Дэниел Абрахам
Живая бездна
Они держали нас в огромной комнате. Девяносто на шестьдесят метров с потолком в восьми метрах над нами, чуть меньше чем футбольное поле, с обзорными окнами на верхних двух метрах, из которых наша охрана могла видеть нас, если им вздумается. Древние амортизаторы, скрученные бог знает где, в беспорядке были раскиданы по всему полу. Со временем я научился узнавать по тонкому запаху спирта и пластика, когда меняли воздушные адсорберы, и влажность и температура изменялись, оставляя потёки влаги, сползающие по стенам. Это было ближе всего к тому, что можно было назвать погодой. Гравитация где-то в районе четверти g намекала на то, что мы на станции вращения. Наши охранники об этом не распространялись, но мне в голову не приходило ни одного планетарного тела, которое бы соответствовало этому.
У большинства из нас было ощущение, что эта потрёпанная, пустая комната была конечным пунктом назначения для нас, бывшей научной команды со станции Тот. Некоторые плакали от этой мысли. Исследовательская группа не стала этого делать.
У нас были туалеты и душевые, но никакой приватности. Когда мы мылись, это происходило на глазах у любого, кто захотел бы это увидеть. Мы научились относиться к дерьму с безразличием животных. И когда, что было неизбежно, мы стали склонять друг друга к удовлетворению наших сексуальных нужд, это происходило без тени приватности, которой мы когда-то наслаждались, хотя в конечном итоге несколькими амортизаторами мы пожертвовали, чтобы создать небольшое пространство, визуально отделённое от остальной комнаты, которое потом стали называть «отель». Но этого было совершено недостаточно, чтобы поглощать звуки.
Наша вынужденная физическая близость друг с другом служила источником стыда для многих заключенных, пришедших не из исследовательских групп. Остальные, включая меня, придерживались иной точки зрения. Я думаю, что наше бесстыдство в числе прочего было тем, что мешало другим, тем, кто работал в охране, обслуживании или администрации, принять нас. Были и другие причины, но, думаю, бесстыдство было самой заметной. Но насчёт этого я могу и ошибаться. Я научился подвергать сомнению свои предположения о том, что чувствуют другие люди.
Огни в комнате включались, когда наступало то, что считалось утром, и гасли с тем, что мы согласились называть ночью. Воду мы брали из пары кранов рядом с душами, и пили её прямо оттуда, используя сложенные вместе ладони. За неимением бритв или депиляторов наши мужчины отрастили бороды. Охрана и надзиратели приходили когда бы ни посчитали нужным, в броне и достаточно вооружёнными, чтобы поубивать нас всех. Они приносили астерскую еду, выращенную в чанах на дрожжевой основе. Порой они шутили с нами, порой толкали или били нас, но они всегда приносили нам пропитание и тонкие бумажные комбинезоны, которые были нашей единственной одеждой. Всё наши охранники были астерами, с их удлинёнными телами и слегка увеличенными головами, которые говорили о детстве, проведённом в низкой гравитации и долгом воздействии фармацевтических коктейлей, которые делали такую жизнь возможной. Они говорили на многоязычном диалекте астеров: сотня разных языков перемалывалась вместе, пока не пришло понимание, что здесь имело место музыкальное восприятие в той же степени, что и грамматика.
В течение первого года они время от времени забирали нас из комнаты для периодических допросов. Когда забирали меня, сеансы проводились в маленьких грязных комнатах, зачастую без стульев. Техника варьировалась от угроз и насилия до предложений привилегий или узколицей женщины, просто сидящей молча и смотрящей на меня так, будто она сможет заставить меня заговорить с помощью грубой невысказанной воли. Когда время прошло, это стало случаться всё реже и реже. Примерно на третьем году это прекратилось вовсе, и комната окончательно стала нашим коллективным миром. Мы были сообществом из тридцати семи человек, живущих под надзором холодных и чёрствых тюремщиков.
Хотя мы попали сюда, уже довольно неплохо зная друг друга, систематика нашей предыдущей работы переросла в своего рода племенной строй. Ван Арк и Дрекслер могли не иметь согласия ни в чём, от того как лучше проводить время нашего «дня» до того, кто снимается в развлекательном видео нашей молодёжи, но оба они были из обслуживания, и поэтому стоило только начаться какому-то конфликту, они становились друг за друга и против нас остальных. Фонг пользовалась самым высоким рейтингом среди команды безопасности в нашем случайном организационном срезе, и поэтому она была негласной главой не только их группы, но и их посредством — эрзац-лидером нашего сообщества. Исследования велись раздельно, и уже тогда подразделение рабочей группы делилось на сеть более мелких подразделений. Из нескольких дюжин больших групп сигнализации и связи в комнату попали только Эрнц и Ма. Визуализация с её пятью людьми была самой большой: Кантер, Джонс, Меллин, Хардбергер и Кумбс. Из наноинформатики было трое: Куинтана, Браун и я.
О системе снаружи комнаты — о Земле, Марсе, Поясе — мы практически ничего не знали. Для нас история закончилась на станции Тот, а наш эксперимент на Эросе был выполнен лишь наполовину. Даже спустя годы после случившегося я мог обнаружить себя размышляющим над какой-нибудь особенностью набора данных. Я больше не доверял свой памяти достаточно для того, чтобы сказать точно, были ли проблемы, занимающие моё время, достоверными, или это были домыслы моего несколько хрупкого и изменённого сознания.
