Ответить на весеннее наступление немцев, — о чём как о вполне решённом и вполне подготовленном они кричали во всех своих газетах, — наступлением русских войск было, конечно, разумной мерой. Эта мысль принадлежала начальнику штаба верховного главнокомандующего Алексееву, олицетворявшему собою мозг русских сил, раскинувшихся от моря до моря. И для того, чтобы остановиться на этой мысли, подсчитать свои силы и согласиться с ней, были собраны главнокомандующие всех трёх фронтов на совещание в ставке 1 апреля под председательством царя.
Председательство царя, впрочем, всеми понималось, как присутствие на совещании, которое должен был вести и вёл действительно Алексеев. Он и встречал приехавшего в Могилёв утром в назначенный день Брусилова, как хозяин ставки.
Можно было по-разному относиться к атому седому высоколобому генералу среднего роста, с простым русским лицом, но никто всё-таки не отказывал ему в больших военных способностях.
Он вышел из нечиновной и небогатой трудовой семьи, этот генерал, которому не было ещё шестидесяти лот. Он не держался «за хвостик тётеньки», чтобы подняться на тот пост, какой занял, он и не добивался его — просто этот пост был ему предложен, и ему оставалось только его занять.
Около десяти лет он прослужил офицером в пехотном полку, пока наконец, тридцатилетним, начал готовиться в Академию генерального штаба. Окончив Академию, он был в ней потом профессором. В чине прапорщика он провёл русско-турецкую войну 77—78-х годов, а в русско-японскую был уже генерал-квартирмейстером третьей Маньчжурской армии. Когда в 1912 году начала бряцать оружием Австрия, было решено в Петербурге, что Алексеев станет начальником штаба армий, если разразится война, так что, запоздав на два года, война дала этим возможность Алексееву подготовиться к ней настолько добросовестно, насколько мог только он, с большой серьёзностью относившийся даже и к манёврам в царском присутствии, которые в подобных случаях обращались в какие-то спектакли на огромной сцене.
Одно время он был начальником штаба у Иванова, в Киевском военном округе, и с тех пор привык относиться с большим почтением к этому бесталанному бородачу. Перед войной он командовал армейским корпусом в Смоленске, так что прошёл все этапы как низшей, так и высшей офицерской службы, пока не был назначен начальником штаба Юго-западного фронта, то есть к тому же Иванову.
Но в марте 15-го года он получил Северо-западный фронт, а в августе того же года был вызван в ставку, чтобы стать там тем, кем он был теперь.
Сухомлинов, когда был военным министром, не назначил (это было перед войною) Алексеева начальником Академии генерального штаба, когда освободился этот пост, потому что он, не имевший в детстве гувернанток-француженок, не мог свободно говорить по-французски.
— Ну как же он поедет во Францию на манёвры, и как он один будет разговаривать с начальником французского генерального штаба? — говорил Сухомлинов.
Тогда начальником Академии был назначен светский человек — генерал Янушкевич, который потом, с начала войны, был начальником штаба в ставке. Заменить его пришлось Алексееву. И теперешний военный министр, бывший главный интендант, генерал Шуваев, был под стать хозяину ставки: человек простых привычек, он, появившись в первый раз в столовой ставки, мягко попросил себе постной пищи, а когда ему сказали, что постного гут ничего не готовят, пошёл искать по городу подходящей для себя кухни, сказав при этом:
— Я — человек старый и менять своего режима не могу.
Шуваев выделялся не только большим практическим умом, но и тем, что поколебал привычное представление и обществе об интендантах как неутолимых хапугах.
Теперь он тоже приехал в ставку из столицы, так как вопрос о наступлении был прежде всего вопросом снабжении фронта.
Генералы Эверт и Куропаткин явились со своими начальниками штабов, Иванов — в одиночестве, как состоящий при особе царя.
Брусилов не бил участником японской войны, эти же трое как бы принесли с собою незримо тот горький запах поражений, который им неизменно сопутствовал в те дни.
Как у Шуваева была глубоко укоренившаяся привычка к постному столу, так и эти трое были привычно битые генералы.
О Куропаткине, бывшем в Маньчжурии главнокомандующим и начальником Эверта и Иванова, ходило в военной среде чьё-то меткое четверостишие в связи с поражениями, которые он нёс от командующего японской армией Куроки:
А один из великих князей назвал его Пердришкиным, производя эту фамилию от французского perdrix, что значит куропатка.
