Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дети, играющие в прятки на траве. Легендарь - Александр Валентинович Силецкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вы уверены, что вам и впрямь необходимо знать? — спросил он тихо.

— Да.

Питирим выдержал тяжелый взгляд возницы и вслед за тем почувствовал смертельную тоску.

Память услужливо толкнула на поверхность образ-знак: когда-то так уже смотрели на него, будя в душе тоску и боль, но только теглаза были прозрачно-голубые, неулыбчивые вовсе, страшные глаза, которые способны видеть все, такое даже, от чего хотелось бы навеки отвернуться…

— Вы хоть знаете, ктовы?

— Ну, если кратко… Брон Питирим Брион, конструктор и инспектор-воссоздатель силовых защит, преступник, человек, — бесцветным тоном перечислил Питирим. — Сейчас и впредь, и, вероятно, навсегда — кентавр: мозг — прежний, мой, а тело — от другого человека. Повторяю: все— людское.

— Это крайне важно, что людское, — с нескрываемой иронией отметил Эзра. — Стало быть, не бикс. Все будут знать. Прекрасно! Чистый экземпляр. Хотя и составной, но — благородный.

— Я не вижу, в чем причина насмехаться надо мной, — напрягся Питирим.

— А, бросьте. Все-то вы отлично понимаете… Люди — раса достойных. Все прочие — шваль. Так?

— Вам по душе биксы? Вы сочувствуете им?

— Но ведь смешно считать, — проигнорировав вопрос, продолжил Эзра, — просто дико полагать, будто рожденный человеком, даже абсолютный идиот, — птица высокого полета. А какой-то бикс, пускай он даже уникально одарен, блистательно разумен, — вечно где-то там, внизу. Поскольку он — не человек.И не был им. Расизм? Куда уж больше! И, главное, так по-людскипонятно!.. Врожденное качество «гомо». Одна из форм его величия, неповторимая во всей Вселенной! Праздник для философов и гуманистов!.. Ведь и вы здесь только потому, что человек, и лезете ко мне с дурацкими вопросами, поскольку в вас сидит и гложет лютая вина, возникшая из вашей человековости. Извините, слова подобрать другого не могу. Будь рядом с вами в ту минутубикс — вы б не раскаивались вовсе.

— Ошибаетесь, не все так просто. Черное и белое… Нет-нет! Я и теперь, извольте видеть… — Питирим протестующе взмахнул рукой.

— Неправда! Ваш самообман оставьте при себе. Вы ждете справедливого суда — это понятно… Но одновременно вы боитесь всякогосуда! Ведь вот в чем дело. Чувство вины вселяет этот страх, боязнь расплаты, наказания… А почему? Да потому, что там, на станции, когда была авария, вы струсили и предали себе подобного. Нет, не по разуму — по крови, по происхождению! Вы человекапогубили. А могли спасти… Могли! Я понимаю, был изрядный риск, так нет, не захотели… Разумеется, и вам досталось — только чудом удалось у смерти выцыганить, собирали, так сказать, по крохам. Но того, другого, вы сознательно, без колебаний обрекли на гибель. Хоть, как показала экспертиза, проведенная немедля после катастрофы, шансов выжить больше было у него. И вы все понимали, видели… Теперь вы каетесь в душе. Теперь! А ведь еще был случай, много раньше…

— Если вы решили говорить со мной в подобном тоне, — бесцеремонно оборвал Эзру Питирим, — то я скажу: да, струсил. Потому что, вероятно, ненавидел. Перед выбором стоял, и времени на это было — пшик! Уж как решишь… Потом свободы не было, слепая предопределенность. Я не рассуждал, не сознавал своих поступков!

— Э, милый друг, — Эзра укоризненно покачал пальцем, — вот тут-то и прокол. Существенный прокол. И на суде бы его ни за что не пропустили. Ну, представьте: вы сейчас — и вправду на суде…

— С трудом, но постараюсь.

— Говорите: не любили… Ладно, дело ваше. По заказу не полюбишь. Но еще вы говорите: испугались и уже не рассуждали… Рассуждали, и не вешайте лапшу мне на уши! Все четко-четко для себя определили. Да!

— Х-м, интересно, — криво усмехнулся Питирим, — откуда вы все знаете? Не в смысле, что вам истина открыта, а просто — где вы понабрались столько слухов, чтоб болтать теперь, навязывать свои идеи, представления, огульно обвинять, в конце концов?! Откуда? Почему уверенность такая: вам известно лучше, чем мне самому?

