в воздухе прохлада, и запах такой хороший от леса и травы…

Глянул он кверху, а по березам огни бегут, лампадки так и загораются, по верхушкам в лес убегают.

Слышится Яшке — высоко над ним кто-то плачет, жалуется, звеня серебряным колокольчиком.

«Зовешь? — Понимаю!» — хрипит он и, волоча тяжелую, точно чужую ногу, тащится в лес.

Истомленные зноем, поникли ветви, поникли листья, притаились птицы. Тихо в лесу, тихо… Душно.

— «Вот она пришла, пришла высоко — зовет…» — улыбается Яшка, и его красные глаза блуждают по деревьям.

Нашел. Уперся здоровой ногой в пенек, обхватил старую березу одной рукой, а другой перекинул через толстую ветку связанный кушак.

Перекрестился Яшка. Все так же улыбаясь, сунул голову в петлю и оттолкнулся от дерева… Охнула старая береза, проснулась, прислушалась и, затрепетав нежными листьями, склонилась над Яшкой.

А торжествующие черные мухи облепили Яшку, беспрепятственно впиваясь в лицо, забираясь за пазуху, в рот и нагло ползая по открытым глазам…

Борис Садовской

МУХА

Андрей проснулся ночью, сел на кровати, сморщась; руками голые колени стиснул.

Как же это случилось? Нет, после; прежде — сон.

Сон глупый. Будто идет Андрей полем, слышит — кричит кто-то издали: «Несут!» И выходят из лесу солдаты ровным шагом, в ногу, по два в ряд; на плечах у передних качаются три трупа: трое товарищей мертвых. Все так мерно шаги отбивают: раз-два, раз-два. Остановились. И видит Андрей: жилистые мертвые ноги дрогнули на плечах; сняли солдаты одного покойника, спустили ногами на землю, — и мертвец зашагал по полю в длинной белой рубашке, неуверенно, но мерно: раз-два, раз-два; за ним — остальные двое. И пошли опять полем солдаты, зашагали; впереди всех три босых мертвеца пошатываются в рубашках длинных.

И сейчас же привиделось Андрею: стоит он в ночном переулке, несуразном, загроможденном домами, где слышно, как гудит издали трамвай. И хотя все тихо кругом, но знает Андрей наверное, что трамвай днем здесь бывает слышен. Входит он в темный подъезд, и этот подъезд мерцающий знаком ему хорошо, хоть никогда он здесь не был; вот дверь, на ней вывеска. На вывеске белыми буквами написано: «Молочное хозяйство».

Так было во сне. А наяву? Да неужто же то все наяву было, а не во сне?

Андрей пощупал виски, пошарил спичек, зажег свечу. Шея болела по-прежнему; нет, еще больней. Ломило и голову, и спину. Он подошел к окну и отдернул штору. Майская ночь умирала. Еще часа полтора утренней дрожи — и будет, как днем. В туманном сумраке зубчатая какая-то крыша белела, тополя у стены трепетно оборачивали ребром серебристую чешую листьев. Андрей попробовал закурить; ничего не вышло.

Как же случилось все это? Как?

Андрей встретился с Эльзой совсем недавно: это в марте было. В весело-раздражающем, звучном каком-то воздухе луна плавала, как желтый кусок льда в холодном шампанском. Весеннее небо на шампанское похоже, мартовское небо. В марте пьяней бывают люди, чем в мае, да только не все умеют пить этот мартовский пьяный воздух. Андрей шел из театра, унося смутный образ Эльзы, шептал ее имя, — и хотелось ему петь, а воздух сам ему в уши пел, и коты так нежно кричали на зеленых и красных крышах. Эльза (на самом деле звали ее Елизаветой, да Андрею больше нравилось ее Эльзой звать) в тот вечер была в белом платье с вырезом вокруг белой шеи, и как хитон греческий струилось по ней платье.

В глаза ее Андрей вгляделся не сразу. Глупые эти мужчины (так говорила часто Эльза), что они в женщинах понимают? Рядят их в какие-то райские одежды, крылышки ангельские им приделывают, молиться на них готовы. Смешно.

Андрей улыбнуться хотел, но и улыбка не вышла. Закурить зато удалось теперь.