Его назначение главнокомандующим Северо-западным фронтом состоялось незадолго перед тем, в начале февраля, когда пришлось отставить фон Плеве по болезни, от которой он и умер. В ставке появился маленький старый генерал, очень усердно кланявшийся всем, даже и молодым полковникам, смотревшим на него с недоумением, — кто он и зачем он в ставке, хотя и видели, что он — полный генерал.
Даже когда стало известно всем, что этот маленький старенький генерал — Куропаткин, то, хотя это и вызвало к нему некоторое любопытство, никто не думал те же, что он появился потому, что получает высокое назначение.
Не было мало-мальски опытных генералов, поэтому пришлось вытащить из нафталина и Куропаткина, которого ещё Скобелев аттестовал, как хорошего штабного работника и совершенно неспособного командира во время боевых действий.
Громоздкий Эверт имел куда более воинственный вид по сравнению со своим бывшим начальником. Всей осанкой он подчёркивал ежеминутно, что он птица весьма высокого полёта.
У себя в главной квартире Западного фронта он любил писать приказы по армиям, причём вместо обычных, принятых в русской азбуке букв ставил такие готические палки, хотя и крупных размеров, что офицеры его штаба проводили всё время только в том, что разбирали и расшифровывали его каракули. Иногда он приводил их в неподдельное отчаяние тем, что вместо одних слов писал другие, несколько сходные по начертанию, — например: написанное им «Мария» получало в тексте его приказа смысл только тогда, когда читалось как «армия».
Один гоголевский чиновник тоже писал вместо «Авдотья» — «Обмокни», но, во-первых, он делал это с умыслом, во-вторых, он не командовал фронтом.
Кажется, главнокомандующему фронтом должно бы быть известно, что ручные гранаты употреблялись ещё в Крымскую кампанию, однако это не было известно генералу Эверту, почему он и писал в одном из своих приказов: «Из получаемых мною донесений видно, что употребление ручных гранат совершенно не налажено, причём в корпусах их возят в обозах или при сапёрных батальонах, а потому это
Чтобы ни у кого, кто его видел за общим столом в его штабе, не возникало сомнения в том, что он, несмотря на немецкую фамилию, природный русский, он истово крестился — и, садясь за стол и вставая, обедал ли он, завтракал или ужинал. Мало того, — он требовал этого же и от всех чинов своего штаба, как могли бы этого требовать только в бурсе от семинаристов.
По сравнению с Каменец-Подольском, хотя и страдавшим от налётов австрийских аэропланов, Могилёв-губернский показался Брусилову чрезвычайно грязным, захудалым, вымирающим, несмотря на то, что в нём была ставка.
Сеялся мелкий дождь из густых низких туч; трепал ветер порывами голые, ещё рыжие деревья на бульваре; уныло тащилась мокрая худорёбрая рослая пегая лошадь, вытягивая по рельсам на главной улице небольшой линялый зелёный вагончик городского «трамвая». Еврейская беднота сновала по тротуарам. Домишки были обшарпанные, облезлые, давно не видавшие никакого ремонта; и только одни полицейский на постах стремились держаться парадно, выставляя свои руки в белых нитяных перчатках из под мерных плащей, с которых скатывались дождевые капли.
Около царской ставки грязи, правда, было меньше, порядка больше, но даже и в новизне кое-каких, наскоро, видимо, сделанных низеньких строений, похожих на бараки, сквозила какая-то убогость, а главное — лагерность, временность, неуверенность в прочности положения на фронте: строили в расчёте на то, чтобы с большою лёгкостью можно было всё это бросить и перекочевать дальше, вглубь страны, благо страна огромна.
Так как Брусилов не мог выехать в ставку ни раньше царя, ни в одно время с ним, когда он уезжал из Каменца, и так как ему хотелось на месте подготовиться к тому, что он мог сказать на совещании, то оказалось, что и Куропаткин, и Эверт, и Шуваев явились раньше его, поэтому они, как и сам Алексеев, встретили его, уже будучи в сборе. Кстати, они и поздравляли его с новым назначением с виду одинаково благожелательно к нему, но только у Алексеева и Шуваева Брусилов уловил искренность и в тоне их слов и в выражении лиц.