— А потому, что вы предатель с детства, Питирим. Вы так воспитаны. Ведь вспомните: еще давным-давно вы начали с предательства. Ужасного по сути, но тогда вам непонятного — опять же воспитание! — и вместе с тем естественного, как ни странно, глубоко продуманного, доблестного, вот что важно. Все с ног на голову!.. Так что если отрешиться от сугубо человеческого, бытового наполнения того поступка, все было прекрасно. И поступок был прекрасным. Не само предательство, а то, какпредано. Прекрасное предательство… Звучит? Ведь именно с позиции морали человеческойвы действовали идеально. И это вам запало в душу. Закрепилось: нет ничего изначально определенного, ничего твердого, святого. Этика — лишь угол зрения на вещи. Можно совершить мерзкое и остаться чистым. Нелюди, биксы… Чтобы их изгнать, все средства хороши. Вы гордились собою, ну как же: предал, а вам тотчас — «умный мальчик, благородный, настоящий человек'.»И с этим ощущеньем вы взрослели, жили до сих пор. С любовно выращенным чувством: кто не с вами, кто перечит вам, кто хочет быть сам по себе— тот явный или до поры до времени потенциальный враг, достойный отверженья в любой форме. Предать ради дела — жизненная доблесть, крупная победа, вот ведь как… Отсюда — шаг до трусости, до шкурничества, до оправдания якобы делом собственного малодушия. Дозволенность преступления… А вы говорите: все — слепая предопределенность. Выбор был всегда, до самого последнего момента.

— Что ж, тогда, если угодно, я выбрал как раз эту самую слепую предопределенность, — пожал плечами Питирим. — Судят ведь не за намерение — за итог.

— Я понимаю, — вздохнул Эзра. — Можно ли судить неизбежность… То, что со временем становится как будто выше нас, сильнее нас… Можно, Питирим, поверьте. Даже, я бы сказал, необходимо. Я же не случайно задал вам вопрос: ктовы? И ответ был именно такой, как я надеялся услышать. То, что выше нас, мы сами создаем — в себе, вокруг себя. Проклятая, тупая человековость… Гордыня! Слепнем от бездумного, чумного преклоненья перед собственной природой. И тогда вдруг выясняется, что даже подлость может быть по-человечески прекрасна. Даже преступление против человечности внезапно позволяет оставаться именно людьми, дает нам право во всей полноте вкушать удовлетворение от человеческой своей натуры! Дико. Страшно. Где она, культура? Все — с ног на голову! Как бы ни был ты ужасен, мерзок, глуп, но если это — в рамках человеческой традиции,то все в порядке, можешь спать спокойно. Твоя раса тебя не обидит. Простит. Оправдает. Ты — свой. Тебя лелеять надо. А вот нет — должна обидеть, чтобы выжить, чтоб остаться расой. Неужели не понятно?!

— Так, пожалуй, рассуждать способны только биксы, — холодно заметил Питирим.

— А что вы знаете о них? Вы с ними виделись — вчера, сегодня?

— Нет, — признался Питирим. — Я видел только в детстве. И с тех пор — ни разу. Не пришлось. Но я боролся постоянно, можете не сомневаться.

— Это-то я знаю, — согласился Эзра. — Силовые станции, проекты сгинь-убойлеров, другие разработки, столь необходимые, чтоб люди чувствовали собственную защищенность… Правда, от кого?.. У вас отличные мозги, полезные для дела.Потому-то и спасли их. Дали тело убиенного — гуляйте!..

Питирим непроизвольно зябко обхватил руками плечи.

— Что, свербит в душе? — похлопал его по колену Эзра. — Пустячок, а неприятно?

— Да не в этом дело, что вы прицепились! — Лицо Питирима сделалось уныло-скорбным. — Не пойму я: этот суд — он только будет? Или был уже?

— Какая разница?

— Огромная! Я осужден, меня сослали?

— Нет, вас пригласили в гости.

— Снова с самого начала… Кто? Зачем? Откуда вы, простой возница… извините! — вы, сотрудник совершенно непонятной службы на забытой богом Девятнадцатой, осведомлены обо мне… недопустимым образом? Недопустимым, именно! И еще смеете меня судить и порицать…

—  Васбольше нет. Чужое тело… Так что — будемте корректны — вовсе и не вас, а только — вашу душу.

