— Да не болтай ты, Перфильич, а впусти, ради Бога!
Перфильич, огромный, тучный швейцар, нагнулся, подхватил Моську под мышку и внес его в сени, запирая за собою дверь.
— Пусти, черт! — пищал Моська. — И так с крыльца вашего свалился — ногу повредил, а тут ты еще все кости ломаешь… Пусти, медведь!
Громадный Перфильич осторожно поставил на пол карлика, присел пред ним на корточки и, ухмыляясь, глядел на него.
— Ну, шутка сказать — лет с пятнадцать не видались. И ничего-то ты с той поры не вырос!..
— И ты ничего не умалился, — перебил его Моська. — Да, полно, чего тут… Скажи-ка лучше — сам-то дома ли, встал ли?
— Нет; тут вчерашнего числа, вишь ты, было пированье; оно и то, пируем каждый день, с утра до вечера толчея в доме, ну, а вчерась просто дым коромыслом, далеко за полночь разъехались… Так он-то, полагать надо, еще не просыпался. А о тебе доложить, что ли? Это можно, я скажу камердинеру — он тебя примет. Слыхал я, куманек, про дела ваши. Хозяин-то помер! Царствие ему небесное! А ты это, верно, с молодым к нам пожаловал? Еще на сих днях мне дворецкий сказывал: за обедом, вишь ты, разговор был про вашего молодого барина, Лев-то Александрыч поджидает его…
— Так, так, голубчик! — повторял Моська, скидывая с себя шубенку и охорашиваясь перед большим трюмо. — Вчера вечером поздненько-таки приехали и очень мне нужно самого видеть — не упустить бы. Доложи-ка, куманек, да так чтобы и сказал камердинер, что, мол, горбатовский Моська, — и большая-де надобность до его высокопревосходительства.
— Ладно, ладно! — отвечал Перфильич и пошел наверх по широкой лестнице.
Карлик вскарабкался на стул, оглядел парадные сени, устланные дорогим ковром, заставленные мраморными вазами и статуями. А потом вдруг подпер рукою свою маленькую головку, глубоко вздохнул и пригорюнился.
Между тем Перфильич уже спускался с лестницы.
— Ну, куманек, обожди малость, — встали и в уборной теперь. И приказано, как только брадобрей выйдет, так и провести тебя.
— Спасибо, спасибо! Да слушай-ка, подь сюда, Перфильич!
Перфильич подошел, и Моська, становясь на стул и все же подымая голову, чтобы глядеть в лицо кума, зашептал ему:
— Да, вот что еще. Может, как я буду у Льва Александрыча, молодой мой господин, Сергей Борисыч, приедет, так ты ему про меня ни слова, что я здесь. Я не сказался, и не должен он знать, что допрежь него виделся с вашим… Не выдашь, кум? А? Не выдашь?
Перфильич качал головою.
— Ах, ты проказник! Видно, шутку какую выдумал? Ведь совсем старик уж, чай, а в головенке и до сей поры шутовства разные. Да ну, дури! Мне-то что за дело. Уж коли его высокопревосходительство ни одного дня без проказ проводить не может, так тебе и Бог велел.
«Проказы! Не проказы у меня на уме, — подумал карлик. — Ну, а коли он так это обернул, то тем и лучше».
В это время чопорный, напудренный лакей остановился на площадке лестницы и важно произнес:
— Их высокопревосходительство приказать изволили привести к себе посланного от господина Горбатова…
— Перфильич! — пискнул Моська на ухо швейцару, все стоя на стуле и держа его за пуговицу, — ты и этому важному барину скажи, чтобы молчать, неравно Сергей Борисыч приедут. Для вас же, о вас забочусь, коли проболтаетесь, так как бы худо вам не вышло, Лев Александрыч очень за то сердиться будет.
— Ладно, ладно! Дурачьтесь вы там с Львом Александрычем, — не наше, говорю, дело, — проворчал Перфильич.