Когда бывало горше всего, я мог днями лежать в амортизаторе, думая об Исааке Ньютоне и о том, как, обладая своим сознанием и своей специфической историей, он смог переделать всё человеческое восприятие. Я стоял на краю пропасти, такой же огромной, какая была и у него, и меня оттащили назад против моей воли. Но чаще мне удавалось игнорировать такие мысли неделями, иногда месяцами. У меня появился любовник. Альберто Корреа. Он работал в администрации и провёл своё детство, перебиваясь случайными заработками в комплексе космопорта в Боготе. Он имел учёную степень в области политической литературы, и он сказал, что оба мои имени — Паоло и Кортазар — напомнили ему об авторах, которых он изучал.
Иногда он мог часами болтать про влияние классовых систем на поэтические формы или Батлер-Марксистское прочтение видеороликов Пилара Восьмого и Микки Суханама. Я слушал, и мне нравится думать, что кое-что из этого я впитал. Звук его голоса и присутствие его тела успокаивали, и моменты, которые мы проводили вместе в отеле были приятны и расслабляющи. Он говорил, что если бы он знал, что придётся закончить вот этим, то он остался бы на Земле и жил бы на базовое. Когда я указывал на то, что тогда бы мы не встретились, он либо соглашался, что оно того стоило, либо рассказывал о прекрасных мужчинах, которых он любил в Колумбии.
Конечно, время стало отследить трудно, но я был практически уверен, что шёл четвертый год нашего пребывания в комнате, когда умер Кантер. Он жаловался на плохое самочувствие, а потом разволновался и начал бредить. Охранники, посмотрев на происходящее, принесли лекарства, которые, подозреваю, были просто успокоительными. Он умер через неделю.
Это была первая смерть, и она укрепила в нас мысль, что мы, скорее всего, никогда больше не выйдем на свободу. Я наблюдал, как остальные пережили период траура, который был не столько по Кантеру, сколько по тем жизням, которые у нас были и которые остались позади. Не исследовательская группа, остальные. Альберто на время стал ещё более пылким любовником, а затем впал в тихую панику, едва говорил со мной и сторонился моих прикосновений. Я был терпелив с ним, поскольку понял, что терпение проще всего, когда нет альтернативы.
День за днём мы опускались всё ниже. Наше мировосприятие сузилось до рассуждений кто с кем спит, о том, был ли комментарий кого-нибудь о сокамернике безобидным или дерзким, и драк — порой неистовых — из-за того, кто на каком амортизаторе будет спать. Мы были мелочны и жестоки, отчаянны и беспокойны, изредка человечны и даже способны порой проявлять настоящую, пусть и эфемерную красоту. Возможно, когда наступают периоды благополучия и спокойствия, на них никогда не обращаешь внимания. Само собой, на те дни я не смотрел с особой симпатией, пока не пришёл марсианин.
Я сам не видел, как он появился. Я разговаривал с Эрнцем когда это случилось, поэтому моё знакомство с этим парнем случилось когда Куинтана пролаял моё имя. Когда я повернулся, марсианин был уже здесь. Он был бледнолицым, с каштановыми волосами, и одет был в знакомую форму Флота Парламентской Республики Марс. Наши привычные астерские охранники обступили его, задрав подбородки выше обычного. Куинтана и Браун стояли перед ними, нетерпеливо подзывая меня жестами. У меня не возникло ни малейшего колебания.
Притяжение чего-то нового после такого долгого однообразия заставило меня заволноваться, а мои руки — затрястись. Подходя, я пригладил свою бороду в надежде, что это поможет мне выглядеть чуть респектабельнее. Когда мы встали перед новеньким, все втроём, Браун вышел на полшага вперёд. Я подавил желание выйти вперёд тоже, в уверенности, что это закончится тем, что мы задавим нашего посетителя. Я могу проглотить маленькую игру Брауна в физическое превосходство, лишь бы удержать марсианина от ухода.
— Здесь все? — спросил он. У него был приятный голос, с едва уловимым растягивающим слова акцентом долины Маринер.
— Так и есть, — сказал охранник-астер с кивком. — Наноинформатики тебе нужны были. Это вот они.
Марсианин оглядел нас по очереди, изучая, словно свежих рекрутов. Казалось, что пол дрожит, но это было всего лишь моё тело. Неизвестность всегда пронизана электричеством, чувством надвигающегося откровения, словно в последний момент перед оргазмом. Глядя на этого человека и находясь под его взглядом я чувствовал себя более голым, чем когда бы то ни было с тех пор, как получил свой первый сексуальный опыт; тоска и желание росли в моём сердце, бились в горле, затопили меня с головой. Всё, что забрала у меня комната — моя любознательность, моя надежда, моё ощущение, что возможна жизнь и за пределами моей безымянной тюрьмы — наполняло его холодные карие глаза. Одним из профессиональных факторов риска, связанных с моим карьерным путём, был своего рода солипсизм, но в тот момент я действительно почувствовал, что Бог послал ангела, чтобы тот принёс и нашептал мне секреты, которые так долго были сокрыты от моих ушей, что это и сделало последующие действия столь разрушительными.