— Да не все ли мне равно, кем там меня теперь считают?! Для себя-то я — и был, и есть!.. И точка.

Эзра с шумом втянул носом воздух.

— Сладкие болота, — важно сообщил он. — Совсем скоро. Гиблые места. — И вновь, как прежде, кольнул Питирима тяжелым, испытующим взглядом. — Вот чувствую: кого-то я напоминаю вам, а? — неожиданно спросил он.

— Д-да, — чуть растерявшись, подтвердил с запинкой Питирим, — напоминаете. Но у того глаза были другие — голубые. И белесые ресницы.

— Вон оно как… — Эзра с пониманием слегка кивнул. — Такое, знаете, бывает… Кстати, ваше имя — Питирим. Но есть еще одно… Вы не хотите в новой ипостаси называться по-другому? Для разнообразия…

— Нет, не хочу, — угрюмо отозвался Питирим.

— Ну, извините, — Эзра улыбнулся давешней располагающей улыбкой. — Я опять к вам повернусь спиной. На этих чертовых болотах я предпочитаю управлять машиной сам. Приборы старые, и ездер давно списывать пора. Неровен час… А биксы, между прочим, шастают здесь напрямки — и хоть бы что!

— Кто-кто? — заволновался Питирим. — Вы говорите… биксы?! Неужели и на Девятнадцатой…

— А то! — помпезно вскинул обе руки Эзра.