Как это Эльза пришла к нему? Право, и вспомнить трудно. Недели не исполнилось их знакомству, встретились они на бульваре. «Пойдем ко мне», — шепнул Андрей. Она взяла его под руку, и вот…

Андрей оглянулся дико и уронил папиросу. Здесь бывала она, в этой самой комнате!

На кровати за перегородкой лежали они в тот вечер. Целовала Эльза румяными губами, ласкала бедного близорукого Андрея. Тут только и разглядел Андрей ее глаза. Желтые, смотрели они, как у коршуна, прямо, не мигая; на Андрея устремлялись хищные глаза, но не видели его, точно проваливался он в их желтую бездну. Андрей полюбил Эльзу. Когда уходила она от него, тоска одолевала Андрея; дело из рук валилось; душа стонала и, как эхо, в ущельях ее отдавалось: «Эльза»! Уходил тогда из дома Андрей, бродил по ресторанам, пил, чтобы позабыться, уснуть скорей, — не пьянило вино, не забывалась Эльза: образ ее радостно светился на дне бокала и скрипки напевали нежное ее имя.

О любви между собой не говорили они. Раз спросил ее Андрей: «Любишь ты меня, Эльза»? Она отвечала: «Очень. У тебя губы такие мягкие».

Когда это началось? Вдруг сердце его стало ныть больнее и больнее с каждым часом. Отчего? Отчего порой принимался он горько плакать, оставаясь наедине с собой? Или счастья одного мало, чтобы быть счастливым? Или любовь без тоски уже не любовь? «Эльза моя, Эльза», — шептал он, вздыхая. И горело, перегорало сердце.

Был у Эльзы любимый шелковый капот; его надевала она, приходя к Андрею, у него оставляла; в шкапу всегда висел он, да и сейчас висит. Андрей прошелся по комнате, отворил шкап; там к углу прижимался сиротливо измятый, розовым кружевом обшитый капотик. Чуть-чуть еще пахнет от него Эльзой, и вспоминаются ее тело, свежее, как золотистый лимон, и духи ее, и родинка на плече, и яркие губы.

Вот как это случилось. Андрей уселся на кровати, протянул руки и нагнул голову, будто готовясь слушать сам себя.

Пришла тогда Эльза… когда это было? Да, две недели будет в среду, и сказала… Вот эти самые слова: «Ну, Андрей, пора кончать нам наши амуры. Хорошенького понемножку». Он сначала ее не понял. «Куда же ты уходишь, Эльза?» — «Я ухожу совсем, прощай». — «Как? А я?» — «Ищи себе другую». — «Да ведь я… я же люблю тебя, люблю, Эльза». — «Глупости». — «Я не могу жить без тебя». — «Пожалуйста, без фраз».

Эльза ушла. Андрей долго тогда не мог поверить. Ходил по комнате. Разводил руками. Лампа начала коптить, он ее поправил. Застонал, упал на пол, вцепился зубами в руку. Выбежал на улицу без шапки. Был конец апреля. Извозчики бойко дребезжали, мальчишка с угла подскочил к нему: «Барин, купите фиалок».

Андрей взялся опять рукой за шею. Болело упорно: опухоль на затылке стала еще заметней. В голове певучий жар звенел; зубы ляскнули раза два в озноб.

Ведь знал он, что пойдет Эльза в тот вечер к любовнику, в рощу, — знал наверно. Десять дней промучился — хотел любовь пересилить. Не выдержал, пошел. «В последний раз. Проститься иду», — говорил самому себе. А зачем же было брать с собой револьвер? Лежал бы он, плоский, угловатый, на столе, в кожаном футляре, — и не было бы ничего. Нет, сунул-таки его в карман Андрей, да еще запасную взял обойму. И вот видит он тенистую, узкую тропинку в роще; идет торопливо стройная, веселая Эльза; в руке зонтик сиреневый и сумка бархатная с золотыми кистями, — знакомое все, милое, и бросился он на колени и охватил ее крепко. «Люблю тебя!» Вырывалась Эльза, сердилась и зонтиком колотила по голове Андрея и по лицу. «Пусти меня, слышишь?» — «Эльза, вернись». — «Не могу я любить такого плаксу, понял?» — «Скажи только, куда ты идешь, и я отпущу тебя!» Эльза захохотала. Зло захохотала, во все горло, как уличная девка.