— Ну ладно, — сказал марсианин.
Мерзкий мелкий полушаг Брауна принёс свои плоды. Марсианин достал рабочий ручной терминал из кармана и протянул его.
— Взгляните на это. Посмотрите, что с этим можно сделать.
Браун цапнул терминал.
— Я подготовлю тесты, сэр, — сказал он, будто снова был тимлидом, а не отвратительным длиннобородым заключённым в бумажном комбинезоне.
— Мы можем оставить себе копию? — спросил Куинтана.
Я собирался присоединить свой голос к его, но охранник опередил меня.
— Одна сделка, один терминал. Закати губу.
Марсианин собрался уходить, но Куинтана рванулся вперёд.
— Если тебе нужен кто-то, кто обработает для тебя данные, то Браун — не тот человек. Он лишь тимлид, так что большую часть времени он проводил на совещаниях в администрации. Если бы он соображал лучше, они держали бы его в лабораториях, — то же самое мнение готово было вырваться из моего собственного горла, но моя нерешительность в выборе слов меня спасла. Ближайший из астерских охранников переместил свой вес, повернулся и воткнул приклад своей винтовки в живот Куинтане, сложив того пополам. Марсианин, видя насилие, нахмурился с неодобрением, но ничего не сказал, когда охрана отвела его к двери и прочь из комнаты. Браун, с торчащей бородой и красным лицом, наполовину побежал, наполовину важно прошествовал в отель, прижимая терминал к своей груди. В глазах его разрастался триумф и страх. Куинтану рвало, я встал над ним в раздумьях. Остальные глазели со всех сторон комнаты, а когда я поднял глаза вверх, там, за стеклом было больше фигур, смотрящих вниз на нас. На меня.
Куинтана совершил ошибку, и я сделал бы то же. Он назвал решение марсианина — которое просто взбрело тому в голову — вызывающим сомнения. Он попытался взять на себя право решать, когда все мы здесь именно потому, что права решать у нас нет. Увидеть это было всё равно что вспомнить что-то мной забытое.
Одна сделка, один терминал. Эти слова значили для меня две вещи: первое это то, что после всего этого времени кто-то ещё торгуется за нашу свободу или право владеть нами, а второе, что необходим только один из нас. Излишне говорить, что в тот же момент я решил, что заключённым, за которого будут торговаться, буду я.
— Давай, — сказал я, помогая ему подняться на ноги. — Всё в порядке. Пойдём, я помогу тебе умыться, — я дал им увидеть, что я поддерживаю его. Немного удачи, и до ушей марсианина дойдёт, что лишь один из трёх — командный игрок, из тех людей, что помогут кому-то, находясь на дне. Куинтана, я был уверен, свой шанс упустил. Браун, обладая терминалом и всем, что на нём было, был впереди. Пока я не видел способа устроить всё так, чтобы получить преимущество, но просто снова иметь в наличии реальную проблему, требующую решения, было подобно пробуждению после долгого и тяжёлого сна.
Браун не покидал отель весь остаток дня, и, осмелившись выползти, когда охранники принесли наш вечерний рацион, сел отдельно, засунув терминал за ворот комбинезона. Куинтана зыркал на него сквозь грозовые тучи бровей, а я придерживался своего плана, но последствия от произошедшего днём разошлись далеко за пределы нас троих. Все в комнате гудели. Других тем для разговоров не было. Марс знал, что мы здесь, и более того, некоторые из нас были ему нужны. Или, по крайней мере, один из нас. Это меняло всё, от вкуса еды до звучания наших голосов.
Запри человека в гроб на годы, корми и пои его достаточно, чтобы он жил, а потом, на мгновение, вскрой крышку и дай ему увидеть свет дня. Мы все были этим человеком, ошеломлённым, смущённым, ликующим и испуганным. Отупение неволи, казалось, отступило на несколько часов, и мы проживали это время глубоко и отчаянно.
После еды Браун ушёл в амортизатор рядом со стеной, изогнувшись в нём так, чтобы никто не смог подкрасться к нему сзади. Я, делая вид, что ничего не изменилось, приступил к моим обычным ночным ритуалам — опорожнил кишечник, принял душ, выпил достаточно воды, чтобы не просыпаться от жажды до того, как вернётся свет. Ко времени, когда нам резко включили ночь, я свернулся в амортизаторе с Альберто. Его тело было жарче моего. Браун, чьи движения я теперь глубоко чувствовал, остался в своём амортизаторе у стены. Отсвет от терминала был оскорбительно тусклым. Я притворился спящим, и думал, что одурачил Альберто, пока тот не заговорил.
— И поэтому они бросили нам яблоко, а?
— Плод познания, — сказал я, при этом не понимая, какое именно яблоко он имеет в виду.
— Ещё хуже. Золотое, — сказал он. — Частная собственность. Статус. Теперь всё сведётся к борьбе за право называться самым красивым, и из того проистечёт война.
— Не будь напыщенным.
— Я ни при чём, это история. Разделение по статусу и благосостоянию всегда приводит к войне.
— А мы всё это время живём в марксистском раю, а я этого так и не заметил? — сказал я, больше чтобы уесть его, чем что-то такое имея в виду.