Ну и пусть, с апатией подумал Питирим. Здесь, на болотах, им и место. И похоже, что они не очень и мешают, к ним привыкли. Вероятно, так. Планета, в сущности, пустая, малозаселенная, никто друг перед другом не маячит, можно, как сейчас, уехать из поселка и в каком-нибудь глухом местечке преспокойно заниматься своим делом. На Земле нельзя, а тут — пожалуйста. Такая тихая и неприметная, простая жизнь… Болото, ежели угодно. В переносном и буквальном смысле слова. Уголком сознания он вдруг отметил, что, пожалуй, и ему теперь предуготована подобная судьба. И если даже нет, то — все равно: пускай другие и позволят к старому вернуться, сам он, коли честно, вряд ли к этому окажется готов — ни в скором времени, ни в более далеком. Никогда. Он пребывал в каком-то зыбком полусне. Происходившее вокруг его и волновало вроде, и одновременно словно не касалось вовсе. Я, погруженное в не-Я…И что реальней — он и не пытался уточнить. Да просто не хотелось! Он, конечно, подивился неким странностям возницы, но — слегка, не более того. И вопреки элементарной логике его совсем не занимал вопрос: а почему судить, наотмашь, больно, без обиняков, берется не какой-нибудь разумник из земных специалистов, не знаток, но человек заведомо случайный, посторонний — Эзра, для которого заботы Питирима не должны играть, ну, ни малейшей роли? Почему? Как так случилось? И откуда эта непонятная осведомленность, эта страсть, довольно необычная для человека, говорящего на темы в общем-то абстрактные и здесь не нужные, по правде, никому? Чем больше Питирим пытался размышлять, тем остра-ненней становился взгляд на вещи: прежнее теряло многозначащую ценность, превращалось в заурядную цепочку фактов, кое-как скрепленных мелочной причинно-следственной зависимостью; в то же время настоящее неимоверно разрасталось, поглощая все, хоть как-то призрачно маячившее впереди, и эта остановка, заключавшая в себе движение, сводившая все его виды в точку, где одно уже нисколько не влияло на другое, эта остановка делала сознание на удивление свободным, непредвзятым, легким и при том лишенным тех рефлексий и самооценок, без которых, как казалось ранее, нельзя ступить и шагу. Да, Питирим остался сам собой, естественно, но он себя теперь не проецировал на мыслимые связи в мире. Был поток равновеликих изменений и фиксаций, всеобъемлющий поток разнонаправленных течений. Это чувство Питирим словами выразить не смог бы, он довольствовался тем, что оно — было. Он сердился — и как будто не сердился, волновался — и хранил в душе спокойствие, он ясно видел цель — и вовсе не стремился к ней. Мир обложили ватой, мир весь сделался немым и ватным, вязким и одновременно — дьявольски упругим, так что даже было нечего пытаться разом вырваться из плена его очевидностей и одномерных абсолютов. Удивительное дело: Питирим готов был к худшему и понимал, что худшее — прошло. Вот разве только лучшего не будет, но для данной ситуации — и это хорошо. Он вяло смотрел по сторонам, вдыхал дотоле незнакомый сладковатый запах, все сильнее заполнявший воздух, наблюдал, как Эзра несуетно-точно задает программу старенькому компу. Наблюдал… Сторонний наблюдатель, волей случая попавший не туда, куда стремился по инерции — пустой необходимости, все той же неосознанной случайности, растянутой на очень долгий срок. Внутри инерционного движения причинно-следственные связи рвутся. Ну, а жизнь моя, она что, не инерцией сплошной была? — некстати удивился Питирим. И все, что было, тоже можно произвольно толковать, а вот итог останется один: я — в чужом теле, на чужой планете, в рамках чуждых, непонятных отношений. Дом разорен, жизнь не сложилась, я один, и мне никто не смог помочь. Точней, помочь стремятся, но — не мне. А лишь тому, который из меня пока не получился. То есть — что-то получилось, без сомнения, иначе бы я не был здесь сейчас и даже мысли о нелепости случившегося мне бы в голову не приходили. Да, нелепость… Ну, а как я мог воспринимать все это? С самого начала я не то чтоб удивлялся или горевал — я попросту не в силах был постигнуть: что произошло, как, для чего? Чтоб жил, сказал мне доктор, навестив меня через неделю после катастрофы. Вероятно, он и прежде заходил, но я его не видел — липкая какая-то, клубящаяся темнота упрямо обволакивала мои мысли, ощущенья, тело… Тело… Именно! Я даже не подозревал о той метаморфозе, что меня постигла. Я очнулся, мозг освободился от проклятой пелены — и в это время появился доктор. Словно подгадал момент визита… Нет, конечно, — просто знал. У них, у оживленцев, выверено все буквально до минуты, им без этого нельзя… С ним была довольно милая сестричка — почему-то я ее запомнил, может, оттого, что после моего второго сумасшедшего рождения она была и оставалась еще несколько тоскливых дней единственной — во всей Вселенной, так мне померещилось вдруг — женщиной, которую я видел, мог случайно, будто ненароком, осязать, которая заботами своими неожиданно напомнила мне маму, а ведь мне ужасно в эти дни недоставало женской ласки и тепла, пусть даже и формальных, как теперь я понимаю… Врач освободил меня от жестких трубочек, повязок, датчиков, каких-то разноцветных проводов и удовлетворенно крякнул. Что ж, недурно, произнес он, этотдолго проживет, вы, милый друг, должны молиться на меня. Еще чего, сказал я. Ну, не на меня, развел руками врач, моя заслуга маленькая — а на ваше провиденье, на судьбу. Я как-то не приучен, возразил я, и молитв не понимаю. Дело ваше, отозвался врач, но донор вам попался далеко не худший. Донор?! У меня перехватило горло. Да, ведь вы еще не знаете, хихикнул доктор, думаете — легкими царапинами обошлось, а вот и нет, дружок, вы поглядите, чтоб потом не возникало… Я послушно, больше машинально, чем вдаваясь в смысл его слов, приподнял руку… Это я теперь уже, наверное, привык, а в первые секунды… Я не закричал, нет, не заплакал, не завыл от ужаса, не разразился бранью — на такое буйство у меня бы просто не хватило сил. Все было прозаичнее — меня чуть не стошнило: от проснувшегося вдруг отвращения, от безысходной, унизительной гадливости — к тому чужому,противоестественно чужому, что отныне сделалось не просто моей малой частью, но — навеки и всецело — мной самим! Стиснув зубы, я разглядывал белесую нетренированнную руку, всю в веснушках, с редкими, какими-то колючими, оранжевато-золотыми волосками, разглядывал сухие растопыренные пальцы со сплющенными, розоватыми, кой-где обгрызенными шляпками ногтей, разглядывал узкую мягкую ладонь, которую расчерчивали непривычные мне линии — чужие, вздорные, нелепые по сути, потому что становились навсегда моими, и чужая, посторонняя судьба, непостижимым образом перечеркнувши данную мне от рожденья, сумрачно глядела на меня, хотя, конечно, ерунда, как раз теперь — моя и более уже ничья, ведь именно таким и смог я возродиться к жизни, с этой вот ладонью, значит, то, что было прежде, ныне — точно не мое, как прошлогодний лист на дереве, воспоминание осталось, а продлить в грядущее — нельзя, не по закону, противоестественно! Чтоб дальше жить, необходимо навсегда утратить прежнее, привычное, нет, не скажу — любимое, однако же обыденноеестество. Нам в детстве нет нужды свыкаться с телом: оно — данность, словно бы предтеча нашего сознания. А тут — все-все наоборот. И не простая смена оболочки, а необходимое вживаниев чужую плоть, которая, поди ж ты, что-то помнит, что-то знает, и притом такое, что не только окружающим, но и первичному-то обладателю, пожалуй, не предназначалось знать, ну, разве что на уровне обрывочных и смутных ощущений… Повторяю, я почувствовал себя ужасно мерзко, будто мне разрезали живот и приказали: полюбуйся-ка, какое у тебя вонюче-изобильное дерьмо, какая пакость — и ведь это тоже ты, все — ты, носи в себе и впредь, гордись и умиляйся, если сможешь. Я так думаю, порядок, покивал с довольным видом врач, носите, пользуйтесь, любуйтесь! И я, еще не веря до конца, спросил его, как полный идиот: а это вот… надолго? Врач всплеснул руками и зашелся в громком, непотребном смехе. Навсегда, голубчик, произнес он наконец, конечно, если вы не отчудите снова… Я смолчал. Сейчас я ненавидел — и его, и самого себя, другого, нового, и симпатичную сестру, которая, как мне казалось, стала соучастницей моей кончины и одновременно — злой свидетельницей унижения, какому я цинично был подвергнут, едва только бросил мимолетный, первый взгляд на эту жалкую веснушчатую руку. Несколько спустя волненье улеглось, и я уже не так переживал. Но в те минуты!.. Разумеется, меня жалели и стремились как-нибудь утешить, я не сомневаюсь — люди-то по сути добрые, заботливые, что там говорить!.. Старались всячески помочь — тогда вот, в клинике, когда я от отчаяния чуть ли не на стенку лез, да и теперь… Хотя яснее ясного: определенно я им для чего-то нужен, вот и возятся со мной, как с недоумком. Будто выжидают подходящую минуту, а пока — готовят… И не спрашивают даже: я-то сам — хочу? Да ведь и раньше кто, по правде, интересовался этой ерундой!.. И — ничего, я жил, и действовал, и уважал себя. И знал — за что. Теперь я ничего практически не знаю. Что-то мне сулят, я чувствую.