Обезьяноподобный великий князь Сергей Михайлович[11], генерал-инспектор полевой артиллерии, находившийся в ставке, как приглашённый на совещание, тоже поздравлял Брусилова, но не позаботился даже и на йоту изменить при этом спою глубоко безразличную ко всему внешность.
В руках Алексеева Брусилов заметил свёрнутый в трубочку доклад, который он приготовил дли совещании. Этим докладом совещание и началось, когда явился царь и когда все приглашённые, а также и начальники их штабов (Брусилов приехал с генералом Клембовским, Эверт — с Квецинским, Куропаткин — с Сиверсом), уселись по приглашению царя за стол, покрытый красным сукном.
Алексеев читал очень отчётливо, громко, делая особые ударения на тех местах, которым придавал большое значение, хотя значительным в этом совещании было всё, так как на нём решалась дальнейшая судьба России, уже в достаточной степени потрясённой.
От быстрой смены впечатлений за последние дни, от их пестроты, при всей их важности лично для него, Брусилов чувствовал утомление, тем более что он не успел и часа отдохнуть после дороги. И всё же он заставлял себя следить, не пропуская ничего, за нитью алексеевского доклада.
Он понимал, в какое трудное положение попал этот способный человек при таком верховном главнокомандующем, как царь, ничего не понимающий в военном деле и теперь сидевший с видом манекена из окна парикмахерской. Полномочий быть хозяином не только ставки, но и всего фронта Алексеев не имел и, конечно, не мог иметь; напротив, он в каждом отдельном случае должен был на свои соображения и замыслы испрашивать разрешение царя, а это ставило его, человека и без того не очень сильной воли, в зависимость от человека с явно для всех пониженной психикой и воли более чем слабой.
Открывая совещание огромной государственной важности, царь не обратился к созванным им своим непосредственным помощником с какою-либо хотя бы и самой краткой речью, как это сделал бы на его месте кто угодно другой; он только сказал милостиво, как говорил обычно за обедом в своём присутствии:
— Кто желает курить, курите.
И вынул свой серебряный портсигар, уже известный Брусилову, — серебряный потому, что императорский сервиз, взятый в ставку, был тоже серебряный, — походный, не способный разбиться, как фарфоровый, при переездах с места на место.
Алексеев говорил о том, что решено произвести прорыв германского фронта ударом на Вильно, причём прорыв этот должен быть выполнен силами войск генерала Эверта. Для этого на Западный фронт должна стянуться вся тяжёлая артиллерия, находящаяся в резерве; для этого туда же будет направлен и общий резерв, находящийся в распоряжении верховного главнокомандующего. Однако не весь этот резерв: часть его предназначается для передачи Северо-западному фронту, который должен собрать достаточно внушительный кулак, чтобы ударить тоже на Вильно, в прорыв, для его расширения и для выхода в более глубокий тыл германских войск.
Пока говорил это Алексеев — таким тоном, как будто решить поставленную ставкой задачу было так же легко, как и поставить её, — Брусилов наблюдал за лицами Эверта и Куропаткина.
Конечно, это не могло быть и не было для них новостью, но Брусилов заметил, как они выразительно переглянулись, эти бывшие маньчжурцы, точно были и в самом деле удивлены.
Но вот настала очередь удивиться, только по-настоящему, и самому Брусилову: его фронт объявлялся Алексеевым совершенно не способным вести наступательные действии, почему и предполагалось, что он будет только обороняться до тех пор, пока не определится, что войска Западного и Северо-западного фронтов достаточно далеко уже продвинулись на запад; только тогда может перейти в наступление и он, что будет вполне для него возможно.
Теперь Брусилов неотрывно глядел на одного только Иванова, который как-то пришипился, наподобие кота, только что проведавшего шкап со снедью.
Когда царь спрашивал в Каменец-Подольске, какие были у него, Брусилова, недоразумения с Ивановым, и Брусилов ответил, что никаких не было, он имел в виду только позднейшее время. Теперь он сидел и вспоминал, что происходило несколько месяцев назад, когда он собирал все силы для контратак против наседавших полчищ Макензена, отступая к реке Бугу.
Тогда от Иванова сыпались телеграммы за телеграммами с такою резкой критикой всех его действий, что он счёл за лучшее приехать для объяснений к нему лично в Ровно, где была его штаб-квартира. Произошло объяснение не совсем обычного рода: Брусилов тогда категорически поставил вопрос о доверии к нему, о том, чтобы его не дёргали, чтобы над ним не было няньки, которая бы ежедневно вмешивалась в его действия, не имея понятия о том положении, какое создавалось на фронте его армии. Он даже предложил отозвать его и передать командование другому, если Иванов считает, что он не на своём месте.
