Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Армагеддон (из записной книжки) - Марк Александрович Алданов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Писатель. Не подписал и не мог подписать. Авторы воззвания, в сущности, робкие рутинеры. Перед святыней истины, добра и красоты пылает лампада германского идеализма; перед лампадой благоговейно склонили свои седые головы девяносто три автора воззвания. По досадной случайности, от лампады зажглась Лувенская библиотека и сгорела с книгами, рукописями и библиотекарем. Девяносто три сердца облились кровью. Но что поделаешь, если такова горестная судьба? Старикам и в голову не пришло изменить свою благоговейную позу. Всем достаточно ясно, что они и не изменят ее, невзирая ни на какие случайности. Они будут подписывать что угодно, но не иначе, как во имя общечеловеческой солидарности, истины, добра, красоты, братства и высших интересов цивилизации, во имя «наследия Канта, Гете и Бетховена». Зомбарт же погасил плевком ту лампаду, перед которой благоговейно склонились его ученые коллеги. Разница между ним и авторами манифеста 93-х огромна. Начать с того, что те написали воззвание, обращенное к культурному миру (оно так и называется: Aufruf an die Kulturwelt). Зомбарт, разумеется, ни к какому культурному миру не обращается: «Нам, немцам, нужны разве лишь иудеи древности и античные греки, больше никто». У авторов манифеста болит душа при мысли о том, что немецкие солдаты сожгли половину Лувена. Зомбарта, должно быть, огорчает, что они не сожгли и другой половины, ибо Лувен есть порождение культуры торгашей. Авторы манифеста говорят о «высшем достоянии человечества». Людей, говорящих таким языком, Зомбарт отправляет «к чертям, вместе с 3/4 наших интеллигентов». Авторы манифеста видят в германском милитаризме только защитника немецкой культуры («Ohne den deutschen Militarismus wäre die deutsche Kultur längst von Erdboden getilgt»{45}. Для Зомбарта он сам есть немецкая культура, он даже больше ее: немецкая культура — Веймар, немецкий милитаризм, по словам Зомбарта, — «Потсдам и Веймар в их высшем сочетании». Не пять, а пять с плюсом. Однако любопытная подробность: над созданием идеологии германизма потрудились главным образом иностранцы или люди не чистой немецкой крови. Философский апофеоз его изобрел француз Гобино; англичанин Стюарт Чемберлен дал этому апофеозу бессмысленно-утрированную форму; чех (или получех) Трейчке обосновал его исторически; швед Арндт воспел германскую идею в стихах; еврей Лотар Бухер был долголетним бухгалтером на ее службе; датчанин Мольтке подтвердил ее высшим аргументом кулака. Я не хочу сказать, что коренные немцы совершенно не способны изобрести подобную мудрость. Но все же странно и забавно, что торгаши были главными идеологами. Что думает об этом Вернер Зомбарт?.. «С внутренним отвращением и негодованием, с брезгливостью, восстал немецкий дух против идей XVIII столетия». Как характерна эта ненависть к «веку» который должен быть помещен в Пантеон». По словам Ренана, XVIII век продолжается по сию пору. Вернее было бы сказать, что его еще не было. Но обычно восемнадцатый век отрицают во имя семнадцатого или даже тринадцатого. Автор «Героев и торгашей» составляет исключение. Что для Зомбарта средневековье с его универсальным католицизмом, с его латинской речью, с преобладанием духовного меча? Я не знаю, каково нынешнее отношение профессора к религии. Переменив аксиомы, он, вероятно, обрекает христианскую веру (кажется, он рожден в лютеранстве) на роль старой почтенной прислуги в той изолированной казарме, какой он желал бы видеть будущую Германию. Может быть, он не прочь и обобрать прислугу в пользу хозяина, воздав Кесарево Кесарю и Божье тоже Кесарю: когда в доме не хватает денег, первым делом перестают платить прислуге. В военное время колокола переливаются на пушки и, по воле истории, в нынешней Германии Вильгельма и Гинденбурга, пожалуй, заиграет под новую инструментовку революционная мелодия сороковых годов:

Reisst die Kreuze aus der Erden,

Alle sollen Schwerter werden...{46}

Кстати, я не прочь бы выяснить, как вы сами решаете проблему взаимоотношений креста и меча?

Химик. Я думаю, что не могут угаснуть истины, зажегшиеся тихим и вечным светом на берегах Тивериады и в келье голландского стекольщика, у стен мертвого Port Royal’я и в старом саду Ясной Поляны.

Писатель. Отчего не могут? Большинство истин, подобно радиоактивным элементам, испускает свет лишь в течение определенного времени. Для Анри Пуанкаре идея Коперника была гипотезой, столь же условной, как средневековая доктрина неподвижности земли. Гениальный ученый думал, что вопрос о соотношении Земли и Солнца неверно поставлен классической астрономией. Отсюда можно сделать малоутешительный вывод, что Галилей подвергся пытке и Бруно взошел на костер из-за неверно поставленной проблемы! Но если так обстоит дело с истинами небесной механики, то где черпаете вы уверенность в вечной силе построений земной морали?

Химик. Достаточно ясно, что, как только кончится война, все мы, победители и побежденные, вновь потянемся к тем же вечным догмам. «Злобою сердце питаться устало, много в ней правды, да радости мало».

Писатель. Сердцу, как желудку, нужна разнообразная пища, но злобою оно может питаться очень долго.

Химик. Рискуя показаться вам смешным, я утверждаю, — не делая, впрочем, отсюда практических выводов, — что даже война, в особенности ее мелкие эпизоды, засвидетельствовала торжество той морали, которая предписывает прощать согрешившему брату не до семи, а до седмижды семидесяти раз.

Писатель. Что делать с братом, согрешившим 491 раз? Вы мне, — признаюсь, несколько неожиданно, — напомнили московских толстовцев, один из которых на суде изъяснялся в любви к «брату обвинителю».

Химик. Заметьте, что толстовцы были окружены атмосферой всеобщего сочувствия и в обществе, и в народной массе, и даже в среде военных судей.