Альберто поцеловал меня в лоб и провёл губами вдоль линии волос к моей ушной раковине.
— Не убивай его. Они вычислят тебя.
Я отодвинулся. Я не мог в темноте видеть больше, чем очертания его лица, парящие около меня. Моё сердце застучало быстрее, и мой рот наполнил медный вкус страха.
— Откуда ты узнал, о чём я думаю?
Когда он ответил, его интонации были тихи и меланхоличны.
— Ты же из исследований.
Я не всегда был тем, чем стал. До того как прийти в исследования, я был учёным, который получил чересчур хорошее образование. А ещё до того был студентом университета Тель-Авивской автономии, застрявшим между инвестициями в будущее, которое я не мог себе представить, и горем, которое не мог полностью охватить. А перед этим — мальчиком, который видел, как умерла его мать. Я был всеми этими людьми до того, как стал заниматься исследованиями для корпорации «Протоген», базирующейся на станции Тот. Но также верно и то, что я помню множество этих моих бывших «я» с отдалением, которое больше, чем время. Я говорю себе, что степень этого отдаления позволяет проследить путь от одного к другому, но я не особо уверен, что это правда.
Моя мать — лицо в форме сердечка над телом в форме груши, изливающая на меня любовь так, словно я был единственным, кто имел значение во всём мире — жила на базовое большую часть своей жизни, пользуясь комнатой в жилом комплексе ООН в Лондрине. Образования у неё не было, хотя, как я понимаю, она была вполне неплохим музыкантом, когда была моложе и играла в каких-то андеграундных группах. Если в сети и были её записи, то я никогда не них не натыкался. Она была женщиной с кое-какими амбициями и слегка подогретыми страстями, пока ей не исполнилось тридцать два. А потом, если послушать то, что говорила она, бог пришёл к ней во сне и сказал, что у неё должен появиться ребёнок.
Она встала, отправилась в торговый центр, и подала заявку на любую программу, которая сможет принести ей достаточно денег, чтобы легально отказаться от контрацепции. Потребовалось три года четырнадцатичасовых рабочих дней, но она это сумела. Заработала достаточно и для лицензированных родов, и для взноса за зародышевую плазму, которая должна была помочь моей жизни зародиться. Она сказала, что это был её выбор — приобрести сперму в торговом центре, что дало мне мой интеллект и живость, и что все мужчины в жилом комплексе, способные к деторождению, были преступниками и бандитами, слишком далёкими от цивилизации, чтобы войти в её основной список, и что я не мог получить эти качества от неё, потому что она была ленивой и глупой.
Будучи ребёнком и взрослея, я как мог отбивался от последнего пункта: она была умна, она была прекрасна и что бы ни было во мне хорошего, корнями своими несомненно уходило в неё. Сейчас я уверен, что она принижала себя передо мной, чтобы от кого-то услышать похвалу, даже если это будет всего лишь любимый ребёнок. Я не против манипуляции. Если интеллект и сосредоточенность действительно были наследием моего невидимого отца, эмоциональная манипуляция была истинным даром моей матери, и это было так же ценно. Так же важно.
Поскольку я был подростком, когда это началось, я не замечал её симптомов, пока они не стали достаточно выражены. Моё время по большей части проходило тогда вне дома в игре в футбол на грязном и заросшем сорняками пустыре к югу от жилого комплекса, в проведении плохо продуманных экспериментов с некоторыми творцами и художниками гаражного уровня, в исследовании собственной сексуальности и моральных границ молодёжи из моего окружения. Мои дни были заполнены запахом города, жаром солнца и верой, что что-нибудь радостное — футбольная победа, удачный проект, великолепный роман — может случиться в любой момент. Я был уличной крысой, живущей на базовое, но жизненные открытия были так богаты, так драматичны и глубоки, что меня не волновал мой статус в более крупном культурном слое.
Моё микроокружение, казалось, тянется за горизонт, и конфликты внутри него — будет вратарём Томас или Карла, сможет ли Сабина настроить бактериальные культуры, купленные в свободной продаже, на производство своих собственных наркотиков для вечеринок, является ли Диди гомосексуалистом и как это выяснить без ухаживания, унижения, отказа — были глубочайшими драмами, которые находили свой отклик на протяжении веков. Когда позже мой руководитель проекта сказал: «В каждой жизни есть период развития социопатии», я подумал как раз об этом времени.
А потом мама уронила стакан. Это была хорошая вещь, с толстыми скошенными стенками и кромкой, похожей на потёки желе, и когда он разлетелся, звук был похож на выстрел из ружья. Ну или это мне так запомнилось. Значимые моменты могут вызывать затруднения с сохранением объективности, но мои воспоминания об этом таковы: тяжёлый, прочный питьевой стакан ловит солнечный луч, выпадая из её рук, крутится в воздухе и взрывается об наш кухонный пол. Она тихо выругалась и пошла взять метлу, чтобы подмести осколки. Она неуклюже шагала, возясь с совком. Я сидел за столом, эспрессо остывал в моих руках, пока я наблюдал, как она пытается прибрать за собой целых пять минут. В это время я чувствовал ужас, ошеломляющее чувство, что что-то не так. Сравнение, которое пришло мне в голову в тот момент — моей мамой кто-то управляет удалённо, не вполне понимая, как работает управление. Хуже всего было то, как она смутилась, когда я спросил, что происходит. Она не понимала, о чём я говорю.