В ответ на всё это Иванов совершенно некстати начал ему рассказывать о каких-то случаях из времён японской войны, пытаясь этим развлечь его, успокоить и кончить дело ничем.
Теперь Брусилов видел, что столкновение в Ровно с Ивановым нашло отклик: несомненным для него было, что именно Иванов внушил Алексееву мысль о слабости Юго-западного фронта, о полной невозможности для него наступать, и ему хотелось тут же после окончания доклада Алексеева встать и доказать то, что знал только один он среди всех, здесь собравшихся: Юго-западный фронт наступать может и будет, если получит приказ это сделать.
Но Алексеев, который вёл совещание, так как царь только курил и молчал, предоставил высказаться не ему, а Куропаткину, почтительно обратившись к нему:
— Алексей Николаевич, было бы желательно выслушать ваши соображения по данному вопросу!
Старичок поспешно попробовал левой рукой седенькую свою бороду, слегка кашлянул и заговорил, наклонившись в сторону царя, но взглядывая время от времени и на Алексеева:
— Я глубоко понимаю всю желательность наступательных действий. Не может быть никакого сомнения, что только они одни могли бы принести вполне осязательные и крайне необходимые результаты, соответственные и величию и достоинству России, но я знаю, к сожалению, и то, насколько сильны немецкие позиции, лежащие против всего вообще моего фронта, а в особенности в направлении на Вильно... в особенности, повторяю, в этом направлении, как наиболее существенном как для нас, так, в равной степени, и для нашего сильного противника. Разве не делалось уже попыток как с моей стороны, так и гораздо более серьёзных со стороны Алексея Ермолаевича (повернул он голову к Эверту), однако они были безрезультатны. Точнее, — результаты были, но совершенно отрицательные: огромные потери у нас и едва ли большие у немцев, а прорыва не получилось.
Что необходимо для успеха дела? Это известно: наличность тяжёлой артиллерии и неограниченное количество снарядов к ней. Есть ли это у нас? Насколько я знаю, тяжёлой артиллерией мы не богаты. На что же мы можем рассчитывать? На то, что она у нас в скором времени будет? Едва ли я ошибусь, если скажу, что надеяться на это мы не можем. Имеем ли мы право надеяться на то, что немцы сейчас и дальше, скажем, в мае, есть и будут слабее, чем они были в истекшем марте или в феврале? Нет оснований у нас на это надеяться. Наш противник был силён и будет оставаться таким же. Так что единственный вывод, к которому я прихожу, взвесив все «за» и все «против», — это продолжать стоять на занимаемых нами позициях и постараться защитить их, если неприятель перейдёт в наступление. Что же касается активных действий с нашей стороны, то они невозможны.
Тут Куропаткин остановился, вопросительно поглядел на царя, увидел полное равнодушие в заволочённых голубым дымом свинцовых царских глазах и умолк, решив, что дальше говорить незачем.
Брусилов сделал нетерпеливое движение, но его готовность возразить Куропаткину предупредил Алексеев, слегка приподнявшись на месте, он сказал, точно продолжал начатый раньше дружеский спор, мягко и ни для кого не обязательно:
— С вашим взглядом на невозможность наступления не только на Севоро-западном фронте, мне достаточно хорошо известно, но и на Западном, я не могу согласиться. Наступать на обоих этих фронтах мы не только должны, но и можем. А что касается поднятого вами вопроса о тяжёлых снарядах, о их у нас недостатке, то это мне, к сожалению, приходится подтвердить. Да, у нас мало и тяжёлых орудий, но совершенно недостаточно снарядов к ним. Следовательно, надо изыскать способы и средства к устранению этого недостатка. — Тут он обратился к Шуваеву: — Быть может, какие-либо светлые перспективы может нам указать Дмитрий Савельевич?