Но за какие доблести и, главное, что от меня потребуют взамен? Я все отдал, сполна. Уже и тела не имею своего… Выходит, это — никому не нужно? А другого я не знаю. Им— видней? Ну что же, хорошо, коль так. Пускай. Другая траектория движения… Но вот инерция — все прежняя, опять я несвободен?! Или Эзра правду говорил: я был свободен с самого начала, как и остальные, был свободен по программе, одинаковой для всех, вот только плохо считывал местами? Интересно…

— Вы уж потерпите, — неожиданно заметил Эзра, — запах малость резкий, но такая здесь дорога. Нет другой покуда — чтобы с шиком, напрямки. А объезжать — умучаешься!.. — тягостно вздохнув, он с безнадежностью махнул рукой. — Но там, на ферме, воздух чистый. Вообще курорт.

— Ну-ну, — ответил Питирим.

— Да, кстати, — неотрывно глядя на дорогу, произнес негромко Эзра, — а о чем вы с этим Левером на станции болтали? Его Левер звали, верно?

— Все-то вам известно!..

— Служба! — усмехаясь, отозвался Эзра. — Так о чем, а?

— Когда именно?

— Ну, день за днем… И перед самой катастрофой…

— Вы, наверное, и это знаете…

— Х-м… Я предполагаю, разумеется. И все же… Человек меняется…

— Вы что, с ним раньше виделись?

— Обычно люди не стоят на месте, — игнорируя вопрос, продолжил Эзра. — Утром человек — один, а вечером — уже другой… Всегда. Багаж-то жизненный меняется. Вот Левер… Вы же трое суток с ним общались!

— Результат, как говорится, налицо… — угрюмо хмыкнул Питирим. — Сплошной восторг… Не понимаю — вас волнует протокол бесед? Так я не вел его! Нет навыков. И часто было просто не до разговоров — дел и без того хватало. И потом… он был невероятно трудный собеседник…

— Вот как? Если собеседник интересный, легким он не будет никогда.