После этого я начал проявлять внимание, проверяя её в течение всего дня. Как долго это уже продолжалось, сказать было трудно. Проблемы с подбором слов, особенно рано утром и поздно ночью. Потеря координации. Моменты замешательства. Это всё мелочи, говорил я себе. Следствие недосыпания или слишком долгого сна. Она целые дни тратила на просмотр развлекательных новостей из Бейджина, а потом всю ночь перебирала кладовку или часами напролёт стирала одежду в раковине, и её руки делались красными и трескались от мыла, пока разум её, казалось, был захвачен мелкими деталями. Её кожа приняла пепельный оттенок, а щёки приобрели вялость. Медленность, с которой двигались её глаза, наводили на мысль о рыбе, и мне стал сниться повторяющийся кошмар, что море пришло забрать её, и она тонула прямо здесь, за столом с завтраком, а я сидел рядом с ней, не в силах ей помочь.
Но когда бы я ни заговорил с ней об этом, я только приводил её в замешательство. С ней всё было как положено. Она была точно такой же как и всегда. У неё не было никаких проблем с делами по дому. Она не теряла координацию. Даже когда слова душили её по дороге наружу, она не понимала, что я имею в виду. Даже когда она, словно алкаш, путала свою кровать с уборной, ей не казалось это чем-то необычным. И хуже того, она была в этом уверена. Она была искренне уверена, что я говорю это, чтобы ранить её, и не могла понять, для чего бы это мне делать. Чувство, что я предавал её из-за страха, что я был причиной её страданий, а не просто свидетелем чего-то глубоко неправильного, только и оставляло мне, что рыдать на кушетке. Она не была заинтересована в походе в клинику; там всегда такие длинные очереди, да и причин нет.
Я заставил её пойти за день до Великого Поста. Мы приехали рано, и я собрал на обед жареную курицу и ячменный хлеб. До медсестры в приёмном мы добрались ещё даже до того, как поели, а потом сели в зале ожидания со стульями из поддельного бамбука и с потасканным зелёным ковром. Напротив нас сидел мужчина чуть старше моей матери, и руки на его коленях сжимались в кулаки, когда он изо всех сил старался не кашлять. Женщина рядом со мной, моего возраста или моложе, смотрела прямо перед собой, положив руку на живот, будто пытаясь удержать свои кишки. Позади нас плакал ребёнок. Помню, я удивился, почему кто-то, кто может позволить себе ребёнка, тащит его в базовую клинику. Моя мать тогда держала меня за руку. Все эти часы, что мы сидели там вместе, её пальцы были переплетены с моими. Всё это время я говорил ей, что всё будет хорошо.
Доктор оказался узколицей женщиной с перламутровыми серьгами. Я помню, что её имя было таким же, как у моей матери, что там пахло розовой водой, и что её глаза были подёрнуты какой-то мертвенностью, как у человека в шоковом состоянии. Она не стала дожидаться, пока я расскажу ей, что нас привело. Система медэксперта уже собрала записи и рассказала ей, что предполагается. Синдром Хантингтона, тип C. То же, сказала она (хотя моя мать никогда не посвящала меня), что убило моего деда. База может покрыть купирующее лечение, включая психоактивные препараты. Она сделает запись в профиле. Препараты по рецептам начнут доставляться на следующей неделе и будут поступать столько, сколько понадобится. Доктор взяла мою маму за руки, механически и заученно призвала её быть храброй и ушла. В следующую смотровую, к кому-то, чью жизнь она, надеюсь, сможет спасти. Моя мать качнулась ко мне, её глаза нашли меня, только медленно.
— Что случилось? — спросила она, а я не знал, что ей сказать.
Моя мать потратила три года, чтобы умереть. Я, бывало, слышал от неё, что как ты тратишь свой день, так ты тратишь и свою жизнь, и мои дни тогда изменились. Футбол, поздние ночные тусовки, заигрывания с другими молодыми людьми моего круга — всё это закончилось. Я разделился на трёх разных молодых людей: один был сиделкой для своей слабеющей матери, ещё один — студентом, неистовым в поисках понимания болезни, которая определила его жизнь, а последний был жертвой депрессии столь глубокой, что она делала мытьё или принятие пищи испытанием.
Моя собственная комната была клеткой, достаточно широкой, чтобы вместить мою кровать, с матовым окном, которое открывалось в вентшахту. Моя мать спала в кресле перед экраном с развлекательным каналом. Живущая выше семья иммигрантов из Балканской зоны интересов топала, орала и дралась, и каждый шаг был напоминанием о ужасающей плотности населения вокруг нас. Я кормил её лапшичным супом и набором государственных таблеток, которые были самыми яркими предметами из всей обстановки. Она становилась всё импульсивнее, раздражительнее, и медленно теряла способность пользоваться речью, хотя я думаю, что понимала меня она почти до самого конца.
В то время я этого не видел, но мои варианты состояли в том, чтобы сплести себе спасательный круг из того, что у меня было под рукой, бросить мою мать в её последней болезни, ну или умереть. Я не оставил бы её, и я не умер. Вместо этого я принял её болезнь и сделал её своим спасением. Я читал всё, что было связано с типом C Хантингтона, его механизмами, как их понимали, с исследованиями, которые проводились в этой области, и лечением, которое когда-нибудь сможет с ним справиться.