Писатель. Я тоже был рад мягкому приговору суда. Однако если бы 170 миллионов русских людей прониклись взглядами симпатичных подсудимых, брат Вильгельм пировал бы теперь в Кремле. Как вы выйдете из этой «антиномии эмоционального и интеллектуального»?

Химик. Я готов оправдать искреннего толстовца «интеллектуально» ...

Писатель. А я нет: «Lui qui voit tout en Dieu n’y voit pas quil est foi»{47}. В связи с этой антиномией и с упорным нежеланием воюющих держав удовольствоваться благожелательным нейтралитетом Бога, мне приходит на память следующее. Как вы знаете, истинное местонахождение могилы Христа не установлено археологической наукой. Видение этого места явилось императрице Елене, матери Константина Великого, во время ее путешествия к Святым местам, и произведенные раскопки действительно обнаружили в указанном ею месте остатки крестной казни. Здесь- то, в результате видения и находки, был воздвигнут Константином храм Гроба Господня. Однако арабско-еврейская традиция, а с ней целый ряд археологов, переносит Голгофу в другое место — у Дамасских ворот; и кто хоть раз видел поражающие воображение зловещие скалы этой окраины Иерусалима, тот скорее допустит, что именно здесь свершилась казнь, которая сыграла столь необычайную роль в таинственных судьбах людей. Но если верна арабско-еврейская традиция, если прав английский генерал Гордон, разыскавший у Дамасских ворот вторую, «подлинную» могилу Христа, то кто же, кто похоронен на месте, поныне привлекающем ежегодно сотни тысяч пилигримов? С незапамятных времен человечество распинает на крестах две категории «ближних»: самых лучших и самых худших. Но так как первых неизмеримо меньше, то естественно возникает вывод, который в моих глазах символизирует судьбы государственного христианства, пятнадцативековое историческое недоразумение, связанное с именем Константина. И даже не имея христианской веры, можно почувствовать легкий холод при мысли, что человечество уже полторы тысячи лет с трепетом молится на могиле, где, по всей вероятности, погребены кости удалого молодца большой дороги.

Химик. Дело Константина Великого оправдано самим фактом своей пятнадцативековой жизни.

Писатель. Я и не думаю, чтобы этому делу грозила от войны серьезная опасность. Христианство не обанкротилось в настоящую войну. Оно временно признано несуществующим. По христианской морали, как по многим другим ценностям, объявлен мораторий. Но раздраженный крик умирающего Вольтера аббату Готье, заговорившему с ним о Христе: «Monsieur, ne me parlez pas de cet homme!»{48} — остается всецело на ответственности французского просветителя... Когда стала заново отстраиваться разрушенная землетрясением Мессина уцелевшие жители первым делом воздвигли крепость — для безопасности и собор — из благодарности. Этот недавний прецедент красноречиво засвидетельствовал прочность креста и меча даже при самой неблагоприятной «конъюнктуре». Но в теории проблема их сожительства почти всегда разрешается неопределенно... В сущности, Вернер Зомбарт, этот ученый профессор, который так старательно себя нататуировал и гордо подвесил к поясу скальп Эдуарда Грея (совсем «Длинный Язык, вождь бреславльцев»), — единственный вполне последовательный милитарист нашего времени.

Химик. Почему?

Писатель. Война есть зло. Война есть добро. Вот две аксиомы, между которыми нужно сделать выбор. Казалось бы, выбор нетрудный: что уж тут хорошего, если цивилизованные люди режут друг друга и совершают всевозможные преступления, прикрывая их звучными латинскими именами, как репрессия, реквизиция, контрибуция. Однако мы знаем, что с тех пор, как мир стоит, и та, и другая аксиома принимались огромным большинством людей с весьма существенными ограничениями, которые сильно сблизили сторонников самых различных взглядов в их отношении к войне. Абсолютным пацифистом был (вернее, хотел быть) разве только Л.Н. Толстой. Громадное же большинство культурных людей нашего времени не стоит на точке зрения абсолютного пацифизма. Многие — и отнюдь не одни только глупцы и мерзавцы — отстоят даже очень далеко от этой точки зрения. Дэвид Юм утверждал, что вечная война превращает людей в диких зверей, а вечный мир — во вьючных скотов. Великий английский мыслитель, правда, не объяснил, сколько именно времени люди могут жить в мире, не превращаясь в скотов, и сколько им нужно воевать для того, чтобы превратиться в зверей. От 1870 г. по 1914 г. Западная Европа не знала ни одной серьезной войны, однако признаков повального отупения в ней не было замечено. Но возможно, что это именно и был максимум продолжительности европейского миролюбия. По-видимому, в войне есть бесконечная притягательная сила. О ней можно сказать то, что Октав Мирбо говорит о здании брюссельского Palais de Justice: «C’est tellement laid que ça en devient beau»{49}. Казалось бы, нейтральные страны легче всего могут извлечь пользу из гигантского урока, который дается им бесплатно (вернее, за большую плату в их карман). Однако мы видим, что и в Италии, и в Швеции, и в Румынии, и в Португалии крепнет военная партия. Точно зачарованные, люди смотрят в пасть дракона... Как бы то ни было, все мы до сих пор полагали, что в войне дорог главным образом ее результат: мир. Ценою крови — своей или чаще чужой — мы готовы были приобретать известные культурные блага: независимость, национальное единство, осуществление исторического права, выход к морю или что-нибудь еще. Мы думали, что не мир для войны, а война для мира. Вернер Зомбарт думает как раз наоборот. Для него мир есть неестественный промежуток времени между двумя войнам, нечто вроде быстро проходящей неприятной болезни. Он абсолютный милитарист, как Толстой был абсолютный пацифист, как мы все — середка на половинке. Зомбарт — Лобачевский германской политической мысли. Он переменил ее аксиомы... «Homo homini lupus», — говорит, не бледнея, Гоббс (сын великодушного Альбиона). «Homo homini deus», — говорит, не краснея, Фейербах (коварный тевтон). Разумеется, оба преувеличивают: человек человеку не волк и не бог, а чужой. Но заметьте, оба философа говорят в изъявительном наклонении. Зомбарт, кажется, первый вставил в волчью формулу наклонение повелительное: да будет человек волком человеку! Либеральный оппонент автора «Героев и торгашей» Конрад, по-видимому, очень серьезно доказывает ему, что Англия дала миру Шекспира и что Шекспир великий писатель. Собственно говоря, опровергать теорию Зомбарта доводами обычной логики бесполезно: если из слов человека выходит, что в Берлине на Leipzigerstrasse в лавках торгуют исключительно герои, а из Англии добровольцами отправились в окопы два миллиона торгашей, то его можно смело оставить в покое. Надо помнить, что в философии Зомбарта другие аксиомы. Конечно, первая мысль, возникающая при знакомстве с ней, заключается в том, что бреславльский профессор сошел с ума. Такая догадка, действительно, высказывалась в печати. Зомбарт может сказать себе в утешение, что, когда Лобачевский выступил впервые со своей «Воображаемой геометрией», она была встречена точно так же: известный математик, академик М. В. Остроградский, прямо рекомендовал свезти ее автора в дом умалишенных. Людям очень трудно освоиться с мыслью, что можно произвольно менять аксиомы. «Практическая ценность истины измеряется той верой, которую она внушает», говорит Гюстав Лебон. Практическая ценность лжи — тоже. Какие аксиомы восторжествуют у нас в 1917 году, я не знаю. Но пока дух сивого мерина властно парит над страницами европейской прессы. Недаром о подвигах Feldrauen и чудо-богатырей пишут совершенно тем же стилем, что о скаковой доблести благородного сына Айриш-Лада и Медузы. Но, может быть, вы первый еще разжалуете «святую скотину» в скотину просто.