— Но эта его поза, вечно поучающая интонация…

— Вы знали его прошлое?

— Довольно смутно. Он не афишировал его. Так только — намекал… А я не лез с ненужными вопросами. В конце концов, чтоб качественно выполнять совместную работу, не столь уж важно, у кого какая биография. Для делаона мало значит. Был бы человек толковый… Разве я не прав?

— До некоторой степени, — уклончиво ответил Эзра. — Хоть и не во всем… По правде, я придерживаюсь противоположной точки зрения.

— И в чем она?

— Не признаю таких профессионалов без души.

— А это как?

— Без воспитания, без прошлого, без памяти!.. Ну ладно — там, на станции, вам было недосуг. Охотно верю. Но потом, когда вы очутились в клинике и… многое переменилось в вашем состоянии…

…ей-богу, удивительно! Неужто и тогда не захотелось изучить подробности?

— А толку? — Левер сонно и слегка насмешливо уставился на меня. — Все подробности одна другой противоречат. За какой источник ни возьмись. Иной раз кажется, что ничего и не было на самом деле.

— Ну, не знаю, — возразил я, раздраженный тоном собеседника. — Из ниоткуда слухи не берутся.

— Верно, слухи. Это ты хорошенькое слово подобрал. Годится. Прорва всяческой официальной информации, которую проверить невозможно, потому что весь официоз — сплошные слухи. Так сказать, удобное для всех вранье. О прошлом, настоящем и о будущем. О нем особенно горазды врать.

Левер вынул из кухонного комбайна чашечки с кофейным тоником и, расплескав их содержимое почти наполовину, водрузил на стол.

— Прошу! — он опустился, а вернее, просто плюхнулся в вертящееся кресло и вопреки моим ожиданиям очень медленно и скрупулезно принялся намазывать себе изящный бутерброд паштетным салом. — Видишь ли, друг мой Брион, — жуя, продолжил он, — в Истории Земли — с заглавной буквы, только так! — всегда случались беглецы — районного масштаба, в рамках государств и континентов. Это, впрочем, и закономерно. Я минувшую Историю Земли назвал бы не историей прогресса, а историей, если угодно, бегства… Постоянно — от других и постоянно — от себя. Весь прогресс нанизан на невидимые тропы беглецов. Они, бегущие, всегда давали ему нужное движение. И направление притом. Как элементы истинно мобильные. Ведь бегство — это путь к неведомому, это — жесточайшая необходимость прилаживаться к новому, осваивать его и зачастую трансформировать, чтоб выжить. Те, кто сидели на месте, даже и не знали, что такое подлинный прогресс. Ну, в лучшем случае подпитывались из садов, возделанных другими… Брали, что дают. Обычный обывательский подход к Истории и своей нише в ней.

Я пригубил чашку — осторожно, чтобы не обжечься, — и слегка поморщился: кофейный тоник был отвратный, Левер совершенно не умел вводить программу в кухонный комбайн, хотя и похвалялся.

— Ниша нишей, но, сдается мне, таким вот незатейливым манером ты пытаешься упорно оправдать и собственное бегство, и, похоже, собственное малодушие — уж извини за столь неделикатное словечко.

— Да при чем тут я?! — с досадой отозвался Левер. — Мой случай — частный. Впрочем, я и не скрываю: мне на ферме было плохо. Я болтался там, как в невесомости сопля. Я убежал, я смылся, постаравшись все-все позабыть. Зато вот тут, на станции, где мне все внове, — изумительный простор! И я могу себя здесь показать. Хочу этот простор раздвинуть беспредельно. Чтобы все сказали: Левер — это да, махина! — он торжественно воздел холеный тонкий палец. — Но сейчас я о другом. Ты давеча изволил эдак походя заметить: тысячи людей бежали от греха подальше, погрузились в шильники — и были таковы. Спасали, дескать, свою шкуру… Чушь! Никто бы их не тронул. Просто-напросто — психоз, животная боязнь прогресса.

— Да? И что ж, по-твоему, давнишний конфликт с биксами, как и само их появление на свете, — это истинный прогресс? Считаешь это нормой?