Когда я чего-то не понимал, я искал пособия. Я писал письма в просветительские программы центров медицинских исследований и больниц, какие были на Марсе и Ганимеде. Я выследил биоконструкторов, про которых знал, и задалбывал их вопросами — Что такое задержка цитоплазматической регуляции? Как белковые ингибиторы мРНК относятся к фенотипическим выражениям первичных последовательностей ДНК? Что означал синтез Линча-Нойона в отношении восстановленных нейронных тканей? — до тех пор, пока не стало ясно, что они не понимают, о чём я говорю. Я погрузился в такой сложный мир, что даже Уотсоны от исследований не могли охватить всё это.
Что меня поразило, так это то, насколько недалёк предел человеческого звания. До того, как я занялся самообразованием, я полагал, что существует великая бездна науки, что каждый вопрос, имеющий какую-то важность, каталогизирован и изучен, что все ответы будут, если только кто-то сможет верно запросить нужный набор данных. Ну и для некоторых вещей оно так и было.
Но для других — для тех, что я счёл бы столь важными и простыми, что их должны были бы знать все — данных просто не было. Как организм вымывает прекурсоры бляшек из спинномозговой жидкости? Два документа: один устаревший на семьдесят лет, опирающийся на предположения о спинальной циркуляции, ныне опровергнутые, и ещё один, основанный на данных, полученных из историй семи полинезийских младенцев, получивших повреждения мозга в результате аноксии, воздействия различных веществ либо травм.
Этой нехватке информации было, конечно, объяснение: исследования, касающиеся человечества, требовали субъектов изучения в виде человека, и этические принципы делали скрупулезные исследования практически невозможными. Никто не станет ежемесячно выкачивать из здоровых детей спинномозговую жидкость только потому, что из этого мог бы выйти неплохой экспериментальный проект. Я это понимал, но когда идёшь в науку, ожидая великого источника интеллектуального света и так быстро вступаешь во тьму — это действует отрезвляюще. Я завёл книгу невежества: вопросы, ответы на которые в существующей информации найти было невозможно, и мои мысли, мысли дилетанта и недоучки, о том, как эти ответы могут быть найдены.
Официально моя мать умерла от пневмонии. Я узнал достаточно, чтобы понимать, как действует каждое из её лекарств, чтобы прочесть её судьбу в новых таблетках. Я узнавал их по форме, по цвету и по таинственным письменам, впечатанным в их бока, когда обширная бюрократия, управляющая базовым медицинским обслуживанием перевела её с купирующего лечения на полный уход за неизлечимо больными. В конце она получала чуть больше, чем успокоительные и противовирусные препараты. Я давал их ей, потому что это было то, что я должен был ей давать. В ночь, когда она умерла, я сидел в её ногах, упёршись лбом в красное шерстяное одеяло, покрывавшее её тощие колени. Разбитое сердце и облегчение были парой телохранителей моей души. Она была теперь превыше боли и страдания, и я говорил себе, что худшее позади.
Уведомление от системы базового пособия пришло на следующий день. В связи с изменением моего статуса комнаты, которые мы занимали, больше ему не соответствовали. Мне надлежало переехать в общественное общежитие, но при этом я должен быть готов отправиться в Сан-Паулу или в Боготу, в зависимости от наличия. Я думал — как оказалось, ошибочно — что я не был готов покинуть Лондрину. Я переехал к другу и бывшему любовнику. Он относился ко мне с мягкостью, делал кофе по утрам и играл со мной в карты пустыми послеобеденными часами. Он выдвинул предположение, что может, мне не столько было нужно остаться в городе, в котором я родился, городе моей матери, сколько нужен был какой-то контроль над условиями моего переезда.
Я подал заявки на учебные программы в Лондоне, Гданьске и на Луне, и получил отказ от них всех. Я конкурировал с людьми, у которых были годы формального образования, политические связи и богатство. Я снизил свои запросы, и стал искать развивающие программы, специально ориентированные на самоучек, живущих на базовое, и шесть месяцев спустя я оказался в Тель-Авиве и встретил Аарона, бывшего учёного-талмудиста, который исследовал свой путь к атеизму и стал моим соседом по общежитию.
На третью ночь мы вместе сидели на нашем маленьком балкончике, глядя на город. Это было на закате, а мы оба были слегка под кайфом от марихуаны и вина. Он спросил меня, чего я хочу добиться.
— Я хочу понять, — сказал я ему.
Он пожал только левым плечом.
— Понять что, Паоло? Замысел господень? Или какой смысл в страдании?
— Да просто как всё работает, — сказал я.
Тут же стало ясно, что Браун становится очень важной персоной не только в группе наноинформатики или даже в исследованиях в общем, но и вообще в комнате. Все последующие дни Фонг, которая никогда не отзывалась ни о ком из исследований лучше, чем «подозрительный тип», откладывала для него еду, когда её приносила охрана. Дрекслер сидел неподалёку от него перед отключением света и смеялся, когда тот говорил что-нибудь, что могло сойти за шутку. Когда Суджаи и Ма затеяли одно из своих смешных вокальных соревнований, они пригласили и Брауна, хоть он и отказался.