Химик. Дело не в стиле. Военная риторика как средство, ведущее к цели, тоже служит прогрессу.

Писатель. Прогрессу — в какую сторону? «Человечество идет назад, и мы в первых рядах». Я видел когда-то матч знаменитых боксеров. Два гигантских негра ожесточенно колотили друг друга, и всякий раз, как один из них получал особо тяжелый удар, он, выплевывая выбитые зубы из окровавленного рта, тщательно, хотя и непохоже, изображал на лице довольную усмешку. Нельзя было не отдать должного энергии и стойкости гладиаторов. Неизмеримо противнее была галерка, возбуждавшая борцов улюлюканьем и площадной бранью... Надо ли вводить элемент клоунады в явление мировой трагедии? Я от всей души желаю полного поражения Германии, — ее победа была бы величайшей катастрофой цивилизации, — и я говорю, побольше тяжелых снарядов, но поменьше бесстыдной болтовни. Можно не стремиться к тому, чтобы стать «выше свалки» (как Ромен Роллан), но обязательно ли становиться ниже ее? Между тем нам, штатским людям, выпала, по-видимому, именно роль галерки. Как объективно, как хладнокровно обсуждаем мы происходящие события! Какие выдумываем тонкие аргументы и как кстати их приводим: «А, вы объявили нам войну! Ну, так знайте: Ньютон стащил дифференциальное исчисление у Лейбница!» Из-за моря несется телеграфный ответ флегматического британца: «Сам дурак! Лейбниц стащил дифференциальное исчисление у Ньютона». — «Английские канальи! От французской болезни не вылечитесь без немецкого лекарства!» — «А у вас скоро животики подведет от голода!» В Берлине спорят, можно ли играть на сцене Шекспира, и решают, что можно, так как он ругал Францию. У нас для исполнения сонат Бетховена пожаловали последнему голландскую натурализацию. Немцы, чтобы доконать французов, изгнали из своего языка слово coiffeur{50}. Французы, чтобы доконать немцев, обогатили свой язык словом boche{51}. Два бурных потока залили Европу 1914 года: волна героизма и волна глупости. Автор «Сида» и автор «Бувара и Пекюше», оба нашли бы в нынешних событиях неисчерпаемый источник тем.

Химик. Безнадежный социал-пессимист, вы высказываете весьма мрачные мысли, вовсе не соответствующие тому уроку, который Anno Domini{52} 1917-го послала нам жизнь. Очистительные молнии великой грозы, ее громовые удары скуют свободу и право народов. В конечном счете злом будет порождено добро. Улетят черные вороны, Кассандры прикусят язык, — и послышится победное пение человечества, смело идущего вперед к яркой заветной цели. Так над трупом разочарованного датского принца, торжествуя, проходит победоносный боец Фортинбрас.

Писатель. Велик был бы для меня соблазн ответить. вам словами французского писателя: «Les pessimistes tombent continuelement dans l’erreur. Mais par trop d’optimisme encore»{53}. Однако так далеко я не иду; я если и пессимист, то уж во всяком случае далеко не безнадежный. Мне только кажется, что слишком дорого человечество платит за изучение азбуки, слишком долго ей учится, слишком скоро ее забывает. Не скрою, — я несколько умиляюсь при виде того баланса, который «в конечном счете» порождающего зла и порожденного добра неизменно очищает сальдо — разумеется, в пользу последнего. Беда хотя бы в том, что, под очистительными молниями великой грозы, для многих из нас конечный счет уже наступил и притом несколько преждевременно. Для очень многих других он тоже скоро наступит при еще менее соблазнительных условиях. В самом же конечном счете земля, по-видимому, будет раздавлена в столкновении с какой-то планетой. Так по крайней мере утверждают астрономы и, вероятно, именно это предвидел принц Гамлет, когда навстречу торжествующему невежде Фортинбрасу бросал свое знаменитое: «The rest is silence»{54}.

Химик. С удовольствием констатирую, что элементы мировой скорби вами перенесены из социально-политической области в сферу космическую. Перед этой не очень новой шуткой я почтительно и с некоторой скукой умолкаю. Она никак не помешает мне радоваться близящемуся делу разумного вечного мира освобожденных демократий Европы.

Писатель. «Радуйся, бане, омывающая совесть, радуйся, всечудное всех к Богу примирение». Не вы первый, не вы и последний: с давних пор радостные люди лечат нас радостною вестью. Лечат по рецепту мольеровского врача: «Maladus dût il crevare»{55}.