Человек приземистый, плотный и деловито-спокойного вида, Шуваев отозвался на этот вызов неторопливо, но тоном, не допускающим сомнений:
— Наша военная промышленность дать тяжёлые снаряды в большом количестве пока не может. Остаётся только ожидать, когда их могут доставить наши союзники, но этот процесс — доставка из-за границы теперь, морем — сделался чрезвычайно сложен, тем более что ведь и союзникам нашим до зарезу нужны те же тяжёлые снаряды: у себя оторвать, когда у тебя самого не хватает — на это кто же решится? Своя рубашка ближе к телу. Слов нет, должно наступить время, когда производство тяжёлых снарядов там, за границей, перекроет потребность в них, но этим летом такого положения не будет во всяком случае.
Он умолк сразу и с сознанием честно исполненного долга — это заметил Брусилов по выражению облегчённости на его широком лице.
Конечно, Алексеев не думал, что великий князь скажет что-нибудь для него новое, когда обратился потом к нему. Но Брусилов понимал, что этого требовал весь ритуал совещания в царском присутствии, и Сергей Михайлович, поёрзав по сморщенному немудрому лбу весьма подвижными бровями, заявил, что военный министр вполне в соответствии с фактами обрисовал тяжёлое положение с тяжёлыми снарядами; как генерал-инспектор полевой артиллерии, он может только подтвердить это.
— Но зато, — оживлённо добавил он, — лёгкие снаряды имеются у нас в изобилии. Лёгкими снарядами мы можем буквально засыпать фронт. Так что, если бы для наступления достаточно было бы одной только лёгкой артиллерии и снарядов к ней, то в этом отношении мы богаты.
Алексеев склонил голову, как склоняет её человек, вполне покорный неизбежной судьбе, но, сделав рукой пригласительный жест в сторону Эверта, добавил к этому жесту многозначительно:
— Ваш фронт, Алексей Ермолаевич, мы считаем и наиболее сильным и наиболее важным. Имея в виду на помощь вашему фронту бросить почти все резервы, просим вас ответить на поставленный вопрос о возможности наступления, приняв во внимание именно это: все или почти все резервы — вам!
Брусилов не то чтобы питал к Эверту какие-либо личные чувства неприязни, — он его слишком мало знал для этого, — но он просто не признавал в нём способностей, необходимых для руководства фронтом.
Он знал, что Эверт, как и его бывший начальник Иванов, никогда не бывает на позициях, ограничиваясь чтением телеграфных донесений, хотя и сам же поднимал в ставке вопрос о том, что донесения эти сплошь и рядом бывают лживы, что лгут все от мала до велика, чтобы или представить положение лучше, или обрисовать его гораздо хуже, чем оно есть, в зависимости от того, что для них полезней в смысле получения наград и продвижения по службе, и что не лгут одни только солдаты, которые совершают иногда чудеса геройства, но донесений не пишут.
Брусилов считал также, что последняя операция Эверта, когда он потерял чуть ли не сто тысяч человек, не удалась потому, что была поручена совершенно неспособному генералу Плешкову, что она была подготовлена из рук вон плохо, что для неё было выбрано совершенно неподходящее время: главнокомандующий фронтом преступно непростительно оттягивал начало операции и был захвачен во время её развития бурным таянием снегов, сделавшим её продолжение невозможным.
Брусилову чудилась какая-то умышленность, злостность со стороны Эверта во всём, что тогда делалось на Западном фронте при его попустительстве. От его выступления теперь он ожидал только открытого нежелания наступать и не ошибся, конечно.
С первых же слов Эверт заявил, что вполне разделяет мнение Куропаткина, но, в полную противоположность униженно и виновато склонявшемуся над столом в сторону царя апостолу «терпения, терпения и терпения», Эверт не поступился ни одной йотой из своего вполне благополучного, молодцеватого вида.
— Оборонительные действия — это всё, что мы можем нести на всех фронтах и, в частности, на вверенном мне Западном, — говорил он с большой авторитетностью в голосе жирного тембра. — Наступать при отсутствии у нас тяжёлой артиллерии — это значит совершенно бесполезно для дела истреблять людей, как бы значительны у нас ни были людские резервы. Как можно верить в успех наступления, когда попытки к этому уже были и окончились для нас весьма печально? Другое дело, если у нас будет тяжёлой артиллерии и снарядов столько же, сколько у нашего противника, — тогда... тогда мы можем быть уверены в полном успехе защиты наших позиций, так как сейчас мы и в этом не вполне уверены, а для наступления мы должны быть сильнее противника по крайней мере вдвое, если не втрое. Вот всё, что я могу сказать на основании своего опыта в наступательных действиях.