Да был ли выстрел? Был, должно быть. Упала мягко Эльза на траву, лежала спокойно и, казалось, хохот ее все еще в воздухе дрожал. Над правым виском зачернела рана; ровными каплями падала на траву густая кровь.

Андрею вдруг сделалось жарко; он вскочил с кровати, открыл с треском окно; властно охватил его резкий воздух. Зубчатая крыша заметно посветлела. Белая кошка проползла через улицу. Солдат, пьяный, отстукивал мерно шаги по тротуару, — вспоминался сон.

А потом что было? Никто не узнал ничего. Андрей приходил к ней. Она в гробу лежала. Голова замотана марлей. Венчиком закрыт лоб холодный. Руки синели под кисеей. Не Эльза будто, а чужая женщина какая-то, вылепленная из воска. Муха жужжала и билась о стекло. Муха надоедала. Хотелось придавить ее. В углу откашлялся кто-то и зачитал басом. Муха полетела через комнату; гудя, закружилась над Эльзой; уселась, зеленая, на золотой парче.

Андрей закрыл окно. Хмурый, заходил он по комнате, трогая затылок, потом подошел к шкапу. Эльзин капотик по-прежнему висел, измятый и унылый, как саван. Андрей запер шкап и ключ сунул под умывальник. Шея болела нестерпимо. Что-то надо было непременно вспомнить, но память падала, как подстреленная птица. Что сделалось с ним тогда, у гроба? Что было такое, чего нельзя забыть? Сам он тогда задал себе вспомнить, чтобы не забыть. И забыл. Но надо же вспомнить, надо!

Тут лихорадка затрясла его, и Андрей повалился в подушку горячими губами. Бред овладевал им. Шли солдаты-покойники, отбивая шаг: раз-два, качались, как пьяные, ругались, колотили Андрея зонтиком по лицу. Муха жужжала и билась о стекло. Муха надоедала. Хотелось придавить ее. Насилу разобрал он, наконец, что это вентилятор гудит на лестнице. С усилием оторвал он пылающую голову от подушки. Свеча догорела, но в комнате было светло: дымом ходил по ней майский рассвет, голубоватый. Андрей оделся; застегивал долго пиджак то на левый борт, то на правый, то на оба сразу; наконец, бросил, не застегнув. Шляпа никак не надевалась на голову. Папиросы, одна за другой, закуриваясь, потухали; весь пол он усыпал ими. В комоде, в куче грязного белья, валялся револьвер. Андрей достал его, осмотрел: не хватало одной пули, той самой…

Кладбище было недалеко, но, когда Андрей остановился, дыша тяжело, у свежей могилы Эльзы, холодный рассветный ветерок разогнал уже белые пары на востоке и солнце приготовилось всплыть. Рыхлая земля мягко поддавалась безумным ударам заступа. Вот показались придавленные землей завядшие, перепутанные цветы; сверкнула под ними гробовая крышка. Андрей задыхался; он был весь в поту. Дрожащими руками отдирал он крышку, окровавив пальцы; бесшумно вскрылась она и Эльза показалась во весь рост, вся в белом, в белых башмаках, с цветами на груди, закрытая кисеей, как фатой венчальной. Андрей начал понемногу вспоминать. Низко пригнулся он к лицу Эльзы; запах смерти заставил его задержать дыханье; под кисеей проступили близко знакомые темные черты, и вдруг ясно увидел он, что мертвые губы двинулись. Кисея шевелилась, шевелилась на самом деле. Эльза улыбалась. Андрей рванул прозрачное покрывало и увидел глиняное лицо с провалившимися синими веками. Большая зеленая муха, околевая, бессильно шевелила крыльями на почернелых губах. Андрей вспомнил.

Внезапное забытье напало на него. Все так же болела шея, но было спокойно на душе. Солнце всходило. Совсем не заметил Андрей, как очутился он за кладбищенской оградой и очнулся только в каком-то несуразном, загроможденном домами переулке.