Моська слез со стула и стал взбираться по лестнице, спеша и подскакивая боком одной ногой со ступеньки на ступеньку, как это делают маленькие дети.
Важный лакей провел его через целый ряд роскошно убранных покоев, по которым суетилась прислуга, приводя в порядок мебель и обметая пыль после вчерашнего пиршества.
Наконец лакей остановился перед запертой дверью и тихонько стукнул.
— Входи! — раздался звучный, знакомый карлику голос.
Он вошел в небольшую уборную. В мягких креслах перед туалетным столом сидел уже совсем одетый, в парике, в шитом золотом кафтане и с андреевской звездой крепкий здоровый человек, лет за пятьдесят. Он стирал со своего веселого, моложавого и несколько женственного лица пудру.
Моська отвесил почтительный поклон.
— Честь имею кланяться вашему высокопревосходительству! В добром ли здоровии, батюшка Лев Александрыч?
— Здравствуй, великий человек! — приветливо улыбаясь, отвечал Нарышкин.
Моська бросился к креслу и громко чмокнул красивую, выхоленную руку Льва Александровича.
— Давненько не видались! — продолжал тот. — Ну что, приехали? Что твой барин, здоров?
— Здоров, батюшка, Бог милует! Должно полагать, к вам сейчас будут. А я вперед, да тихонько — кое о чем поговорить надо.
— Что такое, что такое? Послушаем. Присядь вот тут.
Нарышкин отодвинул от себя ногою скамейку и указал на нее Моське.
Взволнованный карлик уселся и запищал:
— Я так теперь полагаю, что после кончины Бориса Григорьича…
Он перекрестился.
Перекрестился и Нарышкин; веселая улыбка, не покидавшая все время его лицо, вдруг исчезла.
— Да, — перебил он карлика, — грустно мне это было! Ты знаешь. Моська, любил я твоего барина, жили мы с ним душа в душу, — чай, помнишь то время!?
У Моськи запершило в горле, все лицо закраснелось, и на глазах показались слезы. Он вынул из кармана платок и быстро отер их.
— Ох! Как не помнить золотого времечка, каждый денек помню, благодетель! Все веселости ваши с покойничком, шутки разные — все помню!..
— Ну, так что, что же? Что хотел сказать? — перебил Нарышкин.
— Да, батюшка, так вот я и говорю, что после кончины-то Бориса Григорьевича я не иначе полагаю, что вы, ваше высокопревосходительство, заместо отца Сергею Борисычу… Вот и вызвали вы их сюда, и своим покровом не оставите…
— Конечно, в память покойника все готов для его сына. Да и Сережу люблю, не раз ведь бывал в Горбатовском, знаю его — славный мальчик.
— Ох! Золотое дитя, золотое! Да боязно мне, совсем ничего не знает, как жить-то надо. И опять-таки француз…
— Какой француз?
— А Рено, воспитатель ихний!
— Ах, да, Рено, помню… Ну, что же француз?
— Много попортил, — таинственным шепотом произнес карлик, качая головою. — Только вы, благодетель, не сумлевайтесь, коли что вам в дите не так покажется. Затем я и прибежал упредить. Дитя золотое, а это все француз…
— Да говори толком, Моська, ничего не понимаю! Что ты мне загадки загадываешь?!
Моська приподнялся со скамейки, пугливо огляделся, встал на цыпочки и под самое ухо шепнул Нарышкину:
— В Бога учит не верить! Я с первых же дней, как завелась в Горбатовском эта басурманская крыса, понял, что неладное начинается. Чтобы не попустить чего да разузнать про все ихние разговоры да ученье, я и по-французкому выучился.
— Ты! По-французскому?! Ах, ты сморчок старый!..
Нарышкин весело засмеялся. Моська немножко засмеялся.