Совершенно неожиданно для Брусилова его неприязнь к Эверту, укрепившаяся после таких слов, как бы перекинула мост к тому, с чем мог выступить он непосредственно тут же, когда в его сторону обратился Алексеев, сказав не то с улыбкой, не то с какою-то надеждой, осветившей подобно улыбке его простонародное курносоватое лицо:
— Ну вот! Теперь хотелось бы выслушать вас, Алексей Алексеевич!
Хотя Брусилов и не готовился предварительно к речи, понимая, что это совсем не нужно, но он был в достаточной степени переполнен доводами в пользу если не наступления вообще, то наступления именно со стороны своего фронта, чтобы и начать горячо и продолжать убеждённо:
— Я слышал сейчас неоднократные заявления о том, что у нас нет или почти нет, что по существу одно и то же, тяжёлой артиллерии и тяжёлых снарядов, и, признаюсь, весьма удивлён, что ничего не слыхал о наших недостатках в авиации. А между тем, говоря о тяжёлой артиллерии, не мешает вспомнить и о том, что мы не в состоянии корректировать навесного огня, потому что не имеем хоть сколько-нибудь порядочных аэропланов в своём распоряжении. В этом отношении противник решительно подавляет нас и количеством аппаратов и умением ими пользоваться. Наши «Ильи Муромцы» оказались ввиду их громоздкости малопригодными для дела, да их и мало: на моём фронте их совсем нет. Заграничные аппараты в большинстве своём износились, и если кому в состоянии принести ощутительный вред, то это — самим же нашим лётчикам. Меня поражает, что мы, столько претерпевшие от неприятельской авиации, всё ещё недооцениваем этого средства борьбы. У нас были неудачные попытки наступления, и я считаю большой беспечностью с кашей стороны, что мы не изучили всесторонне причины наших неудач, как будто они касаются только одного, скажем, Западного фронта, а не всех других фронтов. У нас, несомненно, есть много недостатков и в повседневном управлении войсками, и в снабжении их боевыми припасами, и во многом другом, и всё-таки я беру на себя смелость утверждать, вопреки высказанным здесь мнениям главнокомандующих Западным и Северо-западным фронтами, что мы наступать можем!
Тут Брусилов остановился на момент, чтобы приглядеться к выражению лиц царя и Алексеева. Царь смотрел на него в упор, но без малейшего выражения в глазах, Алексеев же, как ему показалось, удовлетворённо наклонил голову.
— Не может быть никакого сомнения, что общее состояние чужих фронтов знают гораздо лучше меня их главнокомандующие. Прошли считанные дни, как я сам принял вручённый мне Юго-западный фронт. Мне могут сказать, что я и его не знаю, я знаю только свою бывшую восьмую армию, с которой провёл много месяцев и которую испытал в многих боях. Но зато я знаю, — уверен, что знаю и очень хорошо знаю секрет наших общих неудач: он состоит в отсутствии со-гла-со-ванности действий.
— На огромном общем фронте нашем собраны громаднейшие силы, и численно мы гораздо сильнее нашего противника. Чем же объяснить то, что, когда бы и где бы мы ни вздумали наступать, он в конечном счёте оказывается сильнее нас в этом именно пункте и осаживает нас назад? Ответ простой: противник несравненно более подвижен и к раненному нами месту сейчас же притягивает не только закупорку, но и внушительные силы для контратаки. Откуда же он берёт эти силы? Из общего резерва? Отнюдь нет: с другого участка своего фронта, против которого наш фронт совершенно бездействует. Из вашего доклада, Михаил Васильевич, — обратился он к Алексееву, — я услышал, что Юго-западный фронт к наступательным действиям не способен.