Сам не зная зачем, взошел он в полутемный подъезд. Был этот дом ему знаком, хоть никогда он в нем прежде не был: знакомые грязные ступеньки по лестнице, знакомое темное окно во двор. Вот и дверь с вывеской; на вывеске написано белыми буквами: «Молочное хозяйство».

Муха зажужжала изо всех сил, громче, громче; она гудела корабельной сиреной, ревела, как исступленный дьявол. Это пошел трамвай.

Андрей прижал револьвер к виску.

— Эльза! — прошептал он в последний раз.

Дмитрий Цензор

САМОУБИЙСТВО

Мы, не зажигая электричества, присели к окну, выходящему на Фонтанку. Хотелось посмотреть в глубину августовской ночи, когда таинственно и бездонно темно-синее небо и четки крупные звезды. По небу передвигались лохматые груды. Недавно шел дождь, холодный и упорный, а теперь чистые звезды проглядывали через просветы растерзанных туч. И длинная набережная Фонтанки с редкими фонарями блестела, тусклая и мокрая. Река — темная и невидимая, с неожиданными отражениями огней — катилась где-то внизу. Изредка в темноте мелькал красный огонек и, шипя, пробегал по реке пароход. И снова было внизу, где вода, — черно, тихо и пустынно.

Мы молча смотрели в призрачную тьму ночного города. Казалось — Судьба при тусклых точных огнях пишет страницы человеческих трагедий — незаметных и грозных, смешных и брызжущих кровью.

— Как тихо и жутко, — сказал мой приятель Вася, прерывая долгое молчание. — Я уверен, что теперь не один человек в Петербурге думает о смерти…

Мы вспоминали о случаях самоубийств, известных нам, всегда наполнявших нас тоской и тревогой своей безысходностью и поэтическим ужасом. Я рассказал Васе то, что мне пришлось видеть недавно.

…Были грустные сумерки, прозрачно-синие, обрызганные золотисто-красными бликами ушедшего солнца. Это уже кончились белые ночи, и тьма обещала скуку и пустоту улиц, напоенных желтыми огнями и одиночеством.

На изгибах Екатерининского канала запирались лавки, лабазы, постепенно увядало движение. У одного поворота, у решетки канала, стояли двое: высокий мужчина с красным, бритым лицом, одетый в серый костюм и черный котелок, а возле него девушка в черном. Из-под английской шляпы смотрели большие, просящие глаза, а губы на бледном лице складывались в страдальческую гримасу. Мужчина хмурился, глядел в сторону, облокотясь на решетку. Девушка о чем-то просила его тихими и тоскливыми движениями рук. Потом мужчина сказал что-то резкое и решительное, отчего она вся поникла и беспомощно опустила руки. А он, твердо повернувшись, не оглядываясь, пошел по каналу, играя на ходу тростью. Девушка страдальчески сжала руки и смотрела ему вслед, пока он завернул за изгиб канала. И вдруг, пробежав несколько шагов, перегнулась к воде. Она была уже почти на той стороне решетки. Какой- то прохожий схватил ее и удержал. Собралась небольшая толпа.

Я подошел тоже. «Пустите! — крикнула девушка, вырываясь. — Не мешайте мне умереть! Мне незачем жить!..»

Она быстро пошла из толпы по каналу. Несколько человек с любопытством следовали за ней. Я хотел подойти к ней, потрясенный. Она посмотрела на меня широко открытыми серыми глазами. О, этот бесконечный, бессознательный взгляд, в котором застыли страшная тоска и безнадежность, — я никогда его не забуду! Не успел я опомниться от этого жуткого взгляда, как она опять побежала. И, добежав до спуска, бросилась в воду. Сразу, без борьбы пошла ко дну, и только на мгновение вздулась на поверхности ее белая нижняя юбка. Откуда-то выросла, сбежалась громадная толпа, жадно-любопытная и шумная. Все кричали о помощи и никто ничего не предпринимал. Стоял и я, как парализованный, сознающий свое бессилие. Бросали ненужные спасательные круги, шарили баграми; какой-то оборванный человек полез в мутную воду и, ныряя, искал. Через полчаса раздались крики: «Есть, есть»! Вытащили. Она была мертва. Пальцы ее скрючились, царапая грязное дно в последних судорогах, и все лицо было в черной грязи, похожее на страшную маску с открытыми, большими, стеклянными глазами. Это было ужасно. Когда ее тут же пробовали откачивать, — взметнулось ее мокрое платье и блеснули красивые белые-белые ноги в наивных чулочках и подвязках. Эти ноги, трогательно-чистые, почему-то тоскливо и упорно запомнились.