— Не уверен, что нормальным следует считать прогресс как таковой, — пожал плечами Левер. — Тот прогресс, каким мы его видим. Очень скользкое и даже вредное понятие. Уводит мысли в область неразумного. Рождает идиотский оптимизм. И те, кто улетели, вероятно, поняли, что их — придуманный — прогресс не соответствует действительности и ведет, по сути, в никуда. Конечно, если следовать ему… В итоге — бегство. Бегство от самих себя. Не первый раз в истории…

— Но ведь не все же улетели! — пылко возразил я. — Есть свидетельства, что многие ученики тех, кто покинул Землю, несгибаемые, знающие, умные ученики — остались. И сумели выправить — хоть как-то — ситуацию! Планета выжила. Раздоры продолжались, но уже без прежней остроты. И все, что мы сейчас имеем, — дело рук учеников.

— Кого конкретно?

— Имена не сохранились. — Я развел руками. — Да и разве это важно — как их называли? Главное — поступки. Главное — тот дух всеобщего людского самосохранения, который удалось им закрепить в нас. Как бы передали в назидание…

— Вздор! — с раздражением ответил Левер. — Ты еще скажи, что целое великое учение от них осталось. Эдакий набор непреходящих истин.

— Ежели угодно, можно и учением назвать. Никто не возбраняет. Но ведь ты не будешь отрицать, что этот свод правил и рекомендаций, на которых мы воспитаны, вполне разумен и доступен каждому.

— Согласен. Сам зубрил и даже неплохие получал отметки. Только чем-то это все напоминает мне одно евангельское происшествие…

— Какое именно? — не сразу уловил я. — Ах, нуда, припоминаю, читал в детстве…

— Интересно, где? — встрепенулся Левер.

— У отца в библиотеке была куча любопытных книг.

— Везунчик! Это нынче редкость: чтобы в доме — да библиотека!.. А… прости, откуда? Твой отец, поди, большой любитель почитать?

— Да нет, куда там! Просто… скапливались… Работенка у него была такая — биксанутых выявлять. Среди них умные встречались, редкой эрудиции…

— Понятно, — произнес со вздохом Левер. — Подозрительных — из дома вон, а книжки, чтоб не пропадали… Хорошо, хоть не в костер!

— Ну, мой отец был человек достаточно культурный, — уязвленно отозвался я. — Не то что многие другие… Целые собрания домой свозил. Берег…

— Зачем?

— Не знаю. Для чего-то сохранял. Сейчас как вспомню… Сколько ж было удивительных, а то и просто непонятных книг! Иной раз очень-очень старых, настоящих, напечатанных еще тогда, когда Армада только улетела, или даже раньше… Но отец не прятал их — наверное, считал, что все равно никто глаза ломать не станет. Разве только я туда и забирался… Да и то — тайком, когда меня не видели…

— Какой пытливый мальчик! — усмехнулся Левер.

— Уж какой родился, — буркнул я. — Ты что-то начал говорить мне про Евангелие… Ну, и? Там происшествий, знаешь ли, хватало…

— Безусловно. Но одно событие, — Левер многозначительно глянул на меня, — для всех сделалось наиважнейшим! Я имею в виду миф о гибели Христа, его чудесном воскресении и вознесении на небо. На этом основана вера. И все христианское учение проистекает из него. Весь круг идей и представлений. Все то, что зовется духовным наследием…

— Не думаю, что параллель, которую ты хочешь провести, достаточно корректна.

— Отчего же? Нет, мой друг Брион, все очень даже сходится. Ничто не ново под луной…

— А если поконкретней?

— Видишь ли, учение вне События никогда не способно превратиться в религию. Ученики могли последовать за Христом, но при этом обязаны были провозгласить его воскресение, его вознесение, поскольку у них не было выбора. Для оправдания идей Христа и своего следования ему, вовсе неубедительного для других, им требовалось Событие.

— Ну, как дня нас — отлет Армады, да? — ввернул я.

— Правильно. И они его провозгласили. Исключительно ради утверждения своей значимости и состоятельности как учеников. Не ради Учителя, отнюдь. Ради себя. Учитель ушел — его больше нет. А им еще надо тащить и тащить тяжкий крест вместе с ним!.. Иначе — грош им всем цена как истинным ученикам. Свита делает короля? Нет! Свита предопределяет себе собственное будущее, в рамках которого король — лишь яркий и необходимый фон для свиты. Событие придумано, учение через него — закреплено. Теперь, в ореоле явленного, свите можно подумать и о спасении своей души — то есть о закреплении в сознании народившейся паствы своей иерархической святости.



Поделиться книгой:

На главную
Назад