Домыслы разбегались во все стороны: нас экстрадируют и будут судить за смерть марсиан на Фебе; компания изыскала дипломатические каналы, чтобы вести переговоры о нашем освобождении; Альянс Внешних Планет и Республика Марс в состоянии войны и наша судьба должна была стать частью урегулирования. Моя собственная теория — единственная, которая имела для меня смысл — что эксперимент шёл всё это время и случилось что-то новое. Смертельное или чудесное, оно несло в себе груз значимости и таинственности, вернувших нас обратно в свет из того богом забытого места, где была наша астерская тюрьма. Марсианин пришёл, потому что ему было нужно то, что знали только мы, и возможно, нуждался в этом достаточно сильно, чтобы закрыть глаза на наши прошлые грехи. В смотровых окнах над нами теперь стала гораздо чаще появляться охрана, особенное внимание уделяя Брауну. Не только заключённые находили его новый статус интересным.
Сам Браун изменился, но не так, как могли бы остальные. Он, хоть и пользовался возможностями, предоставленными ему его новым статусом, но делал это рационально. Он не стал держать себя более величественно, не подпустил глубины в тембр своего голоса. Он не корчил из себя высшую инстанцию и не грелся в лучах нового внимания, направленного на него. Человечество — штука социальная, а самовосприятие людей строится на версиях самих себя, которые мы видим и слышим отражёнными от других; то, что это не имело отношения к исследовательской группе — к Кумбсу, Брауну, Куинтане или ко мне — было, в конце концов, лишним тому подтверждением. Вместо этого он балансировал между его новой силой и рисками, которые она несла в себе. Он вступил в неофициальный альянс с Фонг, держась недалеко от неё и её людей, так что если бы Куинтана или я попытались забрать терминал силой, нашлись бы ещё люди, которые смогли бы послужить препятствием к такой попытке выделиться.
Ван Арк в ответ стал есть и спать ближе к Куинтане, Альберто и ко мне. Он не любил Брауна и относился к его возвышению как к оскорблению. Комната распадалась на части, как клетка, готовая к делению. Браун и его марсианский терминал формировали один локус. Куинтана и я — другой.
Мы планировали нашу кражу тихо. Когда Браун сидел, скрючившись над терминалом, он не мог следить за нашими разговорами, но мы с Куинтаной всё равно были настороже. Я сел на корточки сбоку от его амортизатора, в то время как он лежал на нём, отвернувшись от меня. Металл и керамика были слишком жёсткой спинкой, и моя спина болела, прижимаясь к ним. Пока мы разговаривали, я пытался не двигать губами. Фонг, я был уверен, видела нас, но ничего не предпринимала. Или, может, она нас и не видела. Страх не давал мне осмотреться, чтобы выяснить.
— Он должен уснуть, — сказал Куинтана.
— А ещё он должен проснуться, — сказал я, вспоминая совет Альберто.
Куинтана пошевелился на амортизаторе, и подвесы зашипели, когда ковш амортизатора поменял положение. На другом конце комнаты сидел неподалёку от отеля Браун. Терминал светился, отбрасывая тонкие тени на его щёки и впадины вокруг глаз. Имея правильное оборудование, я мог бы смоделировать его лицо, его отражательную способность и восстановить изображение, на которое он смотрел. Я понял, что Куинтана что-то говорит, а я не услышал, что он сказал. Когда я попросил его повторить, он вздохнул со звуком, очень похожим на шипение подвесов.
— Как только я заберу его, ты его спрячешь, — сказал он. — Они будут задавать вопросы мне. Искать там, куда я пойду. А потом им придётся дать ему ещё одну копию. Как только это случится, мы будем в безопасности. Им уже будет всё равно. Ты сможешь достать его и отдать мне. Тебе даже не придется попадать в неприятности.
— Разве они не накажут нас?
— Он получит копию. С чего бы кому-то волноваться насчёт оригинала?
Я подозревал, что в этом анализе есть кое-какие дыры, но возражать не стал из опасения, что нетерпение Куинтаны вырастет настолько, что заставит его отказаться от плана. Вместо этого я решил спросить Альберто, как он считает, потеряет ли украденный терминал своё значение, как только сюда будет доставлена копия, но поскольку всё рассыпалось, мне не представилось такой возможности. Наварро, одна из руководителей из охраны Фонг, направилась к нам. Я кашлянул, сигналя Куинтане, и он сменил тему разговора на рассуждения на тему пищевой ценности астерской еды по сравнению с пищей, что была у нас до комнаты и возможного влияния на здоровье, которое могло на него оказать наше систематическое недоедание. Наварро села на соседний амортизатор, глядя как охранники в окне глядят на нас. Она ничего не говорила. Это ей не требовалось. Смысл послания — за вами наблюдают — был ясен.
Тем утром охрана пришла рано и вывела Брауна прочь. Они не стали давать никаких объяснений, просто отыскали его среди нас, кивнули на дверь, через которую пришли, и отконвоировали его наружу. Я наблюдал, как он уходит. Сердце билось где-то в горле, я был уверен, что уже слишком поздно. Если они отведут его к марсианину, то он может уже никогда не вернуться. Когда Браун снова появился прямо перед самым отбоем, смятение и беспокойство залегли между его бровями, но терминал он нёс с собой.