Химик. Какую же весть несете нам вы? Чем кончится нынешняя трагедия?

Писатель. Кто знает? Уж слишком благоприятна обстановка для проявлений той силы, которую Стендаль называл «le derin imprévu»{56}. На троне теперь сидит его величество случай, определяющий и исход войны, от которого и зависит все остальное... Ошибка вершителей судьбы Европы, затеявших эту безумную войну, заключается в том, что они считают свою власть основанной на каком-то незыблемом принципе, будь это божественное право, парламентиризм, комбинация божественного права с парламентаризмом или что-нибудь еще. На самом же деле власть их покоится главным образом на силе принуждения и на инстинктивной тяге к порядку со стороны широких народных масс. Мировая война, с ее неслыханным размахом, медленно подтачивает вторую из этих опор, вследствие чего седок стал переносить свою тяжесть на первую. Что, если рано или поздно подломится и первая опора? Мы видим перед собою страшные кольца змея великой войны; стоглавый змей мировой пугачевщины может скоро вползти на арену. Какое из чудовищ победит? Какой ужасный дракон родится в результате поединка? Социалистический строй, говорят наши глубокомысленные пораженцы. Дракон всемирного одичания, склонен думать я.

Химик. Итак, вы «не приемлете» войны? Беда в том, что война, как смерть, не спрашивает, угодно ли вам ее принять.

Писатель. Кто ж вам сказал, что я ее «не приемлю»? За долгий век я, слава Богу, сколотил маленький капитал «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Я думаю, правда, что в день заключения мира нам останется повторить слова старинного мудреца: «Ich möchte was darum geben, genau zu wissen, für wen eigentlich die Thaten gethan worden sind, von deren man öffentlich sagt, sie waren für das Vaterland gethan worden»{57}. Мне прекрасно известно, что Кай смертен и что его природе свойственно делать всевозможные глупости и гадости. Но по утрам я открываю газету, вижу в ней наглядное доказательство смертности Кая (иногда целых дивизий Каев), узнаю о том, что Кай натворил за 24 часа короткой человеческой жизни, без того достаточно полной зла, — и меня давит тяжелый кошмар исполинского дома умалишенных. Я приемлю и сумасшедший дом, но порою позволяю себе роскошь называть его сумасшедшим домом. Видно, сильны в человеке нелогичное стремление к логике и экстравагантная идея добра.

Химик. В этой войне, которую приемлет Анатоль Франс и которой не приемлет Сережа Попов, разум сохранил свои державные права... Или вы думаете, что мы все — моральные банкроты?

Писатель. Нет, моральные пролетарии. Война пустила нас по миру и лучше нам не составлять своего баланса. Публичная отчетность к тому же теперь отменена на все время военного положения.

Химик. Я думаю, напротив, мы станем духовно богаче. Неужели, по-вашему, философская мысль ничего не вынесет из грозных годин истории?

Писатель. Напротив, многое. Но... вы помните, у Шекспира есть сцена, неподражаемая по силе таящейся и ней иронии. Когда великие несчастья рушатся на голову Ромео, его пробует утешить старый Лоренцо. «Вам остается, — говорит он, — adversity’s sweet milk — Philosophi» — «сладкое молоко несчастья — философия». На это веронский юноша отвечает не совсем вежливо: «Повесьте вашу философию, если она не может отдать мне Джульетты».

Химик. Ромео — это вы?

Писатель. Нет, я говорю о вас. Мои Джульетты давным-давно умерли и не встать им из заколоченных гробов. Но вы, вы, седовласый юноша, — кто воскресит вам вашу Джульетту, когда наконец вы увидите, что ее больше нет? Кто вернет вам веру в силу права, в прочность культуры, в общность исканий, в творческую власть добра, в неуклонность прогресса, в идеалы Белинского, которого вы читали гимназистом, в заветы Грановского, которого вы вовсе не читали? И, главное, кто вернет, кто даст эту веру вашим нынешним ученикам, юношам без седых волос, когда и пред ними предстанет обнаженное тело мертвой Джульетты? Вдруг они позволят себе маленькую логическую экстраполяцию: наши идейные вожди совершали ежедневно в течение нескольких лет некоторый нажим на истину во имя любви к родине и к своему народу. Почему же не допустить, что они нажимают на истину и в мирное время во имя любви к своему классу, к своей партии, к своему кружку? Amica veritas, sed magis amicus Plato{58}. И я думаю, что потеря на десятилетия веры в печатное слово{59} будет не менее тяжким последствием войны, чем неизбежные спутники последней — миллионы инвалидов, массы разоренных тружеников, сотни бесчестных богачей, колоссальный рост преступности и победоносное шествие сифилиса.

Химик. В конце концов для «моих учеников», как бы они молоды ни были, вряд ли будет откровением тот факт, что людям свойственно защищать свои интересы. Я все больше убеждаюсь в чисто поверхностных свойствах вашего великого скептицизма. Брюзжащий зритель-рецензент в первом ряду партера, кто виноват вам, что сидите вы так близко к рампе и что в ваших руках кривой бинокль? Пожалуйте на авансцену или ступайте прочь из зала... В сущности, вы принадлежите к породе людей, которых французы называют «les idéalistes manqués»{60}. Рудин, прельщенный философией Пигасова, истинно говорю вам, — надо подождать беспристрастного приговора истории.

Писатель. Извольте, подождем. Ничего другого нам к тому же и не остается. Боюсь только, что история вынесет несколько беспристрастных приговоров. Как говорит один остроумный писатель: «L’histoire est écrite par des gens impartiaux. Ils sont en déssaccord, parce qu’il y a des gens impartiaux dans tous les partis»{61}.

Колесница джагернатха

(из записной книжки писателя)

Tutti non sono al ospedale.

(Не все сумасшедшие находятся в больнице.)

В грозные дни празднеств Кришну роковой поступью катафалка проходит по полям Пури тяжелая колесница Джагернатха.

Кто может, идет за ней вслед. Кто хочет, бросается под колеса. Осторожные бегут прочь без оглядки.