— Да, что же, благодетель, отчего же мне и не выучиться?! Же парль франсе, вотр екселансе, же пе ву ле пруве тут-т-а ллерь…
Услышав эту правильную французскую фразу, хоть и произнесенную совсем на русский лад, и взглянув на смешную фигуру карлика, Нарышкин так и покатился со смеху.
— Ох! Перестань, шут ты гороховый, не то камзол лопнет!
— Не до смеху мне, сударь, Лев Александрыч, — с достоинством и грустно проговорил карлик.
Нарышкин перестал смеяться.
— Так ты говоришь, в Бога учит не веровать?
— Да, и всякое такое несуразное толкует. Он все из Франции книжки выписывал. По целым часам толкуют: Вольтер, Вольтер, Руссо, опять Дидерот… Я, признаться, и книжки эти тихонько переглядывал.
— Ну, что же — и понял?
— Понял-то я не понял — прямо скажу. Мудреное что-то, а все же увидел, что в книжках тех толку мало. Нехорошо там написано… А то опять: француз болтает, будто люди все равны, вишь, — и господа, и слуги…
— Ну, а по-твоему как? — лукаво прищуриваясь, спросил Нарышкин.
— Да, что же, батюшка, известно: перед Богом мы все равны, — наставительным тоном и нисколько не смущаясь отвечал Моська. — Да, на земле-то, коли я слуга, так не равняю себя с господином. И что же бы такое было, кабы, для примера, хоть бы ваши слуги да почли себя равными с вашим высокопревосходительством, — что бы такое было? Ведь понимаю же я это!
Моська замолчал, внимательно глядя на Льва Александровича и следя за выражением его лица.
Нарышкин стал совсем серьезным и медленно произнес:
— Француз в Бога учит не веровать, и книжки… и люди равны… Ну, старый сморчок, спасибо тебе… хорошо ты сделал, что прибежал ко мне… Это все очень важно…
— Да как же не важно-то, милостивец, — ведь, коли дитя по молодости, где не надо слова того француза повторять начнет, — ведь это что же будет? Навеки погубить себя может… и неповинно, видит Бог, неповинно, потому Сергей Борисыч сущее золото, а это все француз…
— Так, так, — повторил Нарышкин и ласково потрепал по плечу Моську.
В это время у двери раздался легкий стук.
— Кто там?
— Сергей Борисыч Горбатов приехали и спрашивают, можете ли вы их принять, ваше превосходительство? — произнес за дверью камердинер.
— Просить!
— Батюшка, а я как же? — запищал Моська. — Вы уж не извольте говорить, что был у вас, а то они на меня разгневаются. Да и француз, хитер он больно, неравно догадается. Ведь он приворожил, как есть приворожил себе Сергея Борисыча.
— А ты здесь оставайся, — сказал Нарышкин, — жди меня. Только может, там людишки мои выболтали?!
— Вряд ли! Я кума Перфильича просил не сказывать.
— Ну, так и сиди тут, не шевелись, я и запру тебя, чтобы никто не видел.
Лев Александрович запер на ключ дверь, ведшую из уборной в опочивальню, и ключ положил к себе в карман.
— Сиди! Да, вот тебе и занятие — прибери-ка мне туалетный стол.
Он еще раз похлопал по плечу карлика и совсем молодым шагом поспешно вышел из уборной в другую дверь. И Моська слышал, как он запер за собою на ключ и эту дверь и вынул ключ из замка.
— Ну, слава Богу, как гора с плеч подумал Моська. — Лев Александрыч хоть и озорник и смехотвор, а царь у него в голове есть и другом был истинным Борису Григорьичу… Не выдаст он дитя, — не погубит…
XIV. ЛЕВУШКА
Двадцать шесть лет прошло с тех пор, как Лев Александрович Нарышкин кудахтал курицей по дороге из Ораниенбаума в Петергоф. Произошли громадные перемены: прежние деятели один за другим сошли в могилу, великие события совершались в политическом мире, новые светила, быстро заменяя друг друга, появлялись и исчезали на горизонте придворной жизни. В далеком своем Горбатовском, измученный кипучими и упрямыми страстями, до времени состарился и умер Борис Горбатов.