Этой ночью, когда мы, свернувшись, засыпали, я рассказал Альберто о моих страхах насчёт того, что Браун и терминал могут исчезнуть раньше, чем я смогу увидеть, что там на нём.
— Лучше бы так и вышло, — сказал Альберто, держа меня за руку. Не знаю, имел ли он в виду, что с исчезновением раздражителя в виде надежды комната вернётся к своему подобию состояния покоя, или что-то более личное, что-то между нами двоими. Я собирался затем озвучить ему план Куинтаны, но у него были другие намерения, более срочные и неотложные, и когда мы с ними закончили, я свернулся в его объятиях, в тепле и удовольствии, которое можно было получить, лишь побыв звериным самцом.
То ли временное отсутствие Брауна подстегнуло Куинтану к действию раньше, чем было запланировано, то ли когда он расписывал план по времени, моё внимание блуждало где-то ещё. Первым, что дало мне понять, что всё завертелось, был вопль, а потом быстрый топот сначала в одну сторону, затем в другую. Я попытался подняться, но Альберто удержал меня, а потом в темноте появилось тусклое свечение. Блюдце ручного терминала двигалось в мою сторону. Куинтана, появившись из тьмы неясным пятном, вдавил жёсткий кусок керамики мне в руку. Он ничего не сказал и побежал дальше. Я скорчился за спиной Альберто и ждал. Браун теперь визжал, и его визг становился всё выше, угрожая добраться до звука с длиной волны, превышающей человеческое восприятие. А потом Фонг. А затем Куинтана, с пафосом заявляющий, что Браун не заслуживает работы с данными, что он не понимает ничего в данных, и собирается всех нас обречь на то, чтобы жить и умереть в комнате из-за своей неуместной спеси.
Я лежал головой на плече моего любовника, терминал был погребён под нашими телами, а в это время остальные заключённые орали и дрались в темноте, в первом открытом бою той войны, что предвидел Альберто. Охранники-астеры не появлялись. Я был уверен, что их отсутствие что-то значит, но что — сказать было трудно.
Я не хотел покидать относительную безопасность и тепло амортизатора, но я понимал, что битва, бушующая в темноте, была ещё и моим лучшим прикрытием. Убеждение Куинтаны, что меня не станут допрашивать, потому что он взял на себя ответственность за похищение терминала, казалось мне оптимистичным. Даже хуже, это было похоже на что-то вроде самовнушённой реальности — сознательно принятого решения верить в то, что люди будут действовать согласно твоим предпочтениям — которая представляла постоянную угрозу для тех из нас, кто занимался исследованиями. Я сунул терминал за пазуху моего предварительно расстёгнутого комбинезона, и стал подниматься с амортизатора, надеясь, что звук подвесов потеряется в общем гвалте.
Альберто взял мою руку, чтобы перевести дух, а затем отпустил её.
— Будь осторожен, — прошептал он.
Пока я двигался сквозь тьму, комната казалась ещё большей, чем она была на самом деле. Драгоценнейшая в моей жизни вещь прижималась к коже моего живота, в то время как мужчины и женщины, голоса которых я знал на уровне почти интимном, мои соотечественники по многолетнему заключению, угрожали и сопротивлялись, плакали и кричали от внезапной боли. Подобно магическим пассам фокусника на сцене, они перевели внимание на себя и дали мне прикрытие, чтобы сделать то, что было нужно. Я сунул терминал под один из амортизаторов, составляющих отель, отошёл назад, чтобы убедиться, что ни один огонёк не покидает его тусклый дисплей, а потом потрусил обратно к Альберто сквозь темноту, боясь, что меня могут застать вне моего обычного места.
Резкий, внезапный свет утра выявил, что Куинтана сидит, прислонясь спиной к стене, глаза его почернели и опухли, а нос и губы — окровавлены. Фонг организовала поиск. Я был в списке её первоочередных целей, а Альберто — сразу за мной. Браун по новому кругу завёл вопли и обвинения, и Фонг пришлось поставить двух своих людей, чтобы те не давали ему больше нападать на Куинтану. Мне пришло в голову, что Браун подтверждает аргументы Куинтаны эффективнее, чем сам Куинтана.
Значение статуса Брауна как нашего спасителя и лучшей надежды на свободу быстро потускнело за несколько следующих часов. Я ощущал, как уверенность остальных в нём дрогнула, словно под напором надвигающейся бури. Если они обратят к нему выпущенные на волю годы разочарований, тревоги и отчаяния, обрушив их на его хрупкое человеческое тело, то вряд ли охрана сможет поспеть к нему вовремя. Это была интересная возможность, но ещё и напоминание, что я должен поставить себя на его место.
Как только наступил момент, когда это уже не показалось бы подозрительным, я взял Альберто за руку и повёл его в сторону отеля. Хардбергер и Наварро ходили между амортизаторами рядом с ним, и я опасался, что они могут наткнуться на наше золотое яблоко раньше, чем я получу шанс откусить от него. Мне показалось, что Наварро нахмурилась в в мою сторону, когда я собрался уединиться и скрыться с глаз, но может, это мне лишь показалось. Едва мы оказались в отеле и исчезли из поля зрения, я достал терминал.