Но мудрость старой страны не предсказывает маршрута и не ищет на ней возницы.

«Que tout rentre dans le chaos et que de ce chaos sorte un monde nouveau et régénéré»{62}.

Европейское человечество вот уж скоро пятый год упорно трудится над осуществлением первой части этой формулы Бабефа. На вторую надежды мало.

Процесс, начавшийся в 1914 г., целен и неделим. Психология войны и революции одна и та же. В идеологии их очень много общего. «Налево кругом значит то же самое, что и направо кругом, только совершенно наоборот». Всякий раз, когда я слышу, как с презрением и ненавистью бросаются слова «буржуй» или «товарищ», я вспоминаю «les sales boches»{63} и «Gott, strafe England»{64}. По-видимому, тупость, одно из самых мощных проявлений человеческой энергии, следует великому термодинамическому закону; общее количество ее в мире постоянно, она только меняет свою форму.

Европейская жизнь на ближайшие десятилетия определена тем фактом, что в цивилизованнейших странах мира будут гулять на свободе миллионы людей, которым разрядить ружье в «ближнего» ровно ничего не стоит. По несколько простодушному выражению Шиллера, «der physische Mensch ist real, der moralische aber nur problematisch»: «физический человек действителен, моральный же только проблематичен». События нашего времени показывают, что он с каждым днем становится все проблематичнее. В ночь торжества «последней войны» от руки спасающего Францию полоумного милитариста гибнет «изменник Herr Jaurès». В ночь торжества «последней революции» («c’est la lutte finale») распропагандированные хулиганы во имя социализма убивают «буржуев-кровопийц» Кокошкина и Шингарева.

Цельный единый процесс перехода потенциального зверства в активное продолжается. Хуже всего то, что прекратиться теперь он не может и не должен. Великая трагедия в том, что мы, «оборонцы», мы, люди культуры, обречены работать во славу мирового Ленина.

Две роковые даты русской истории: день, когда началась проклятая война, и день, когда она прекратилась.

Сенатор Никитин в «Воскресении» Л. Н. Толстого аккуратно записывал в дневнике все свои разговоры с чиновниками первых двух классов. «Он был, — говорит иронически Толстой, — вполне искренне убежден, что записи эти составляют очень важный исторический материал». События 1914 г., однако, показывают, что Толстой напрасно иронизировал над сенатором Никитиным. Последний был совершенно прав. Историк никогда не узнает всей правды о возникновении мировой войны, если не изучит самым тщательным образом всевозможные дневники, мемуары, «Erinnerungen», «Rückblicke», «Tagebuch»{65} и другие литературные произведения всевозможных Никитиных. Для того чтобы выяснить, почему погибло много миллионов людей и истреблено на сотни миллиардов ценностей, созданных народным трудом, нам необходимо будет знать, что сказали 18 июля Сухомлинову Николай II, Вильгельму Бетман-Гольвег, фон Ягову фон Чиршкий и т. д. Как бы мы ни старались смотреть в «корень вещей», мы все же не обойдемся без дневников и «Rückblicke». События 1914 г. показали историческую роль личности, — в особенности личности скверной. Каким только ничтожествам не было дано расписаться ярко-кровавыми буквами в книге судеб человечества...

Что касается второй роковой даты, связанной с вечнопамятным Брестом, то по ее истории самым ценным документом будет, вероятно, не дневник, а гроссбух германского канцлера.

Никто ничего не знал, никто ничего не понимал, никто ничего не предвидел. Меньше всего знали, кажется, господа дипломаты. Они играли в жмурки на краю бездонной пропасти. В одно прекрасное утро выяснилось, что Европе грозит война, к полудню она оказалась «неминуемой», а к вечеру дипломаты посторонились с очаровательной улыбкой и из-за спин их загремели пушки. Вопросов господам дипломатам, разумеется, не задавали. Их резолюции были приняты как откровение с горы Синайской.

Остальное произошло по церемониалу. Рассудок подействовал на сердце, сердце подействовало на рассудок. Расчет породил воодушевление, воодушевление отняло разум. Комедианты стали «кликушами», симуляция обратилась в нервный припадок. В неделю были наведены мосты через всевозможные рубиконы. Один Маркс никогда не объяснит, почему возникла война; нужно обратиться еще к психиатрам.

Марат, «nanti de l’office du fou a la cour du peuple»{66}, требовал в свое время лишь двести тысяч голов. И то по его скромному счету было отпущено современниками не более одного процента. В наши дни, не требуя аргументов, не спрашивая отчета, пошло на смерть десять миллионов людей. В подобных случаях народным массам предоставляется только проявление энтузиазма: «Their’s not to reason why, their’s but to do and die» — «их дело не рассуждать, как да почему, а исполнять и умереть», — говорит английский поэт, не замечая, по-видимому, зловещей иронии своих слов.

Я видел когда-то в одном из немецких юмористических журналов следующую забавную картинку: на уроке солдатской словесности прусский офицер задает глуповатому рекруту, очевидно только что приведенному из деревни, вопрос учебной программы: «Майер, отчего каждый немец обязан умереть в любую минуту по первому слову кайзера?» Майер озадаченно чешет голову, а затем с сконфуженным видом возвращает тот же вопрос своему наставнику: «В самом деле, Herr Leutnant, отчего-таки каждый немец обязан умереть в любую минуту по первому слову кайзера?» Вспоминая эту картинку, я невольно думаю, что величайший позор Германии XX века не потопление «Лузитании», не калишские зверства и не сожжение Лувена, но тот факт, что в июле 1914 г. на 66 миллионов населения «страны мыслителей» не оказалось ни одного рекрута Майера.