Через громадную толпу, окружившую утопленницу, протискался человек в сером костюме и котелке. Я его узнал. Он пробрался к девушке и сказал: «Я ее, кажется, знаю…» Лицо его оставалось хмурым и каменным. Потом ее увезли. Человек в сером костюме поехал тоже за нею. Толпа медленно расходилась.

Я был потрясен виденным. Я шел в этот вечер к любимой женщине, и ненужной и далекой показалась мне наша любовь, наши живые ласки. Город казался мне большим склепом без выхода и света. И некуда было спрятаться от наступившей ночи. Я пошел в трактир и там одиноко пил, чтобы умертвить мучительную тоску и тревогу, наполнившие мое сердце…

Вася хмуро задумался.

— Да, ужасны эти незаметные драмы, каждую минуту разыгрывающиеся под беспечно сверкающим покровом петербургской жизни… Никто ничего не видит, не слышит, не замечает. Все это — ужасное в своей стыдливости — прячется в омуте огромной жизни. И только изредка на поверхность омута всплывает искаженное безумием и отчаянием лицо, и протягиваются судорожно беспомощные руки с мольбой о спасении. Жутко!

И вдруг, как бы в ответ на эти мысли (ах, многое в жизни похоже на чудесную случайность!) возле моста через Фонтанку, сейчас же против нашего окна, из черной пропасти молчащей реки раздался резкий, пронзительный крик, в котором были отчаянье, ужас и мольба о помощи. Кто-то хрипло, захлебываясь, кричал:

— Помогите!.. Тону!..

Мы, пораженные, вздрогнули и быстро побежали вниз к Фонтанке. Там уже собиралась и суетилась толпа.

— Человек бросился с моста, — сообщал кто-то, задыхаясь. — Вон, под мостом барахтается…

Мы смотрели напряженно в воду. Там было только черно. Изредка оттуда долетал хриплый крик о помощи.

— Вон, вон! Видите, вон голова… — кричали в толпе и показывали на воду.

— Пароход, остановись! — махали издали идущему пароходу.

В темноте ночи нарастало томительно-жуткое ожидание.

— Бросайте круг! В эту сторону! — кричали с баржи, стоящей у берега. — Хватай, хватай! Круг брошен! Эй, подай лодку!..

— Схватил… — раздался из воды глухой, обессиленный голос.

— Ну, теперь держись! Тащи, ребята! — кричали на барже.

Веревку, прикрепленную к кругу, зацепили за выступ руля и стали тянуть. Вскоре недалеко от берега у баржи, скорчившийся, судорожно схватившийся за веревку и круг, показался человек. Толпа бросилась с моста к берегу и стала всматриваться. При слабом свете панельных фонарей виден был повисший за веревку худой, мокрый человек со слипшимися волосами, в грязной, рваной рубахе. В толпе, ждавшей эффектного, драматического зрелища, пронесся ропот разочарования. Человек висел у борта баржи и громко дрожал.

— Э-ва, какой!.. — сказал кто-то.

— Что, братец, холодно? Неприятно теперь купаться? — острили с берега.

На барже почему-то возились и не вытаскивали человека.

— Верно, пьян был. Вот и свалился… — сказала вдруг злобно какая-то поддевка, уходя от толпы.

— Да, пьян!.. Скажи ты на милость!.. — раздался из воды обиженный, дрожащий голос. — Посидел бы тутотка сам!..

В толпе засмеялись.

— Ишь, какой! В воде, а рассуждает. Чудно!

— Ну, что же, робя, — тащи. Эй, ты! Держись там! — крикнули с баржи.

Веревку передали на берег и стали тащить. Человек держался за веревку и круг и медленно поднимался по высокой, шершавой стене каменной набережной.



Поделиться книгой:

На главную
Назад