— Я не знаю, на основании чего вынесен этот поистине смертный приговор вверенному мне фронту. Мне кажется, что тут что-нибудь одно из двух: или, вручая мне этот злополучный фронт, меня самого, так сказать, выводят в тираж, исходя из принципа: «по Сеньке и шапка» или «каждый сверчок знай свой шесток», или же, — на что я и надеюсь, — Юго-западный фронт доверен мне затем, чтобы он доказал свою боеспособность под моим руководством. Если я так именно понимаю своё назначение, как оно было предположено высочайшей волей, то мне ничего и не остаётся больше, как доказать, что я достоин выраженного мне доверия. Стоять в стороне в спокойной позе наблюдателя в то время, как не на жизнь, а на смерть дерутся рядом мои товарищи, я никогда не был способен. Я всегда держался старинного суворовского завета: «Сам погибай, а товарищей выручай!» И теперь я осмеливаюсь думать, что если ударные задачи будут возложены верховным командованием на Западный и Северо-западный фронты, то они не минуют и Юго-западного. Пусть я не добьюсь даже успеха, но зато, несомненно, я значительно облегчу задачу, которая будет решаться к северу от меня. Я привлеку на свой фронт резервы противника и этим его обессилю в других направлениях. Если на это моё предложение можно мне что-нибудь возразить, то я выслушаю возражение с величайшим интересом, на какой я способен.
Брусилов чувствовал большой подъём, когда говорил это, но когда он посмотрел на царя, прозрачно окутанного табачным дымом, то увидел, что царь зевал.
Это был не короткий, прячущийся зевок, а очень длительный, самозабвенный, раздражающий челюсти и вызывающий на глазах слёзы.
Конечно, царь плохо спал в своём вагоне, пока ехал сюда, но ведь и все здесь, кто приехал на совещание, едва ли спали лучше. Брусилов вспомнил, что и сам он в истекшую ночь спал не более двух часов. Зевота цари его оскорбила. Зато Алексеев глядел на него вполне благожелательно, и теперь уже ясно было, что он улыбался.
Алексеев сказал, выждав с полминуты, когда он закончил:
— Я ничего не могу возразить против вашего, Алексей Алексеевич, желания принять в наступлении участие и своим фронтом. Но только я считаю долгом предупредить вас, чтобы вы не надеялись напрасно, — мы ничего на ваш фронт дать не можем: ни тяжёлых орудий, которых у нас в резерве в обрез, ни больше, чем вашему фронту приходится получить по развёрстке, снарядов для тех орудий, какие у вас имеются. Это настоятельно прошу иметь в виду.
— Да ведь я и не заявлял, что надеюсь получить что-нибудь, кроме того, что имею, — отозвался на это Брусилов. — Для меня будет важно уже и то, что я делаю общее дело вместе с другими, что я не изгой, что фронт мой не какой-то заштатный, и только. Зато ведь я и не обещаю непременно никаких особенно блестящих успехов: я не мечу в какие-то Наполеоны, я не юноша. Роль вытяжного пластыря для резервов противника, вот и вся скромная роль, на которую я прошусь, но по крайней мере я буду знать, что вместе со всеми чинами своего фронта буду в своё время занят полезным делом, а не обречён бить баклуши.
Алексеев совершенно успокоенно и далее благодарно, как показалось Брусилову, кивнул раза два ему головой и перевёл ожидающие глаза на Куропаткина. Тот понял, что после заявления Брусилова ему необходимо выступить снова, что Брусилов поставил его в неловкое положение. И он заговорил, стараясь всё же избегать какой-нибудь определённости:
— Разумеется, если только от меня не будут требовать успеха во что бы то ни стало, то наступать могут и вверенные мне войска. Наступать хотя бы для того, чтобы создать затруднительное положение для противника в смысле свободного распоряжении резервами, когда будут развивать свой удар армии Западного фронта.
Пришлось сказать несколько слов в том же духе и Эверту:
— Это совсем другая постановка вопроса, когда требование непременного успеха, притом успеха крупного, решающего чуть ли не всю кампанию, снимается и остаётся просто наступательное действие, а там уж что выйдет, то выйдет. При таких условиях, конечно, свою долю пользы общему делу может принести и вверенный мне фронт.
— В таком случае, как полагаете, можете ли вы быть готовы к наступлению в первые же дни, как позволит это установившаяся погода, — скажем, к середине мая? — бистро спросил его Алексеев.
— К половине мая? — переспросил Эверт, поглядев при этом на Куропаткина. — К половине мая, пожалуй, да. Думаю, что смогу подготовиться.
— А вы, Алексей Николаевич? — так же быстро атаковал Алексеев ученика Куроки.
— К половине мая? — счёл нужным повторить и тот. — То есть, через шесть недель? — он посмотрел вопросительно на Эверта и ответил: — Думаю, что это достаточный срок.
— Отлично! Очень хорошо! — заметно повеселел Алексеев. — Вас, Алексей Алексеевич, не спрашиваю, — добавил он.