На протяжении двух столетий два человека подняли вооруженное восстание против могущественной страны; оба обратились за помощью к ее «исконному врагу», который, впрочем, успел перемениться за время между двумя восстаниями. Первому из этих революционеров поставили ряд памятников; второго повесили. В честь первого слагали оды величайшие поэты мира; второго забрасывали грязью до и после его смерти. Историк, верящий в имманентную справедливость, вероятно, признает, что геройское восстание Джорджа Вашингтона, в отличие от безумной попытки Роджера Кэзмента, шло по линии движения общечеловеческого прогресса. Историк, не верящий в имманентную справедливость, со вздохом повторит, что в политике успех дает возможность отличить подвиг от преступления... А преступление от «ошибки». Последнее верно также и для казнящих. Ибо часто (хотя и не всегда) оправдываются слова старого Мальбранша: «Dans les lieux ou l'on brûle les sorsiers on en trouve un grand nombre» — «колдунов всего больше там, где их жгут».

Арман Каррель с оружием в руках сражался за испанскую свободу против армий французского короля. Лорд Байрон считал великим несчастьем английскую победу при Ватерлоо. Вольтер поздравлял Фридриха II с военными неудачами французов. На смену этого романтического пораженчества пришло акционерное общество «Парвусъ и К°». Что сказать о подобном прогрессе за столетие, утвердившее идею патриотизма?

Циммервальд и Киенталь не были, впрочем, чужды своеобразной романтики монашеского ордена. Но вне «конъюнктуры», «проекции» и «перспективы» ценность идеологии любого ордена не поддается никакому учету. Как рассматривать Циммервальдский манифест без проекции на Брестский трактат? Обе стороны приняли «определенное обязательство действовать с такой силой, чтобы движение в пользу мира заставило наши правительства прекратить эту бойню». Страну культурную и просвещенную это обязательство пока не привело ни к чему. Страну невежественную и нигилистическую оно привело к рабству. Прекрасная речь Ледебура в рейхстаге все же недостаточная компенсация за потерю трети России.

И потом — как рассматривать Циммервальдский манифест вне проекции на личность его авторов? Имена Гримма, Радека и Ганецкого говорят сами за себя. Если в воззвании германских ученых подписи были лучше всего, то в манифесте циммервальдистов все лучше подписей.

«Последняя война». «Война войне»... Мир бесконечно устал от побед и поражений, от дипломатических успехов и дипломатических неудач, от Цорндорфов и Кунерсдорфов, от стратегов и интриганов. Генерал Бернгарди, doctor mirabilis{67} воинствующего пангерманизма, писал недавно статьи, под которыми охотно бы подписалась покойная Берта Сутнер. Но это ничего не значит. Юнкера отдохнут, подрастут их младшие братья, и все начнется, быть может, сначала. А потому, как сказал в своей знаменитой речи, «вызвавшей вмешательство Италии в войну», старый pinse- sans-rire{68} Габриель д’Аннунцио: «Счастливы милосердные, — им предстоит унимать кровь».

«Это могло случиться только в России». Кто знает? Не будем валить слишком много на русское невежество и некультурность. После «Бесов» Достоевского полезно перечесть «Землю» и «Разгром» Золя. Умение читать и писать не делает человека культурным. Знание четырех правил арифметики не убивает в нем зверя. Когда от пятилетия неслыханной бойни порвутся крепкие нервы западноевропейского человека, когда возвещенная большевиками «социальная революция» вместо земного рая принесет ужасы всеобщего одичания, от самоубийственных русофобских припадков наших дней многие будут, вероятно, лечиться холодными душами мизантропии. «Шопенгауэра, брат, надо читать, Шопенгауэра», — советовал Тургенев Герцену в период несравненно более легкого кризиса в жизни Европы. Того Шопенгауэра, который, умирая, оставил большую часть своего состояния солдатам, восстановившим «порядок» в 1848 г. А меньшую часть — своей собаке.

И в самом деле, в наши дни это чтение несколько успокаивает. Почти так, как успокаивает астрономия.

Ум Шопенгауэра — кладбище, но это величайшее Campo Santo в мире. Кладбище без крестов, без надписей утешения...

Вопрос общий: что хорошего может выйти из событий, представляющих собой прямое следствие такого явления, как мировая война?

Вопрос частный: к чему хорошему может привести движение, которым руководят гг. Парвус, Радек, Зиновьев, Троцкий, Ганецкий, Муравьев и т. д.?

Покойный Антон Менгер, очень ученый, очень благородный и очень наивный человек, мечтал о том, как в социалистическом государстве будет издаваться газета, которая поставит себе задачей следить за частной жизнью вождей общества, выставляя их «к позорному столбу» при каждом неверном шаге, при каждом сомнительном поступке. Я себя спрашиваю: что, если в социалистическом государстве, в которое мы вступаем, по словам Ленина, будет, действительно, осуществлена идея Менгера: где мы возьмем столько позорных столбов?

Тем не менее второй вопрос имеет, вообще говоря, лишь ограниченное значение. В общей форме он вряд ли может быть поставлен.

«Чистое дело требует чистых рук», — сказал мне один политический деятель, справедливо гордящийся белоснежностью своей ризы, в ответ на предложение привлечь к важному делу знаменитого N—N, конечно, далеко не святой, но, наверное, хороший музыкант...

Каждому свое: одним людям позировать для революционных икон, другим — делать революцию. Вот чего требует, по-видимому, жизнь. Надо бы помнить и исторические примеры: Минин был взяточник; Пожарский при Борисе Годунове занимался писанием доносов. Это не помешало им, однако, спасти от гибели Россию.

Об одной политической организации: Senatores boni viri, senatus enim mala bestia{69}.

Есть поговорки, представляющие собой явное издевательство над историей. Например, лежачего не бьют.

Большевики очень возмущены тем, что А.Ф. Керенский скрылся от «суда».

Иван Грозный писал князю Андрею Курбскому: «Се бо есть воля Господня — еже, благое творяще, пострадати. И аще праведен еси и благочестив, почто не изволил еси от мене, строптивого владыки, страдати и венец жизни носити?»

Царь Иван Васильевич здесь явно давал волю своему зловещему юмористическому дарованию. Но вожди современной опричнины, которым для полноты исторического сходства не мешало б украсить себя песьими головами, по-видимому, говорят совершенно серьезно. Участь Духонина, Коровиченки, Шингарева, Кокошкина, тысяч других не смущает их:

«Избиенные же и заточенные вси прияша по своим винностем».