А Лев Александрович между тем все оставался неизменным, время пощадило даже его наружность. Он рано развил в себе ту житейскую мудрость, которая избавила его от страстей и мучений, превратила его жизнь в непрерывный ряд удовольствий.
Его дружба с Петром III, его близкие отношения ко всем его приверженцам нисколько не повредили ему во мнении Екатерины. Ведь он всегда был и ей близким человеком. Их связывали воспоминания юности, той юности, которая была тяжелою школой для Екатерины. Почти только один Лев Александрович доставлял ей развлечение и веселость в самые печальные годы жизни, и она была не в состоянии забыть этого. Нарышкин навсегда остался для нее близким другом, забавником, чем-то вроде милого любимого брата.
Ей приятно было во все продолжение своего славного царствования после глубокой умственной работы, на какую только и была способна исключительно созданная светлая голова ее, после мучительных забот и волнений честолюбивой и страстной души — ей приятно было отдохнуть в живой, шутливой беседе с другом юности.
В ее сердце, часто изменчивом, навсегда сохранилось для Левушки (как она называла Нарышкина) особое и никому, кроме него, не принадлежавшее место.
Они хорошо знали и понимали друг друга, и это понимание приносило им обоим большую пользу. Они не ждали друг от друга того, чего не могли бы дать, а потому никогда не ошибались друг в друге.
Нарышкин понял свою роль и остался ей верен до конца жизни. Он был неизменным обер-шталмейстером, не вмешивался в дела государственные, не совался в кабинет императрицы. Его место было в ее уборной, где сыпались остроумные шутки, где раздавался веселый смех, где рассуждалось о вечерних удовольствиях Эрмитажа, где задумывались и исполнялись литературные шалости.
Екатерина иногда отрывалась от своих ученых и законодательных работ, и перо ее, заканчивая главу ее знаменитого Наказа, начинало веселый рассказ, героем которого был Левушка: «Dits et faits de sir Leon Grand Ecuyer, recueillis par ses amis» и потом: «Relation veridique d'un voyage d'outre mer que sir Leon Grand Ecuyer pourrait enteprende par L'avis de ses amis».
Даже в последнее время, год тому назад, Екатерина написала комедию «L'insouciant», в которой целиком был изображен Нарышкин.
Комедию эту играли в Эрмитаже при маленьком собрании, и она имела успех. Сам Лев Александрович радовался и смеялся более всех. Старый друг не мог же обидеть его своими литературными шалостями; напротив — эти шалости доказывали всем и каждому искреннее расположение автора к вечно забавному, остроумному и милому Sir Leony…
Дом Льва Александровича был настоящим клубом; туда ежедневно, с утра до вечера, собирались все, как знакомые, так почти и не знакомые хозяину. Там задавались обеды, ужины, балы, маскарады, которые нередко удостаивала своим посещением и императрица…
Сергей Горбатов хорошо знал историю старинной дружбы, связывавшей его отца с Нарышкиным. К тому же, года четыре назад Лев Александрович, проездом на юг России, прожил несколько дней в Горбатовском, оживил мрачного хозяина, пленил всех наехавших гостей-соседей. Сергей в эти дни ни на шаг не отходил от него, ловя каждое его слово и потом, по его отъезде, долго оставался под обаянием этого милого человека.
Теперь он с волнением ожидал в одной из обширных гостиных Льва Александровича. Но юноша был уже не тот, каким его помнил Нарышкин.
Завидев входившего хозяина, он не кинулся к нему на шею, как сделал бы это прежде, а только быстро, с радостно заблестевшими глазами и сдержанной улыбкой подошел к нему.
Лев Александрович крепко его обнял.
— Ну, вот и хорошо, что не заставил ждать, скоро приехал, — сказал он, усаживая его рядом с собою. — Э, да каким же ты молодцом и красавцем вышел!