Когда под звуки барабанов Сантерра в корзину парижского палача упала голова Людовика XVI, кто мог предположить, что через 20 лет на том же самом месте будут служить траурную очистительную мессу верные слуги нового короля Франции и Наварры? И тем более — кто мог подумать, что в числе этих верных слуг, благоговейно проливающих слезы над местом успокоения «венценосного мученика», окажется немало людей, громогласно требовавших с трибуны Конвента головы «преступного Капета». В состав Революционного Комитета III года входили тринадцать будущих графов и один будущий князь...

Гильотина произвела отбор достойнейших. За грехи французской монархии поплатился добрейший из королей Франции; за грехи революции — лучшие из революционеров. Карл X и Фуше остались невредимы.

Царь Николай II был, за неделю до своего падения, совершенно уверен в беспредельной преданности самодержавному строю всего русского народа. В этом смысле у нас бесспорно существует преемственность, если не власти, то по крайней мере ее традиций. Год тому назад Россия всенародно нарушила свою присягу царю, — и, разумеется, прекрасно сделала. Это не помешало Временному правительству первым делом привести армию к новой присяге, на которую, кажется, сильно рассчитывал добрый князь Львов. Теперь красноармейцы присягают по-новому на верность советской власти. Сильный этим и сочувствием «трудящихся масс всего мира», Ленин бодро шагает по пути к взыскуемому граду. Но волей судьбы взыскуемый град иногда носит название Тобольск, и в году великой, мировой, последней, коммунистической революции один из месяцев называется термидор.

Современные события несомненно являют полное торжество идеи забитой и загнанной буржуазии: ее победители буржуазнее, чем она сама.

Ленин прав: жизнь, взбаламученная «социалистической революцией», принесет в деревню «кодекс новой правды». Только это кодекс, вероятно, будет — с небольшими поправками — Десятый Том Свода Законов. Он освятит сложившееся положение вещей, закроет на многое глаза и назовет благоприобретенным награбленное.

Любителям исторической телеологии предлагается ответ на вопрос: для чего нужен Ленин? Для торжества идеи частной собственности. Если верить К. Пруткову, то «и терпентин на что-нибудь полезен». Но такое назначение большевистского терпентина представляет, несомненно, одну из самых злых шуток истории.

Протопопов компрометировал реакцию и подготовлял революцию. Ленин компрометирует революцию и подготовляет реакцию. Прежде мы могли утешаться формулой, завещанной России Пушкиным: «чем хуже, тем лучше». Теперь, к несчастью, чем хуже, тем хуже.

Все, что делается, есть самая очевидная и чистейшая импровизация. Русская революция, как дочь родную мать, напоминает русскую войну. Ленин законный наследник Николая Николаевича. Поход на капиталистический строй, по замыслу и подготовке, стоит похода на Карпаты. Где будут при отступлении «заранее подготовленные позиции»?

В Парижском Люксембургском музее есть прекрасная скульптура Тюргона: слепой ведет парализованного. Московитская Совнаркомия должна была бы украсить свой герб изображением этой статуи.

Писатель, смело выдающий бронзовые векселя: Д.С. Мережковский. Года два тому назад он торжественно обещал: «Будет радость». Его пьесу под этим названием мы видали, но радости все еще ждем. Теперь мы услышали лекцию, — она наделала много шума: «Россия будет». Конечно, будет. Но какая? За свой пожар мы платим крупную страховую премию: в международной практике обычаи гражданского обихода нередко соблюдаются навыворот.

Фридрих Штейн, «создатель новой Пруссии», один из виднейших актеров европейской политической сцены, на склоне своих дней писал: «Das Resultat meiner Lebenserfahrung ist die Nichtigkeit des menschlichen Wissens und Treibens, besonders des politischen»{70}.

Эти слова крупного государственного деятеля мне вспомнились в разговоре с одним из наших бывших министров. Он, напротив, приписывал своему политическому Wissen{71} и, в особенности, Treiben{72} едва ли не всемирное значение. И видит Бог, что ему весьма далеко до Штейна. «Это человек или нарочно?» — спрашивает в известном анекдоте девочка, увидевшая писателя Апухтина, который отличался необычайной толщиной. Здесь на устах вертелся такой же вопрос: министр или нарочно?

Он пишет теперь свои воспоминания. Судя по его словам, оправдывает себя, винит других, шумит, жалуется и грозит.

Так, впрочем, ему и подобает.

Le bruit est pour le fat, la plainte pour le sot, l’honnête homme se retire sans prononcer un mot{73}.

К парадоксам современного милитаризма. Наполеон утверждал, что командовать армией можно только до 40 лет. Ни один коммерсант не пригласил бы к себе на службу управляющего или бухгалтера в возрасте современных генералиссимусов. Говорят, военный опыт приобретается долгими годами. Где же его приобретают? Девяносто процентов нынешних полководцев до 1914 года ни разу не видали настоящего поля сражения. Для Аннибала, Цезаря, Тюренна, Наполеона, Нея, Даву война была ремеслом в настоящем смысле этого слова: они провели в походах большую часть своей жизни. Но Аннибалы и Цезари германского генерального штаба могли вынести опыт высшего командования разве только из недавней войны с герреро. Тем не менее они превосходно справляются со своей задачей. Может быть, это свидетельствует о том, что индивидуальность полководцев имеет в настоящее время довольно ограниченное значение, — как для хода военных действий, так и для психики народных масс. Гинденбург только минутное воплощение потребности культа героев. Вчера Гинденбургом был Маккензен, позавчера Клукк, Тирпитц или кто-то еще.

Жорес в одной из самых вдохновенных своих речей, призывая Францию к разоружению, воскликнул: «В крайнем случае мы погибнем, но наша гибель послужит делу освобождения человечества». Во всякой другой стране, будь это Германия, Англия или Соединенные Штаты, политическая карьера человека, который позволил бы себе такую фразу, была б навеки разбита. Французская аудитория ответила трибуну бешеным взрывом аплодисментов.

Но когда началась война, этот удивительный народ, неожиданно для своих врагов и даже для самого себя, стал самым воинственным народом в мире. В эпикурейцах современных Афин проснулся дух крестовых рыцарей. Сердце человека полно контрастов. Пацифистская пропаганда иногда влечет за собой непредвиденные результаты. С известным правом можно утверждать: «Si vis bellum para pacem»{74}.

В наше время, по очень несчастному для народов обыкновению, те, что объявляют войну, не принимают в ней участия; а те, что сражаются и гибнут, не участвуют в объявлении войны. Густав-Адольф и Карл XII были последние монархи, павшие на поле брани.

У войны есть особая этика, не без труда усваиваемая чувством справедливости штатского человека. Когда простой солдат прокрадывается во вражеский стан и, показывая чудеса хладнокровия и отваги, исполняет то, к чему его обязывают солдатский долг и дисциплина, его, как шпиона, немедленно вешают. Но если в плен, в виде исключения, попадется император, проливший море крови, то враги с почтительными поклонами и с непокрытой головой просят его величество пожаловать в отведенный для него роскошный замок. Для помазанников Божиих девиз Борджиа «Aut Caesar, aut nihil»{75} лишь весьма редко имеет буквальный смысл: в трудные минуты иные из них, как Фридрих «Великий», поговаривают о самоубийстве, но никогда не кончают с собой — по религиозным побуждениям. Сорвавшийся помазанник проводит остаток жизни, занимаясь на досуге спортом, составлением мемуаров и придумыванием красивых восклицаний (они ведь не говорят, а восклицают), вроде «все потеряно, кроме чести», — восклицаний, которыми немедленно украшается поэтическая легенда коронованного страдальца: участь деспота, потерявшего опасную игрушку, больше волнует нелепый романтизм человеческой природы, чем хотя бы судьба солдата, которого носят в мешке, так как ему оторвало ядром руки и ноги. «Vae caecis dicentibus, vae caecis sequentibus»{76}, — грозил когда-то св. Августин. В особенности, конечно, sequentibus.

Впрочем, статистик Молинари давно доказывал, что ремесло убийцы безопаснее ремесла рудокопа.

В смерти Бисмарка было что-то символическое. Вот как ее описывает его биограф, Welschinger: «В субботу 30 июля 1898 года, около трех часов, началась агония. В это время буря разразилась на Северном море, и бешеный ветер врывался в окна замка и стонал между соснами огромного леса. В одиннадцать часов вечера князь поднялся на постели, поднес руки к лицу, точно защищаясь от какого-то страшного видения, и скончался...»

Как известно, Бисмарк в отставке испытывал «угрызения совести». Одну из его покаянных мыслей поместил даже Л. Н. Толстой в своем «Круге чтения»: «Тяжело у меня на душе. Во всю свою долгую жизнь никого не сделал я счастливым, ни своих друзей, ни семьи, ни даже самого себя. Много, много наделал я зла... Я был виновником трех больших войн. Из-за меня погибло более 800 тысяч людей на полях сражений; их теперь оплакивают матери, братья, сестры, вдовы... И все это стоит между мною и Богом...»

Большого значения покаянные настроения канцлера, конечно, не имеют. Поклонники Бисмарка даже рады увидеть на своем герое, кроме всех прусских орденов, еще венец христианского величия. Но, в связи со страничкой из Welschinger’a, это нас, современников каннибальского торжества, должно тем не менее несколько утешать. Особенно если вспомнить, что и дела Бисмарков не так уж прочны — sub specie durationis{77}. Германское могущество рано или поздно будет там, где покоится величие Камбиза, Августа, Филиппа II, Николая I.

Hoc equidem occasus Troiae tristesque ruinas Solabar fatis contraria fata rependens{78}.

«Что сделало революцию? Честолюбие. Что положило ей конец? Тоже честолюбие. Но каким прекрасным предлогом была для нас всех свобода». Так говорил в соответствующий момент истории большой знаток дела Наполеон I. Герой 18 брюмера, быть может, и заблуждался, насмехаясь над «среднеумными людьми», которым, как-никак, принадлежал и принадлежит мир. В революции, да и в других больших человеческих делах, должно уметь отделять результаты от мотивов, трагедию от актеров. Рушатся государства и троны, под свист разгневанной толпы сходят со сцены вчерашние кумиры, в муках что-то умирает, говорят даже, будто в муках что-то рождается, — как же забыть в вихре подобных событий о существовании «исторической перспективы»? К сожалению, ее одинаково извращает и свое, и чужое 18 брюмера.

18 брюмера перед нами. Чужое и скверное. Что с того, что наши Наполеоны обыкновенно начинают с Ватерлоо? Очень нетрудно «абстрагировать» 18 брюмера от бутафории пирамид и Маренго, от Аркольского моста и Яффского лазарета. Шпага победителя или штык дезертира, ботфорты со шпорами или немазанные сапоги, преторианский порядок или красногвардейский хаос, не все ли, в конце концов, равно с точки зрения принципа? Я смотрю на политический календарь и ясно читаю: 19 брюмера.

«Timeo homines unius libri — боюсь людей одной книги», — говорил Фома Аквинский. Гораздо страшнее люди одной газеты. Особенно, если газета эта «Правда».

Определяющая черта большевистской идеологии — примитивность. Г. Ленин несомненно очень выдающийся человек, но он примитивен, как протопоп Аввакум, которого сильно напоминает и первобытностью своего полемического темперамента: «Ни ритор, ни философ, дидаскальства и логофетства не искусен, простец человек и зело исполнен неведения». Напоминает он протопопа и своей ненавистью к противнику, глубоким презрением к чужой мысли (недаром он написал когда-то прелестную книжку против всех философов), — черта гения в одном случае, черта варвара в ста других. В полемическом обиходе г. Ленина весь словарь аввакумовских ругательств, разумеется несколько модернизированный. Но «буржуазная сволочь», «презренные дурачки» и «звери капитализма» значат, вероятно, то же самое, что «алгмей», «косая собака» или «антихристов шиш».

В частности, своих противников из лагеря социалистов г. Ленин всегда ненавидел больше, чем служителей самодержавного строя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад