В-третьих, Маркс и Энгельс рассматривали политику, по сути, как классовую борьбу внутри государств, представляющих интересы господствующего или господствующих классов, и делали исключение для особых исторических ситуаций, например когда возникает классовое равновесие. Подобно тому как в философии они придерживались принципов материализма, выступая против идеализма любого толка, столь же последовательно они критиковали мнение о том, что государство стоит над классами и представляет интересы всего общества (за исключением тех случаев, когда о нем говорилось в отрицательном контексте, как о защитнике общества от краха) или что оно занимает нейтральную позицию по отношению к классам. Государство – исторический феномен, созданный классовым обществом; пока оно существует как государство, оно означает господство одного класса, пусть даже и не в пропагандистски-упрощенной форме «исполнительного комитета господствующего класса». Это ограничивает вовлечение пролетарских партий в политическую жизнь буржуазного государства, а также сокращает возможность уступок, которых от него можно ожидать. Таким образом, пролетарское движение действует и в рамках буржуазной политики, и вне них. Так как власть была названа сущностью государства, нетрудно было предположить (хотя Маркс и Энгельс этого не сделали), что власть – это единственно важный аспект политики и дебатов о государстве во все времена.
В-четвертых, пролетарское государство переходного периода, независимо от тех функций, которые оно сохранит, должно будет устранить изолированность народа от правительства, понимаемого как обособленная клика правителей. Можно было бы сказать, что оно должно быть «демократическим», если бы на общепринятом языке это слово не означало особого типа правительства, учреждаемого собранием периодически избираемых парламентских представителей, – типа, который Маркс отвергал. Тем не менее если говорить о значении этого слова вне связи с особыми институтами, а о том его значении, которое ему придавал Руссо, то речь шла о «демократии». Это была наиболее спорная часть наследия, оставленного Марксом своим последователям, поскольку – по причинам, выходящим за рамки нашего исследования, – все конкретные попытки воплотить в жизнь социализм согласно указаниям Маркса до сих пор сводятся к укреплению независимого государственного аппарата (аналогичного тому, который существует при несоциалистических режимах), хотя марксисты и не отказываются от того, что Маркс столь решительно считал главным аспектом развития нового общества.
Наконец (и это было в определенном смысле преднамеренным), Маркс и Энгельс оставили своим последователям множество пробелов и таких мест в своей политической теории, которые можно толковать неоднозначно. Коль скоро конкретные формы политической и конституционной структуры, предшествующей революции, казались им достойными рассмотрения лишь в той мере, в какой они способствуют или препятствуют развитию движения, они не уделяли им достаточного и постоянного внимания, хотя и бегло комментировали различные события и многие конкретные ситуации. Отказываясь строить сколько-нибудь подробные предположения о будущем социалистическом обществе и его устройстве и даже об особенностях переходного послереволюционного периода, они оставили своим последователям всего лишь кое-какие принципы общего характера, к которым можно было бы обратиться. Равным образом они не дали никаких конкретных указаний практического характера по таким проблемам, как обобществление экономики или необходимые меры для ее планирования. По этим темам, впрочем, они не оставили никаких рекомендаций, пусть даже общих, не вполне ясных или нуждающихся в обновлении, потому что никогда не ощущали потребности принимать эту проблематику в расчет.
И все же следует подчеркнуть не столько то, чтó конкретно последующие марксисты смогли или не смогли почерпнуть (или должны были разрабатывать самостоятельно) из наследия основоположников, сколько необычайную самобытность наследия. Маркс и Энгельс постоянно, активно и настойчиво отвергали позицию, традиционную для современных им революционных левых, равно как и позицию всех предшествовавших им социалистов[204], хотя она до сих пор не потеряла своей привлекательности. Они отвергали упрощенческие концепции тех, кто хотел заменить плохое общество хорошим, иррациональное – рациональным, черное – белым. Они отвергали априорные программные модели, предлагаемые различными левыми течениями, не упуская возможности заметить, что, хотя каждое течение имело собственную модель, которая иногда принимала черты наиболее разработанных утопических схем, очень немногие из этих моделей могли согласоваться друг с другом. Кроме того, они отвергали стремление создавать не подлежащие изменению модели, предписывавшие, например, совершенно конкретную форму революционных перемен и предполагавшие все прочие формы незаконными, отрицавшие политические действия или, напротив, основанные исключительно на них, и т.д. Словом, Маркс и Энгельс отвергали любую форму волюнтаризма, неприемлемого с точки зрения истории.
Вместо этого они твердо выступали за развертывание движения в русле исторического развития. Перспективы и задачи движения можно было определить, только открыв процесс общественного развития, который мог подвести к этому определению, а само открытие могло стать возможным лишь на определенной ступени развития. Если это исключало возможность догадок и сводило предвидение будущего к немногим и приблизительным структурным принципам, то из них рождалась уверенность в исторической неизбежности воплощения надежд социалистов. Что касается конкретных политических действий, то для того, чтобы решить, что нужно и что можно (как для всего мира, так и для отдельных его регионов и стран), требовался анализ исторического развития, а также конкретных условий. Таким образом, политические решения становились частью структуры исторических изменений, которая не зависела ни от каких политических решений. Это неизбежно делало политическую задачу коммунистов еще более многозначной и сложной.
Она была многозначной потому, что общие принципы марксистской теории были слишком расплывчатыми, чтобы стать источником точных политических указаний, если бы в этом возникла необходимость. Это касается главным образом проблемы революции и последующего перехода к социализму. Целые поколения комментаторов тщательно изучили первоисточники в поисках ясной формулировки того, что следует называть «диктатурой пролетариата», но они ее не нашли, поскольку Маркс и Энгельс заботились прежде всего о том, чтобы обосновать историческую необходимость самого этого периода. Задача их была сложной потому, что отношение Маркса и Энгельса к
Несомненно, именно этому Маркс хотел научить своих последователей. Как бы то ни было, воплощение марксистских идей в форме указаний, вдохновляющих движения масс, партий и организованных политических групп, необходимо было приблизить к тому, что Э. Ледерер определил как «всем известное конспективно изложенное и упрощенное обобщение, которое огрубляет мысль, но в котором найдет отражение и должна найти свое выражение всякая значительная идея, если с ее помощью вы хотите привести в движение массы»[205]. Любое руководство к действию постоянно подвергается опасности быть превращенным в догму. В этом отношении ни в одном из разделов марксистской теории она, а вместе с ней и само движение не претерпели столько ущерба, как в сфере политической мысли Маркса и Энгельса. И все же это показывает, чем вольно или невольно стал марксизм: он представляет собой продолжение учения Маркса и Энгельса и становится им тем более, что тексты основоположников обрели классическую и даже каноническую ценность. Однако он отражает не то, что Маркс и Энгельс думали и писали, а то, как (и то не всегда) они действовали.
Георг Гаупт.
МАРКС И МАРКСИЗМ
Термины «марксист» и «марксизм» известны повсюду в мире; они используются на каждом шагу, причем подчас не слишком разборчиво. Находились марксологи, которые ставили под сомнение правомерность этих терминов, а, например, Максимилиан Рюбель даже назвал их «произвольными и неоправданными». По его мнению, особого упрека заслуживает «основоположник» Энгельс, повинный в том, что он «совершил непростительную ошибку, одобрив это нездоровое словообразование», «санкционировав его своим авторитетом». Если бы он противопоставил ему свой запрет, «мы никогда бы не стали свидетелями этого всемирного скандала»[206].
Сформулированный столь категоричным образом, данный тезис представляется мне спорным, потому что при подобном способе постановки вопроса есть риск чрезмерного упрощения процесса, на самом деле весьма сложного. Это не значит, что точку зрения Рюбеля следует просто отбросить; напротив, ее нужно подчеркнуть именно потому, что она заставляет нас задаваться вопросами относительно некоторых расхожих истин, столь же удобных, сколь обманчивых, а главное – заставляет более глубоко заняться изучением механизмов формирования и распространения понятий, произвольное употребление которых засоряет наш политический словарь[207]. История терминов «марксист» и «марксизм» может быть поучительной по многим причинам, ибо она проливает свет, в частности, на сложный процесс распространения и укоренения идеологий в международном рабочем движении, раскрывая нам природу, преобразования и метаморфозы, претерпеваемые революционной теорией, обозначенной достаточно общим термином. Мне кажется, что проблема состоит не столько в вопросе о правомерности или верности подобного рода понятия по отношению к первоначальному замыслу Маркса, сколько в рассмотрении того, каким образом это понятие стало общепринятым, по каким причинам укоренилось и сделалось удобным для употребления.
Терминологическая путаница возникла одновременно с рождением парного термина «марксист – марксизм» и продолжается по сей день при использовании и толковании этого термина. С ним связано столько разных предрассудков и значений, вкладываемых в него сторонниками и противниками, а содержание слова «марксизм» оказалось таким многосмысловым, что позволительно задаться вопросом, какой же смысл выражал этот термин на различных фазах собственной истории[208], тем более что его появление и распространение, а также последующие изменения в его значении позволяют в некотором роде уловить смысл самого процесса, который привел к успеху и распространению марксизма во всемирном масштабе.
1. Марксизм: секта или идея?
Как не раз случалось в истории крупных политических и идейных движений, название родилось не изнутри, не из рядов сторонников, а извне, из рядов противников. Этапы кристаллизации нового термина связаны с этапами развития самого рабочего движения. Уже с начала 40-х годов прошлого столетия и в особенности в процессе распада Союза коммунистов в начале 50-х годов противники Маркса говорили о «партии Маркса»[209]. А уже в 1853 – 1854 годах, в полемике между последователями Вейтлинга и Маркса, возникает выражение «марксианец», обозначающее Маркса и «его слепых приверженцев», представляющих в Германии «критико-экономическое направление»[210].
Слово «марксианец» получит распространение десятилетие спустя как противопоставление «лассальянцу»[211]. В I Интернационале Бакунин и его последователи в острой борьбе против Маркса и Генерального совета прибегнут к использованию такого определения, как «марксиды»[212], и вошедшему в обиход выражению «марксианцы» (служившему синонимом «династии марксидов», «закона Маркса», «авторитарного коммунизма»), а также к новообразованию «марксисты». Все эти выражения, однако, служили скорее для обвинения Маркса и его сторонников, нежели для определения их идей. Впрочем, употребляя подобные эпитеты, образованные от имени собственного, Бакунин лишь платил Марксу той же монетой, какую получал от него. В самом деле, из-под пера Маркса в изобилии выходили тогда термины вроде «прудонист», «бакунист», применявшиеся для принижения и высмеивания противников. Как отмечает Маргарет Маналь, «на первый взгляд термин „марксианцы“ выскальзывает из-под пера Бакунина в силу звуковой аналогии с термином „мадзинианцы“», причем Бакунин умело пользуется этими полемическими эпитетами с целью заключить Маркса в клетку «того сектантства, в которую тот затолкал собственных критиков и противников». С другой стороны, «употребление этого терминологического ярлыка, претерпевшего ряд трансформаций»[213], приводит к тому, что в устах Бакунина и юрцев[214] возникают два раздельных термина: «марксианцы», или «марксианская партия так называемой социалистической демократии», обозначающий сторонников, «агентов» Маркса, и «марксисты» – для обозначения их идейного направления и их действий[215]. Термин при этом сохраняет резко полемический характер. Так, Бакунин и его приверженцы говорят о «марксистском» конгрессе в Гааге, «марксистских фальсификациях» резолюций этого конгресса или о «марксистских инквизиторах», имея в виду комиссию по расследованию деятельности Альянса, назначенную Гаагским конгрессом. В общем, ярлык «марксисты» используется для обвинения («целью марксистов не является немедленное освобождение пролетариата»). Должен совершиться длительный языковый процесс (который еще предстоит изучить), чтобы разные полемические обозначения соединились в куда более удобном – в том числе в лингвистическом плане – слове, наконец-то избавившемся от каких бы то ни было негативных примесей, – «марксист»[216].
Термин «марксист» начинает распространяться сразу же после раскола на Гаагском конгрессе Международного товарищества рабочих. Его значение, однако, довольно сильно отличается от того, какое вкладывал в него Бакунин. Термин обозначает фракцию, сохранившую верность Генеральному совету, и используется в противоположность «альянсисту» или «бакунисту». Но это пока лишь одно из многочисленных наименований в обширном арсенале последователей Интернационала. Так, в обращении группы революционных социалистов Нью-Йорка к Женевскому международному конгрессу 1873 года говорится: «Мы хотим союза даже ценой принесения в жертву некоторых наших идей; пожертвуйте даже отдельными людьми, и пусть романцы и юрцы, федералисты и центристы, марксисты и альянсисты вновь протянут друг другу руку»[217]. Этим термином в особенности пользуется буржуазная пресса, враждебная Международному товариществу рабочих[218]. Происходит «систематическое смешение терминов», отмечает в сентябре 1872 года близкий к позициям Маркса Иоганн Филипп Беккер, говоря о «Журналь де Женев». Оценка Беккера характерна для реакции тех, кто чувствовал себя непосредственно задетым такой подтасовкой:
«Именуя „марксистами“ последователей международного социализма, свободно выросшего на благодатной почве, возделанной наукой, буржуазная пресса – если только она действует не по невежеству – обнаруживает дурной вкус, тем более отталкивающий, что она делает это с целью противопоставить их безумной секте „бакунистов“, которые несут на себе это прозвище, исполненное иронии и издевки, как вполне заслуженную кару»[219].
В свою очередь «антиавторитарии», вроде бельгийца Веррикена, равным образом сетуют на то, что «буржуазные газеты, набросившись на злосчастный инцидент в Гааге, свели дело к личностям, между тем как речь шла о принципиальных вопросах»[220]. В одном, во всяком случае, «марксисты» и «бакунисты» целиком согласны: «Интернационал потрясало столкновение двух идейных течений, а не борьба двух вождей».
Обращение к личностным эпитетам и вытекающая из этого персонализация идейных течений болезненно задевают активистов из числа рабочих. Определенная часть их восстает против подобной практики. Это относится, например, к женевским интернационалистам. Корреспондент Маркса Анри Перре в брошюре, выпущенной накануне Женевского конгресса Международного товарищества рабочих в сентябре 1873 года, датирует зарождение этих терминов 1869 годом и связывает их появление с раскольническими маневрами Международного альянса социалистической демократии в Женеве: «Именно в этом первом диспуте появляются выражения „марксисты“ и „бакунисты“». Неприятие автором терминов, производных от имен, не может не восприниматься как чрезвычайно показательное:
«Уже сам факт группировки секций вокруг имен отдельных лиц достоин порицания и противоречит нашим принципам и интересам освобождения трудящихся. Получается, что общие интересы массы вытесняются самолюбием, гордыней, амбициями и прочими страстями, присущими человеческой личности. Предается забвению терпеливая, хладнокровная, непрерывная, методическая работа, необходимая для обеспечения этих интересов, и страсти бушуют лишь за или против той или иной личности, между тем как возвысить или ниспровергнуть личность всегда легче, чем добиться реального успеха или уничтожить произвол».
Увриеристские акценты этой аргументации становятся очевидными, когда Перре подчеркивает:
«Подобные личности редко бывают рабочими: это деклассированные буржуа, доктора, профессора, литераторы, студенты, а порою даже капиталисты».
Осуждая оба враждующих лагеря, несущие, по его мнению, ответственность за кризис Интернационала, он заключает:
«Нужно не только изменить людей, но и уничтожить корень зла. Пора покончить с марксистами и бакунистами! Необходим действительный и искренний союз
Следует ли считать, что этот призыв был услышан? Дело в том, что вскоре – в период между 1874 и 1877 годами – вышеупомянутые эпитеты как будто исчезают из лексикона социалистов. Например, бакунисты, которые на первых порах без особых возражений принимают данное им прозвище, отвергают его во имя тех же самых принципов. Так, в 1876 году на Бернском конгрессе Международного товарищества рабочих (федералистского) Эррико Малатеста заявляет, что, несмотря на уважение и преданность, которые он питает к Бакунину, сторонники последнего не являются «бакунистами» прежде всего потому, что «мы не разделяем всех теоретических и практических идей Бакунина», а во-вторых и главным образом, «потому что мы следуем идеям, а не людям; мы восстаем против обыкновения воплощать принцип в человеке, обыкновения, вполне достойного политических партий, но совершенно несовместимого с тенденциями современного социализма». Он отмечает также, что «сам Бакунин всегда протестовал против того, чтобы его друзьям давалось такое определение»[222]. На том же конгрессе немецкий депутат социал-демократ Вальтейх, присутствовавший в качестве независимого, выступил против «нападок из Германии на тех или иных деятелей» из числа иностранных социалистов и заявил: «У нас нет ни „марксистов“, ни „дюрингианцев“, а бывшие лассальянцы честно воссоединились с общим движением»[223].
Подобный тон объясняется прежде всего тем духом примирения, который получил распространение в результате усилий бельгийских интернационалистов организовать в 1877 году в Генте Всеобщий социалистический конгресс. Однако эта инициатива, предпринятая ради «сближения разных враждующих фракций»[224], завершается провалом. С этого момента борьба возобновляется, причем в существенно измененном виде. Родившиеся из имен определения вновь появляются на свет, более того, делаются более разнообразными: параллельно с термином «марксист» возникает еще один неологизм – «марксизм». Вскоре они составляют тесно связанную пару. Кто изобрел этот термин? Ответить нелегко. Определенно можно сказать, что в 1882 году он уже фигурирует в заголовке полемического памфлета «Марксизм в Интернационале» Поля Брусса, бывшего антиавторитария, «анархиста-экстремиста» на конгрессе в Генте, ставшего впоследствии руководителем поссибилистов во Франции[225]. Этот деятель, которого Энгельс в 1881 году назвал «отличным малым» («kreuzbraver Kerl»), но «абсолютной литературной и теоретической бездарностью», «самым беспомощным путаником, какого я когда-либо знал»[226], под термином «марксизм» понимает не теорию, а цели и практику социал-демократии, рабочих партий, стоящих на почве классовой борьбы.
«Марксизм заключается не в том, чтобы быть сторонниками идей Маркса… В этом смысле немалое число их нынешних противников, и в частности автор этих строк, тоже оказались бы марксистами», – заявляет Брусс, не согласный с манерой действий «имеющейся в Европе марксистской группировки», иначе говоря, «социал-демократов школы Маркса», которые желают и во Франции навязать свою концепцию партии. В общем, термин «марксизм», употребляемый Бруссом в том же ключе, что и прилагательное «марксистский», указывает здесь не теорию, а тенденцию мнимых сторонников «немецких доктрин Маркса», «марксистской партии», то есть германской социал-демократии и ее «придатка» во Франции в лице гедистов[227].
С начала 80-х годов полемическое звучание обоих терминов начинает смягчаться, несмотря на упорное употребление их в полемических целях со стороны анархистов[228]. В их значении и употреблении вскоре обнаруживаются существенные перемены. Так происходит, например, в России, где эти термины неизменно носили на себе позитивный оттенок, причем уже с 1881 года[229]. Объяснить это могут рано пробудившийся интерес к творчеству Маркса в кругах народничества и готовность принять его, более того, интенсивная и необычная тяга к его восприятию, так что идеи Маркса проникали в самые глубины народнической идеологии[230]. С этой точки зрения характерным представляется письмо от 7 февраля 1883 года, посланное одним из теоретиков народничества, Я. Стефановичем, Льву Дейчу, который был в числе основателей первой марксистской группы в России, группы «Освобождение труда»:
«Я одного не понимаю, почему народничество противопоставляется марксизму? Будто его основное положение не такое, какое признано новейшей политической экономией? (У Киреевского и Достоевского, действительно, было другое.) Мы ведь говорим о народничестве современном. Народничество состоит, как мне кажется, в приложении тех же марксистских начал к частному случаю, понимая под этим духовный и физический облик данной страны, уровень и особенности ее цивилизации, культуры и т.д. Марксист, как теоретик, а не член практически борющейся социал-демократической партии на Западе, не исключает народника, что, разумеется, в обратном случае не всегда совпадает»[231].
С 80-х годов термины «марксисты» и «марксизм» входят в международный лексикон социалистов в разной трактовке. Прежде всего они служат средством размежевания и идентификации, причем по целому ряду причин в их употреблении не раз происходят быстрые перемены. Здесь следует в первую очередь иметь в виду изменения, совершающиеся в социалистической терминологии, в частности при самообозначении различных течений, стремящихся отличиться от других, соперничающих течений. Можно вспомнить по этому поводу, что во времена I Интернационала для характеристики трех главных имевшихся в нем направлений, их целей и методов в ходу были три термина: во-первых, коммунизм, относившийся к Марксу (но на него притязали также бланкисты); во-вторых, коллективизм, указывавший на Бакунина и его направление; и наконец, социализм – термин, применявшийся для обозначения умеренных тенденций, отмеченных мелкобуржуазными чертами. Сразу же после роспуска Международного товарищества рабочих обнаружилась тенденция к исчезновению или видоизменению этих трех наименований. Вместо слова «коммунист» утверждается слово «социал-демократ»[232], обозначающее партии и течения, стоящие на почве классовой борьбы и проповедующие участие в политической борьбе. Несмотря на сопротивление Маркса и Энгельса, такое словоупотребление привьется[233]. Термин «анархия»[234] будет взят на вооружение обширным и разнородным течением, общим для которого является неприятие политической борьбы в качестве орудия социалистов. Умеренные же, реформистского толка направления отныне будут обозначаться их противниками преимущественно эпитетом «поссибилисты»[235]. В лексиконе социалистов 80-х годов термин «марксист» оказывается привязанным к понятию «социал-демократ» как бы специально для того, чтобы отличить его от «поссибилистов». Так, два международных конгресса, проходивших в Париже в июле 1889 года, различались современниками как «марксистский конгресс» и «поссибилистский конгресс»[236].
Начиная с этих лет во Франции о Рабочей партии обычно говорится как о «марксистской фракции Социалистической партии в целом» либо как «рабочей марксистской партии»[237]. В свою очередь члены гедистской партии сами определяют себя как марксистов. Так, Дормуа, объявляя Геду в 1888 году о своем намерении не выставлять своей кандидатуры на парламентских выборах, но повести борьбу за место муниципального советника, объясняет это решение в следующих словах: «Ныне, как и вчера, я говорю вам: в муниципальный совет вернулся не Дормуа, а вся марксистская партия»[238]. 8 ноября того же года он точно так же пишет, докладывая Геду о ходе заседаний III Национального конгресса профсоюзов в Бордо: «Обладая прочным большинством, марксисты господствовали на конгрессе, и, хотя многие из делегатов не были марксистами… все наши резолюции были приняты единогласно»[239]. Со своей стороны Осип Цеткин, тоже гедист, в краткой истории социалистического движения во Франции после Парижской Коммуны, написанной в 1888 году на немецком языке для членов Социал-демократической партии Германии, говорит о членах французской партии как о «марксистах», отличая их от «бланкистов» и «независимых социалистов»[240].
Употребление терминов «марксист» и «марксизм» уточняется теперь и в рядах германской социал-демократии. Из уничижительных кличек они превращаются в положительные определения и в таком новом значении проникают в политический лексикон.
Эту смысловую эволюцию, совершившуюся за довольно краткий промежуток времени, следует рассматривать в связи с процессами глубокой перестройки рабочего движения в переходный период от I ко II Интернационалу. Открытая кризисом 1873 года «великая депрессия» ускорила конец прежних тенденций. Абстенционистское течение, захватившее было большинство в Международном товариществе рабочих после Гаагского конгресса, быстро утрачивает свои позиции; «антиавторитарная» же коалиция, сплотившаяся вокруг «федералистского» Международного товарищества рабочих, раскалывается в 1876 году. Сторонники участия в политической борьбе становятся вследствие этого большинством в рабочем движении; по примеру Социал-демократической партии Германии ускоряется процесс образования независимых рабочих партий, и меньше чем за десятилетие, в 1884 – 1892 годах, происходит становление главных европейских социалистических партий. Идеологический арсенал приобретает в этой связи новые функции; формирование рабочих партий создает предпосылки как для распространения, так и для восприятия марксизма, закладывающего основы их официальных идеологий: принцип политической борьбы как средство действия и самоутверждения и принцип классовой борьбы как неотъемлемая принадлежность их социально-политического облика и коллективного сознания.
Подобные перемены вызывают серьезные сдвиги и в восприимчивости массы социалистов. Восходящие к имени собственному термины «марксист» и «марксизм» уже не травмируют их убеждений, а, напротив, встречают у них благожелательный прием и даже сознательно берутся на вооружение для собственного выделения и отмежевания, тем более что после основания II Интернационала распространение марксизма и его растущая способность оказывать влияние на международное рабочее движение придают этим терминам новое содержание.
2. Распространение идей Маркса
Что представляли собой «марксианцы» в I Интернационале? Говорить о марксистах как о течении в рядах Международного товарищества рабочих значило бы следовать скорее полемическим доводам Бакунина, нежели правде фактов. Как это ни парадоксально, но именно называющая себя марксистской историография впоследствии взяла на вооружение подобного рода утверждения и придала им положительное значение с целью построения – с помощью причудливого смешения компонентов – некоей прямолинейной схемы распространения марксизма. Разумеется, вокруг Маркса как в Генеральном совете, так и в известном числе национальных секций группировались многочисленные деятели рабочего движения, составлявшие «партию Маркса». Однако, за редким исключением, даже те из них, кто открыто объявлял о собственной приверженности «школе Маркса» или считался «марксианцем», не разделяли или не знали его идей[241]. Даже самые близкие его сторонники, такие, как В. Либкнехт, признавали его руководящую роль, его политическую программу, но вовсе не были в силу всего этого марксистами.
В Генеральном совете, замечает Каутский, «особое направление Маркса было представлено в очень ограниченном виде». Лишь благодаря своему интеллектуальному превосходству и «искусству руководить людьми» Марксу удается добиться того, чтобы Международное товарищество рабочих следовало выработанному им стратегическому курсу[242]. Было бы ошибкой принимать фигуру самого Маркса, господствовавшую в Международном товариществе рабочих, за масштабы отражения его теоретических идей в сфере идеологии рабочего движения той поры. Личный авторитет Маркса в кругах социалистов был огромным. Он пользовался широчайшей известностью не только в верхушке Интернационала, но и среди его рядовых членов. Его научные способности и в особенности высокий уровень его экономического анализа признавались даже самыми непримиримыми его противниками. Бакунин доходил до утверждения, что Маркс – «одна из самых твердых, умных и влиятельных опор социализма, одна из самых сильных преград против вторжения в него каких бы то ни было буржуазных направлений и помыслов»[243]. И признавал: «Маркс – первый ученый-экономист и социалист нашего времени»[244]. В немецкой прессе автор «Капитала» также характеризовался как «крупнейший ныне здравствующий экономист, доктор Карл Маркс, учитель Лассаля».
Издание первого тома «Капитала» в 1867 году упрочило славу Маркса, которая вышла за пределы социалистических кругов. В первую очередь это отразилось на его собственном положении в рядах рабочего движения. Так, на генеральной ассамблее Всеобщего германского рабочего союза в Гамбурге в 1868 году В. Бракке зачитывает установочный доклад, посвященный «труду Карла Маркса», и предлагает резолюцию, которая принимается без прений и в которой говорится: «За свои заслуги в деле раскрытия процесса производства капитала Карл Маркс навечно заслужил признательность рабочего класса»[245]. Но что касается положений его величайшего творения, то они лишь крайне медленно проникают в рабочее движение, и «Капитал», если уж на то пошло, становится известен рабочим благодаря разным популярным и популяризаторским брошюрам, авторы которых не всегда были сторонниками Маркса.
Распространение идей Маркса в 60-е и 70-е годы XIX века происходит главным образом при посредстве написанных им основных документов Международного товарищества рабочих: в первую очередь Учредительного манифеста, затем резолюций конгрессов и, наконец, воззваний Генерального совета, самым важным и известным из которых явилось воззвание о «гражданской войне» во Франции. Такого рода «воспитательная пропаганда», замечает Меринг, выражала и заключала в себе марксизм I Интернационала[246]. Программные документы Международного товарищества рабочих представляли собой действенное средство привлечения и обращения в новую веру разобщенных борцов за дело рабочего класса. Их влияние сказывалось прежде всего в Германии, особенно в партии эйзенахцев. Именно чтение Учредительного манифеста побудило Бебеля принять идеи Маркса, и именно этот манифест упоминался в качестве главного примера и довода докладчиками по вопросу о программе на Нюрнбергской конференции в сентябре 1868 года, когда партия приняла решение о присоединении к Международному товариществу рабочих. Немецкие интернационалисты объясняли влияние и силу Международного товарищества рабочих тем, что оно располагало строго научной программой. Например, рабочий-типограф эйзенахец Хилльман опубликовал в газете своей ассоциации рабочих-типографов пространную статью о Международном товариществе рабочих; упор в ней делался на роли, которую сыграл в нем Маркс в качестве автора Учредительного манифеста.
«„Манифест к трудящимся классам Европы“, составленный Карлом Марксом, хорошо известным социальным экономистом, – писал Хилльман, – был представлен Товариществу, причем конкурентом этому „Манифесту“ выступал проект устава мадзинистского толка, настолько конспиративный по своему характеру, что он грозил в зародыше задушить рождение Международного товарищества рабочих. Поэтому он был отвергнут, а представленный Марксом „Манифест“, точно так же, как и Уставы (окончательно одобренные позже, на Женевском конгрессе 1866 года), были приняты. Таким образом, инициатива основания этого общества принадлежала немцу. Упомянутый „Манифест“ есть одно из самых значительных произведений, вышедших из-под пера этого научного авторитета; в нем содержится самая острая критика, какая когда-либо была брошена в лицо правящему классу на протяжении всемирной истории»[247].
Парижская Коммуна сыграла важную роль в обеспечении Марксу общеевропейской известности. Пресса указывала на него как на вождя всемогущего Интернационала, и в силу отождествления Международного товарищества рабочих с парижским восстанием «партия Маркса» и лично сам Маркс приобрели огромную славу, что в немалой степени способствовало возбуждению интереса к его работам в обширных кругах общественности. Научная репутация Маркса будет и в дальнейшем интенсивно использоваться его учениками и эпигонами как средство утверждения его теории в рабочем движении в борьбе с другими воззрениями. Например, в некрологе, опубликованном в журнале «Нойе цайт», упор не случайно делался на том обстоятельстве, что основатель научного социализма Маркс был одним из самых выдающихся по эрудиции ученых своего времени.
«Своим исследованием законов исторического и экономического развития Маркс поставил себя в ряды крупнейших мыслителей и ученых. Этого не сможет или не захочет оспаривать никто. Его теория приобрела для науки такую же важность, как теория Дарвина: подобно тому как учение Дарвина господствует в естественных науках, так учение Маркса господствует в социально-экономических науках»[248].
В этих строках заключены те тезисы, на которых будет основываться распространение марксизма в конце XIX столетия[249].
В период между I и II Интернационалами теория Маркса становится основным звучанием идеологического многоголосья. Интерес к произведениям Маркса и Энгельса растет, они широко распространяются. Отныне все течения и тенденции социалистической мысли определяются по их отношению к теоретическим положениям основателей «научного социализма». Самые различные школы внутри социалистического движения, за исключением анархистов, признают значение творчества Маркса и Энгельса и склоняются перед их непререкаемым авторитетом. По мере того как множится число цитат из их трудов, язык социалистов претерпевает длительную эволюцию усвоения языка Маркса. Но этот процесс впитывания идей совершается в рамках господствующей эклектической социалистической идеологии, объединяющей Маркса и Лассаля, Бакунина и Прудона, Дюринга и Бенуа Малона. Главные черты этого «эклектического социализма» 70 – 80-х годов в Германии следующим образом обрисованы Каутским:
«Результаты исследований Маркса и Энгельса, как правило, принимались, но на плохо переваренной основе, а число последовательных марксистов было невелико. Готская программа, влияние Дюринга, успех „Квинтэссенции социализма“ г-на Шеффле в рядах партии показывают, до какой степени был распространен эклектизм»[250].
С начала 80-х годов намечается разграничение между марксистской школой и «эклектическим социализмом», причем явление это обнаруживается прежде всего в рядах германской социал-демократии. Начальный импульс исходил от самого Энгельса, от его открытой полемики с Дюрингом, влияние которого на немецких социалистов было огромным. «Анти-Дюринг» со многих точек зрения знаменует собой ключевой момент в процессе формирования «марксизма» как системы. Среди многочисленных свидетельств приведем следующее высказывание Каутского:
«То, какой переворот вызвал в наших головах „Анти-Дюринг“; то, как благодаря этому тексту мы выучились полностью понимать Маркса, постигать его глобально; то, как эта книга избавила нас от пережитков утопического социализма, катедер-социализма, буржуазно-демократического образа мыслей, – все это способен оценить только тот, кто сам пережил этот процесс»[251].
Образовавшееся в германской социал-демократии марксистское ядро становится четко отграниченным течением, которое приступает к завоеванию гегемонии в рабочем движении с помощью упорной идеологической борьбы. Участь терминов «марксист» и «марксизм», их внедрение и распространение в новой обстановке и с новым содержанием определяются в огне долгой и жестокой политической и теоретической борьбы. Эту борьбу ведет группа, которая с самого начала определяет себя как группу «последовательных марксистов» и ставит целью добиться торжества марксизма, возвышенного до уровня официального учения Parteibewegung (партийного движения). Указанная группа пользуется теоретической поддержкой Энгельса, роль которого в этом развивающемся процессе гегемонизации была весьма велика, и политической поддержкой двух неоспоримых вождей партии, Бебеля и Либкнехта. Однако крещение школы и доктрины происходит при неведении Маркса и Энгельса и вопреки их воле. Они не только никогда не санкционировали этот неологизм, но, напротив, реагируют на него с раздражением, отвергают его. Маркс предпочитает называть свою теорию «критический материалистический социализм». Энгельс в свою очередь говорит о «критическом и революционном социализме» (который от предшествующих социалистических учений отличается «именно своей материалистической основой»), либо называет его «научным социализмом» – в противоположность «утопическому социализму». В 70 – 80-е годы Энгельс лишь в виде исключения, да и то с несколько ироническим оттенком, прибегает к терминам, которые были уже в ходу среди противников Маркса. Так, в 1877 году в связи с распространением «дюринговщины» в германской социал-демократии он действительно ссылается на выражения «марксисты» и «дюрингианцы». В 1882 году, иронически намекая на памфлет Поля Брусса, он употребляет термины «марксист» и «марксизм», заключая их в кавычки. Отвечая Бернштейну, он пишет в письме от 2 – 3 ноября 1882 года:
«Ваши неоднократные уверения, что „марксизм“ сильно дискредитирован во Франции, основываются ведь тоже на этом единственном источнике, то есть на
Упомянутая шутливая фраза Маркса часто приводится Энгельсом по разным поводам. Цитируемая вне контекста, она нередко оказывается искаженной[252]. Маркс и Энгельс восставали прежде всего против употребления термина, который считали смехотворным и воспринимали как карикатуру. Их реакция была типичной реакцией людей, сражавшихся в рядах рабочего движения еще до 70-х годов: применение личностных этикеток рассматривалось ими как «клеймо сектантства». Скажем, в 1873 году, обличая подобную практику со стороны прессы, враждебной Международному товариществу рабочих, Й.-Ф. Беккер писал:
«Даже в социалистическом лагере находятся члены великого сообщества, которые как в силу своего фанатического высокомерия и невежества, так и ради корыстной уловки принимают название лассальянцев и сами кладут на себя это сектантское клеймо. Не является ли это самой беспощадной критикой лассальянства, и так уже почти совсем закостеневшего в собственных догмах?»[253]
Маркс реагирует аналогичным образом: он тоже считает эти термины особенно опасными, ибо они сами по себе могут послужить его изоляции в качестве вождя секты и превратить его идеи в догмы.
3. Каутский и марксизм как наука
В отличие от Маркса и Энгельса их самые близкие ученики к началу 80-х годов уже не разделяют этого отвращения и считают неоправданными подобные опасения. Они уловили перемены, совершившиеся в коллективном сознании социалистов и идейных течениях в их среде, требующей четкого обозначения групп и направлений. Члены социалистических организаций уже не только не отказываются от обращения к имени учителя и отождествления с ним, но, напротив, гордятся прозвищем, которое связывает их с великим мыслителем, с его отныне упрочившейся славой ученого, основателя научного социализма.
Авторство понятий «марксист» и «марксизм» в том смысле, какой они приобрели в нашем современном языке, восходит к Каутскому. Если в текстах его немецких современников и соратников Энгельса эти выражения еще проскальзывают зачастую случайно, то Каутский с 1882 года применяет их сознательно, систематически, в совершенно определенном контексте и с таким идейно-политическим значением, которое не имеет ничего общего с «засорением» языка или «маскировкой».
Почвой при этом ему служит теоретический журнал «Нойе Цайт», начавший издаваться с 1883 года, после целого года подготовительной работы, проведенной Каутским с помощью Генриха Брауна.
«В момент наибольшего уныния, – пишет Каутский, – летом 1882 года [то есть в период действия чрезвычайных законов против социалистов] я решился предложить издателю Дитцу основать ежемесячный журнал. Я только что освободился от эклектического социализма, тогда повсеместно распространенного, этой мешанины лассальянских, родбертусианских, лангианских, дюрингианских элементов с марксистскими вкраплениями, и вместе с Бернштейном, с которым сотрудничал с января 1880 года, стал последовательным марксистом. Именно распространению этого нового сознания мы и хотели посвятить все свои усилия»[254].
Каутский не раз подчеркивает, что «Нойе Цайт», ставший еженедельником через десять лет после основания, с самого начала «издавался как марксистский орган» и ставил себе задачей повышать низкий теоретический уровень германской социал-демократии путем разоблачения эклектического социализма и обеспечения торжества марксистской программы[255].
Честолюбивые замыслы Каутского не ограничивались пределами Германии. Через два года после начала публикации журнала он писал Энгельсу:
«Возможно, мои усилия по превращению „Нойе Цайт“ в пункт сбора марксистской школы увенчаются успехом. По мере того как я избавляюсь от эклектиков и родбертусиансцев, мне удается заручиться сотрудничеством все новых марксистских авторов»[256].
Таким образом, уже с 1882 года Каутский и небольшая сплотившаяся вокруг него группа в своей переписке, а затем и на страницах журнала постоянно пользуются новыми терминами. Посылая Лео Франкелю первый номер «Нойе Цайт», Каутский пишет ему в апреле 1883 года:
«Мне очень любопытно узнать ваше суждение об этом начинании. То, что в принципе оно полезно и своевременно, не подлежит никакому сомнению, но сам я даже слишком хорошо вижу, чего ему недостает для осуществления нашего идеала. И все же мне кажется, что „Нойе Цайт“ не хуже „Цукунфт“ или „Нойе гезельшафт“; он более разнообразен, более привлекателен, и думаю, что марксизм в широком смысле слова – а именно такова та почва, на которой все мы стоим в той мере, в какой это возможно в условиях действия чрезвычайных законов, – всегда будет служить четко различимым ориентиром его идейного направления».
И, излагая свою позицию по еврейскому вопросу, который беспокоил Франкеля, Каутский завершает свое письмо следующей фразой: «Но к чему говорить все это старому марксисту?»[257]
Для Каутского и сплотившейся вокруг него группы термины «марксист» и «марксизм» обладают программным значением и служат орудиями идеологической и политической борьбы. Встав во главе этой группы, руководившей журналом «Нойе Цайт», Каутский энергично, наступательно, агрессивно принимается за выполнение поставленной перед собой задачи: обеспечить победу марксистской школе. Человек, который тридцать лет спустя будет говорить о себе, что он лишь теоретик и весьма посредственный политик, в те годы демонстрирует незаурядное тактическое искусство. Он тщательно выбирает поле боя и объект нападения: его атаки направлены не против лассальянцев, а против сторонников Родбертуса. Дело в том, что первые продолжают пользоваться сильным влиянием в рабочей среде, а их позиция по основным вопросам классовой борьбы, политической борьбы и партийной деятельности по сути не отличается от позиции «марксистов». Теории же Родбертуеа соблазняют интеллигенцию, к которой Каутский относится более отчужденно[258]. Свою тактику он недвусмысленно объясняет Энгельсу:
«В Германии ныне все больше входит в моду выставлять Родбертуса как козырь против Маркса; в научном плане социализм победил в Германии, и, чтобы блокировать победу Маркса, реакционный научный сброд спешит укрыться за Родбертусом»[259].
Вот почему его выпады сосредоточиваются на К.А. Шрамме, который в качестве экономиста и популяризатора идей Маркса и Родбертуса приобрел определенную известность теоретика в рядах социал-демократии[260]. Именно в полемике с этим последним на страницах «Нойе Цайт» в 1883 году публично пускаются в ход термины «марксист» и «марксизм». Терминами завладевает «марксистская школа», причем делает она это специально для того, чтобы характеризовать собственную программу. Термины выражают идею поляризации двух течений; именно в этом и состоит линия, которую проводит Каутский в своем журнале: «Имеются две социалистические школы, которые в особенности владеют умами в сегодняшней Германии: школа Маркса и школа Родбертуса». Первая вербует своих сторонников среди рабочих, вторая находит свое выражение в «профессорском социализме» («Akademischer Sozialismus»)[261].
Родоначальник марксистской школы – «школы, более марксистской, чем сам Маркс», по словам Шрамма, – Каутский с 1883 года приобретает славу «фанатичного защитника материалистического понимания истории»[262]. Он сам добивается этой репутации, когда в мае 1884 года с очевидным удовлетворением пишет Энгельсу по поводу «Нойе Цайт»:
«Для господ немецких антимарксистов он давно уже стал натирающим спину вьюком, потому что это действительно единственный социалистический орган в Германии, который стоит на почве марксизма»[263].
В тогдашней обостренно полемической духовной атмосфере оценки, даваемые Каутским, не лишены предвзятости и преувеличений. Как бы то ни было, не подлежит сомнению, что в рядах СДПГ направление и деятельность «Нойе Цайт» наталкиваются на сильное сопротивление. У этого сопротивления различные источники; те, кто противостоит Каутскому, стремятся избегать прямых нападок на Маркса или становиться в оппозицию к распространению его учения. Они обрушиваются лишь на «способ действий» определенной группы, клики, самозваной «марксистской школы», обвиняют ее в узурпации имени Маркса ради достижения своих собственных целей. Доводы родбертусианцев, лассальянцев и в особенности умеренного крыла партии близки к доводам Брусса и французских поссибилистов. Отделяя теоретические положения Маркса от «марксизма», в котором они усматривают идеологию, сооруженную бесплодными эпигонами, они указывают на Каутского как на главного виновника, коварного инспиратора, изобретателя проповедуемой им и возведенной в ранг евангелия догмы, присвоившего авторитет Маркса в попытке навязать партии собственные доктрины в качестве официального учения. Ауэр с сарказмом пишет своим корреспондентам о «таинствах чистого марксизма, отправляемых Карлом Каутским и его друзьями»[264], между тем как Шрамм публично нападает на дуэт Каутский – Бернштейн, этих «ложных пророков», которые вот уже несколько лет проповедуют в германской социал-демократии «непогрешимость марксизма, заявляя, что марксизм – это евангелие». Еще более заостряя критику, он пишет: «Я не ведаю ни религии Маркса, ни программы Маркса, на верность которой я или другие товарищи якобы давали присягу; я знаю лишь программу партии. Каутский проповедует религию Маркса»[265]. Эти образы церкви и евангелия, а также верховного первосвященника будут и в дальнейшем использоваться некоторыми кругами в СДПГ для высмеивания догм и догматизма Каутского; в действительности же – для нападок таким способом на марксизм. Например, в разгар кризиса, вызванного ревизионизмом, Игнац Ауэр заявлял на съездах СДПГ: «Я не марксист в том смысле, какой во все большей степени развивается отцами церкви марксизма», то есть Каутским и Бебелем[266].
Для Каутского одним из лучших способов отражения подобных нападок и доказательства их несостоятельности в первые годы существования «Нойе Цайт» было заручиться сотрудничеством Энгельса в журнале путем публикации как некоторых его статей, так и неизданных рукописей Маркса. Например, выход в свет на немецком языке «Нищеты философии» (первое издание вышло в 1844 году на французском языке) в самый разгар полемики с родбертусианцами приобретает для Каутского чрезвычайную важность: «Это будет отличная пощечина всем противникам марксизма»[267].
Но какое содержание вкладывает в это понятие «марксистская школа», сложившаяся вокруг «Нойе Цайт»? У Каутского употребление этого термина никогда не бывает случайным; ему всегда придается точное толкование. «Марксистский», «марксист» относятся к Марксу и его произведениям: «Претендовать на популяризацию марксистского способа изложения мыслей, на мой взгляд, бессмысленно, потому что Маркс писал довольно понятно и популярно»[268]. Вместе с тем эти обозначения характеризуют также принципиальную позицию того или иного деятеля: «Г. Браун – не катедер-социалист, а целиком стоит на марксистской почве, почве классовой борьбы»[269]. «Марксистский» здесь обозначает определенное идеологическое содержание («марксистская литература»). Наконец, эти термины указывают на направление, школу: «Браун – сознательный и добросовестный член марксистской школы»[270]. Что же касается термина «марксизм», то его определение тесно связано с истолкованием теории Маркса Каутским и с той систематизацией этой теории, к которой он приступает. В общем смысле слово становится синонимом «Марксовой системы», в частности же выполняет двоякую функцию. Во-первых, термин обозначает некий руководящий принцип: «марксизм – концепция нашей партии как организации пролетариата, ведущего классовую борьбу»[271]. Во-вторых, он служит определению теории Маркса как науки вообще и научного социализма в частности. Каутский неоднократно уточняет это. Например, в десятую годовщину «Нойе Цайт» он пишет: «Термин „научный“, без сомнения, покрыл бы все стороны марксизма, но в то же время означал бы нечто большее или мог бы быть воспринят как нечто более амбициозное, чем марксизм, который вовсе не претендует быть последним словом в науке». А в полемике с Бернштейном он выделяет еще один аспект: «Это – метод, следующий из применения материалистического понимания истории к политике: благодаря ему социализм стал наукой… Именно метод, а не результаты есть важнейшее в марксистском социализме»[272].
Такой упор на характеристике марксизма как науки может дать ключ к пониманию тех причин, по которым Каутский стремится завладеть термином и именно таким образом интерпретирует «Марксову систему». Здесь следует напомнить, что в 80-е годы Каутский – подобно всему его поколению, страстный почитатель Дарвина, – судя по всему, вдохновлялся успехом, резонансом, силой притяжения термина «дарвинизм». Его действиями руководило стремление символически выразить фундаментально важную сущность учения Маркса, и если дарвинизм служил синонимом науки о природе, то марксизм должен был стать таковым применительно к наукам об обществе. Надо отметить, что Каутский, разумеется, не был первым в этом деле: параллель между Дарвином и Марксом постоянно присутствует в высказываниях социалистов конца XIX века. В этом находили свое выражение стереотипы и увлечения массового сознания той поры, насыщенного сциентизмом, преклоняющегося перед монистическим материализмом и идеями прогресса и развития, заимствованными из естествознания.
По Каутскому, важнейшей чертой марксизма как науки является материалистическое понимание истории. Это определение он формулирует в 1883 году в полемике с Шраммом, когда заявляет, что его противник не может понять Маркса, «потому что… историческое содержание марксизма остается ему совершенно чуждым»; тот, кто говорит «марксистская школа», тот говорит также «марксистская историческая школа». «Если можно говорить об экономистах марксистской школы, то можно говорить и об ее историках… Маркс ввел материализм и экономику в историю, но он ввел также историю в экономику. Для него обе они составляют одно нерасчленимое целое»[273]. На возражение Шрамма, который ставит под сомнение существование марксистской исторической школы (утверждение, которое и Энгельс расценивает как искусственно притянутое), Каутский уточняет, что ссылается на «Капитал», «один из самых грандиозных трудов по истории», и безапелляционно заявляет:
«С Марксом для исторической науки открывается новая эра. И все, кто принадлежит к марксистскому направлению, должны быть историками, как и Маркс. Кто не историк, кому история осталась чуждой, равным образом останутся непроницаемыми и для марксистской концепции в ее всеобщности»[274].
Марксистский историзм II Интернационала является сверстником формирования марксистской школы вокруг «Нойе Цайт». Определение марксизма, данное Каутским в 80-е годы, в 1908 году было им концептуализировано и облечено в формулировку, ставшую знаменитой: «Марксистский социализм в конечном счете есть не что иное, как наука об истории с точки зрения пролетариата»[275]. Два десятилетия спустя, по случаю семидесятилетия Каутского, американский марксист Луис Будэн следующим образом обобщил итог эволюции, начавшейся в 80-е годы: марксизм, который «был общепринятой теорией социалистического движения», «ныне стал всеобщей теорией истории, а не особой теорией революции»[276].
4. Ревизионистский кризис и рождение «марксизмов»
В первые годы широкого проникновения марксизма в международное социалистическое движение накануне образования II Интернационала термины, первоначально выполнявшие лишь полемические функции, претерпели, как уже было сказано, радикальное преобразование: они приобрели политический и теоретический смысл и укоренились, таким образом, в языке социалистов. В 80-е годы эти термины – в каутскианском преломлении – приобретут уже настолько широкий международный резонанс, что, даже не санкционируя их употребления (и прибегая к ним без особого убеждения), Энгельс все же принимает их. «И будут же они [анархисты] беситься, что дали нам это прозвище!» – пишет он Лауре Лафарг 11 июня 1889 года [МЭ: 37, 194]. Значит ли это, что он утвердил их своим авторитетом? А впрочем, в состоянии ли он был противиться практике, которая зависела уже не только от того или иного словоупотребления, но выступала как подлинное политическое явление? Способ употребления этих терминов (систематически используемых его корреспондентами), значение, которое они приобретают, и смысл, который в них вкладывается, продолжают вызывать у него раздражение. Например, А.М. Воден, нанесший Энгельсу визит в 1893 году, писал в своих воспоминаниях, что тот «предпочел бы, чтобы русские – а с ними и все прочие – перестали коллекционировать цитаты Маркса и Энгельса и начали думать так, как думали бы на их месте сами Маркс и Энгельс. Если уж слово „марксист“ имеет право на существование, то только в таком смысле»[277].
Тем не менее, даже получив широкое распространение и войдя в обиход, эти наименования так и не получили официального освящения вплоть до первого кризиса марксизма, вызнанного появлением ревизионизма. Разумеется, в 1895 году энциклопедия Мейера узаконивает термин «марксизм», включив его в свое новое издание, датированное этим годом, с отсылкой к слову «социал-демократия»[278]. Но в первой социалистической энциклопедии, опубликованной в 1897 году и составленной двумя представителями «марксистской школы», Штегманном и Гуго, фигурирует лишь выражение «марксистский социализм». Применительно к германской социал-демократии термин употребляется авторами преимущественно для того, чтобы по точнее указать наиболее значительные моменты и этапы восхождения марксизма[279]. Эйзенахцы определяются в энциклопедии как «сторонники марксистского международного социализма»; Дюринг характеризуется «его враждебной позицией по отношению к марксистскому социализму»; журнал «Нойе Цайт» квалифицируется как «с первых шагов орган марксистского социализма»; по поводу Интернационала говорится, что «Брюссельский конгресс 1891 года явился полным успехом марксистского социализма, руководители которого господствовали в дебатах». В резолюции конгресса благодаря этому вошли «оба главных пункта марксистской программы»: 1) конгресс «становится на почву классовой борьбы»; 2) он рекомендует «вести борьбу за завоевание политических прав, которые позволят прийти к политической власти».
Окончательное освящение термин «марксизм» получает в обстановке кризиса, порожденного ревизионизмом, и с этого момента используется в разных смыслах:
«На исходе века термин „марксизм“… служит для обозначения идей и трудов Маркса, причем его употребление не создает никаких проблем в том, что касается многочисленных уже в ту пору споров вокруг самого значительного произведения автора. Термин „марксист“, „марксистский“, обыденно употребляемый и как существительное, и как прилагательное, равным образом обозначает как творчество Маркса, так и последователей его теорий или же руководствующееся ими политическое движение»[280].
Это наблюдение лишь частично отражает многообразные интерпретации толкований этого термина. Бернштейн отмечает в разгар дискуссии о ревизионизме: «Под термином „марксизм“ подразумевается не только научная теория, но и политическая доктрина». Этим отчасти объясняется употребление термина в политическом языке начала столетия в двояком смысле: во-первых, в узком смысле, имеющем в виду теорию Маркса и научный социализм; во-вторых, в гораздо более широком значении – не только теория Маркса, но и вклады в нее его последователей; в понятие марксизма включается также весь идеологический арсенал рабочих партий. Безграничное расширение термина приобретает, следовательно, в конечном счете форму отождествления марксизма с социал-демократией, и в частности с Социал-демократической партией Германии.
С другой стороны, обращение к терминам «марксист» и «марксизм» весьма различно в плане употребления их разными лидерами и ведущими теоретиками в разных странах. Подобно Каутскому, русские марксисты, и прежде всего Ленин, принимают практику, уже распространенную в России, и с 90-х годов широко используют эти термины. В легальной печати они определяют себя как «марксистов», объявляют своей целью развитие «марксистской точки зрения», выступают с позиций марксизма против народников, которые пытаются завладеть Марксам, чтобы использовать его против социал-демократии. Роза Люксембург, напротив, на рубеже двух столетий более скупа в применении указанных терминов и предпочитает говорить о «научном социализме» и «социал-демократии». Было бы неверно, однако, делать какие-либо поспешные выводы на основании частоты употребления этих терминов. Проблема здесь не может быть решена путем квантификации тех или иных словообразований, ибо она связана как с контекстом и идейно-политическими условиями, так и с личным стилем авторов, манерой их выражения, их специфическими представлениями об идейно-теоретической деятельности. Например, в такой стране, как Россия, где марксизм попадает на почву, взрыхленную множеством социалистических учений и направлений, так или иначе отмеченных печатью влияния Маркса, относительно раннее применение термина объясняется стремлением к самоопределению и отмежеванию в качестве четко различимого политического и теоретического течения. Но как только различные тенденции обрисовываются внутри самого «марксистского» лагеря, сразу же возникают различные политические термины – помимо уже существовавшего ранее определения «легальные марксисты», – не привязанные к имени конкретного лица: экономизм, большевизм, меньшевизм, ликвидаторство и т.д.
В Германии, где марксизм стал официальной идеологией СДПГ, он формально занял господствующие позиции в теоретической сфере партийной деятельности, и различия с этого времени выражаются в названиях течений: ревизионизм, ортодоксия, левый радикализм и т.д. Более того, пример СДПГ может служить указанием на наличие более общей тенденции: с того момента, как марксизм завоевывает гегемонию в международном рабочем движении, личностные обозначения тяготеют к тому, чтобы уступать место эпитетам общего характера, характеризующим существование несогласных друг с другом течений внутри II Интернационала.
Причины успеха указанных неологизмов связаны с пользой от их применения. В процессе, выходящем за рамки очерченной Марксом перспективы и в то же время соответствующем тем целям, которые ставили перед собой марксисты, основывая I Интернационал, эти неологизмы оказываются полезными инструментами. По мере того как происходят сдвиги в их значении, польза и выигрыш от их применения быстро становятся очевидными для тех, кого обозначили этими понятиями их противники. Присвоенные и отстаиваемые «марксистской школой», поднятые ею, подобно знамени, термины «марксист» и «марксизм» выполняют роль опоры, отправной точки зрения, средства отождествления и размежевания. Но прежде всего они олицетворяют некую универсальную идеологию и всеохватывающее знание, рассматриваемое одновременно как метод, как мировоззрение и как программа действий.
История утверждения этих терминов является в некотором роде зеркальным отражением роста популярности марксизма, а затем его внутренней дифференциации. Термины входят в предпочтительный лексикон социалистов, и их употребление становится обязательным на рубеже веков. Их официальное признание соответствует строго определенному историческому моменту – моменту окончательного размежевания и разрыва между социал-демократией и анархизмом, систематизации положений марксизма и превращения его в цельную теорию, обособления марксистской школы от всех других социалистических течений и утверждения ее политической гегемонии во II Интернационале. Сплочение под знаменами марксизма международной социал-демократии, переживающей период подъема, бурного роста, но одновременно и полного преобразования, приводит вместе с тем к кризису, вызванному Бернштейном. С легкой руки Т. Масарика современники будут говорить о «кризисе марксизма», или «кризисе в марксизме». Одним из последствий этого кризиса, порожденного возникновением ревизионизма, явились в особенности стабилизация в употреблении обоих терминов, а также совершенно неожиданный рост их известности и распространения. Но кризис обнаружил также двусмысленность этих понятий, включающих в себя зачастую противоположные ориентации и устремления. «Марксизм» разделяется на враждующие школы, и терминология тоже претерпевает многочисленные изменения. Отныне «марксизм» будет сопровождаться каким-то отличительным определением; такие определения в совокупности образуют целый набор этикеток. Так, марксизм будет фигурировать как «подлинный» и «ложный», «узкий» и «широкий», «ортодоксальный» и «революционный», «догматический» и «творческий». Но тем самым термин оказывается наполненным совершенно разным содержанием и в конечном счете обозначает противоречащие друг другу направления и интерпретации, единственным общим знаменателем которых остается исповедание веры в Маркса или хотя бы просто какая-то ориентация на него. С этого момента следовало бы говорить не о марксизме вообще, а применять множественное число: марксизмы.
Гарет Джонс.
ПОРТРЕТ ЭНГЕЛЬСА
После смерти Энгельса в Лондоне в 1895 году всегда бывало крайне трудно дать верную и взвешенную оценку того места, которое он занимает в истории марксизма. Энгельс был одновременно признанным основателем исторического материализма и первым – а также наиболее влиятельным – из философов и интерпретаторов марксизма. И тем не менее, по крайней мере с момента кризиса II Интернационала, его неизменно рассматривали либо как верного соратника Маркса, либо как уклониста – фальсификатора истинно марксистского учения. Живучесть этой бесплодной альтернативы объясняется, конечно же, не недостатком серьезных исследований, которые могли бы послужить основой для более творческих выводов. Напротив, Энгельсу посвящена одна из лучших научных биографий XX века – книга Густава Майера, явившаяся результатом более чем тридцатилетних изысканий автора, не имеющего себе равных в области знания истории рабочего и социалистического движения в Германии прошлого столетия[281]. Работа Майера, однако, мало изучалась, хуже того – оставалась практически неизвестной вплоть до переиздания около десяти лет тому назад. Ученые-коммунисты отнеслись к работе пренебрежительно по той причине, что Майер не был марксистом (он просто задался целью скрупулезнейшим образом аналитически воссоздать жизнь Энгельса, лишь в очень немногих случаях решаясь на высказывания собственных суждений). Но своей незадачливой участью книга обязана также времени своего выхода в свет: первый том был издан в 1918 году, когда внимание немецких социалистов было поглощено окончанием войны и последовавшими за нею событиями; второй появился в конце 1932 года и почти сразу же попал под запрет нацистов, пришедших к власти. Даже в немецкоязычных странах книга почти с момента издания превратилась в библиографическую редкость; на другие языки она переводилась в сильно сокращенном виде. Да и в послевоенное время ею располагал лишь ограниченный круг исследователей-специалистов.
1. Участь «сотрудника» Маркса
И все же односторонность большей части современных суждений об Энгельсе объясняется не только и даже не столько злоключениями этой майеровской биографии. В самом деле, с конца первой мировой войны, если не раньше, оценка личного вклада Энгельса в развитие марксизма превратилась в чрезвычайно острую политическую проблему. После периода непререкаемого авторитета (со смерти Маркса до 1914 года) репутация Энгельса пострадала сначала от критических нападок левого революционного крыла II Интернационала, а затем в эпоху III Интернационала от критики некоммунистов или антикоммунистов.
В период революционного подъема, последовавший за русской революцией, Лукач и в меньшей мере Корш впервые четко и определенно отделили идеи Маркса от идей Энгельса[282]. Вежливо, но со злой иронией критикуя «Анти-Дюринг», Лукач упрекал Энгельса – с радикально гегельянской точки зрения – за поиски какой-то единой диалектики, связывающей историю человечества с историей природы, и в особенности за отделение науки «метафизической» от науки «диалектической». Лукач утверждал, что тем самым затушевывалась подлинно революционная диалектика Маркса: диалектика субъекта и объекта в рамках истории человечества. Эта критика не опиралась на чисто эпистемологическую основу. По мнению Лукача, престиж, которым пользовались Дарвин и эволюционистская теория во II Интернационале, был фактически тесно связан с каким-то недиалектическим различием между теорией и практикой, что и обусловливало инертность и реформизм его политики. Хотя критика Лукача не возымела непосредственного действия – позже он сам отрекся от нее, – речь шла о некоем предварении будущих форм более поздних критических выступлений. Диалектический материализм – таков был термин, введенный Плехановым для определения марксистской философии и вообще марксистского мировоззрения, – в немалой своей части был построен на основе последних работ Энгельса; с момента же, когда эта философия получила официальное утверждение в Советском Союзе, стало весьма трудно проводить грань между определенным отношением к Энгельсу и определенным отношением к коммунизму сталинского периода. С одной стороны, обнародование в 1929 году незавершенной рукописи Энгельса «Диалектика природы» вписалось в рамки попытки Сталина навязать ортодоксию диалектического материализма ученым-естествоиспытателям; с другой – социал-демократы Ландсхут и Мейер опубликовали до того не издававшиеся «Экономическо-философские рукописи 1844 года» Маркса, пытаясь противопоставить Маркса – гуманиста и этика ленинской интерпретации марксизма. Разрыв, якобы существующий между теорией Маркса и теорией Энгельса, о чем первым заговорил Лукач, стал шириться еще больше, но уже не для наступления на социал-демократию, а для ее защиты.
После второй мировой войны проповедники «холодной войны» с большой готовностью отождествляли Маркса и Энгельса как сходных по духу созидателей системы, на которую были теперь обрушены обвинения в детерминизме и тоталитаризме. Официальные глашатаи коммунистических партий со своей стороны не менее упорно настаивали на полнейшей однородности творчества двух мыслителей и с подозрением взирали на любую попытку дифференцированно подойти к личному вкладу каждого. Альтернативные интерпретации марксистского наследия разрабатывались в эту пору большей частью теми, кто не тяготел ни к одному из этих полюсов: достаточно пестрой публикой из числа коммунистических теоретиков-диссидентов, социал-демократов II Интернационала, радикально настроенных христианских теологов и философов – экзистенциалистов или неогегельянцев. Их усилия создать облик Маркса, бросающий вызов официально утвержденной версии, либо, наоборот, отождествить его с одной из предшествующих философских традиций, как правило, оборачивались тем, что все те нежелательные компоненты советского марксизма, от которых эти авторы с таким жаром стремились отмежеваться, приписывались Энгельсу.
Односторонность и искажения, которыми отмечены оценки творчества Энгельса, в действительности служат лишь показателем огромного и прочного влияния, оказанного им на определение марксистского социализма в тот период, когда европейское социалистическое движение начало переходить к его последовательному применению. Такого перехода не произошло в сколько-нибудь заслуживающих внимания масштабах ни в 40-е, ни в 60-е годы. Переход совершился лишь после 1880 года, и тяжелейшее бремя связанных с этим ответственности и труда легло практически на плечи одного только Энгельса. В сущности, уже в последние годы I Интернационала бремя борьбы с прудонизмом и бакунизмом лежало в основном на Энгельсе; за последние десять лет своей жизни Маркс создал немногое, что могло бы иметь непосредственное влияние на публику. Его ответы русским революционерам относительно применимости проделанного в «Капитале» анализа к особенностям будущей революции в России, с одной стороны, выдавали колебания, а с другой – были недостаточно определенными для того, чтобы русские социал-демократы могли воспользоваться ими в борьбе с народниками; из-за этого указанные письма не издавались вплоть до 1920 года[283]. Точно так же его «Критика Готской программы» явилась вкладом, нежелательным для участников переговоров 1875 года об объединении эйзенахского крыла с лассальянским в рамках единой Социал-демократической партии Германии. С этой критикой совсем мало посчитались даже те из членов социал-демократического руководства, которые объявляли себя друзьями и последователями Маркса, и Энгельс предал ее гласности лишь 15 лет спустя, во время дискуссии о новой, Эрфуртской программе партии. Последняя попытка воздействовать на германскую социал-демократию, предпринятая совместно Марксом и Энгельсом в 1879 году, завершилась не менее горьким для их честолюбия исходом. Их острая критика в адрес партийного руководства, продемонстрировавшего терпимое отношение к опубликованной в цюрихском журнале «Ярбюхер фюр социальвиссеншафт унд социальполитик» статье Хёхберга, Бернштейна и Шрамма, выражавшей стремление «подсластить» пролетарский характер СДПГ, вызвала лишь слабую реакцию, несмотря на угрозу Маркса и Энгельса публично отмежеваться от партии. С этого момента стало ясно, что любые их попытки прямо и непосредственно вмешиваться в политические дела заведомо обречены на провал и что лондонским изгнанникам не остается ничего иного, как смириться с ролью почетных, но далеких участников событий, основателей теории, ибо в противном случае они рискуют публично продемонстрировать собственную политическую беспомощность.
Но если конец 70-х годов ознаменовал низшую точку личного влияния Маркса и Энгельса на политику партии в Германии, то он же ознаменовал момент реального зарождения марксизма II Интернационала. В самом деле всемирное распространение марксизма как систематизированного и научного социализма началось в действительности не с «Манифеста Коммунистической партии» и не с «Капитала», а с «Анти-Дюринга» Энгельса.
«Если судить по влиянию, оказанному на меня „Анти-Дюрингом“, – писал Каутский, – то ни одна другая книга не способствовала так постижению марксизма, как эта. Конечно, „Капитал“ Маркса – куда более внушительное произведение, но лишь с помощью „Анти-Дюринга“ мы научились понимать и правильно читать „Капитал“»[284].
На этой книге сформировались наиболее авторитетные руководители II Интернационала: Бебель, Бернштейн, Каутский, Плеханов, Аксельрод и Лабриола. При этом ее влияние не ограничивалось лишь партийными руководителями и теоретиками: опубликованный в 1882 году отрывок из нее под названием «Развитие социализма от утопии к науке», не содержащий никаких упоминаний о Дюринге, стал самым популярным введением в марксизм после «Манифеста». Он не только получил широкое распространение в социал-демократических партиях немецкоязычных стран, но и проложил путь к пониманию марксизма в тех районах, где взгляды Маркса и Энгельса традиционно наталкивались на сопротивление, особенно во Франции. Изменение атмосферы к концу 80-х годов по сравнению с предыдущим десятилетием явственно ощущается в «Людвиге Фейербахе», который вышел в 1888 году. «Анти-Дюринг» первоначально представлял собой неохотно предпринятое вмешательство локального характера с целью внесения ясности в путаный социализм молодой еще германской социал-демократии. «Прошел целый год, пока я смог решиться отложить в сторону другие работы и приняться за этот кислый плод» [МЭ: 20, 5 – 6], – писал Энгельс об этой своей полемической работе, которую «Форвертс» печатал отдельными выпусками в 1877 – 1878 годах (Либкнехт действительно побуждал его развернуть борьбу с влиянием Дюринга еще с 1874 года). «Фейербах», напротив, писался в совершенно другом духе. «Мировоззрение Маркса, – отмечал Энгельс в предисловии, – нашло приверженцев далеко за пределами Германии и Европы и на всех литературных языках мира» [МЭ: 21, 370]. Популярные концепции ортодоксального марксизма по сей день восходят к работе по его систематизации и популяризации, которую Энгельс провел на протяжении этого решающего десятилетия.
Именно это обстоятельство и явилось наиболее существенным во всех последующих оценках творчества Энгельса. Как пророк диалектического материализма, Энгельс полностью заслонил свою другую ипостась как сооснователя и соавтора исторического материализма. Его молодым годам и ранним произведениям уделялось мало внимания: как критика, так и похвалы Энгельсу адресовались в подавляющей части его поздним трудам. Ревнители ортодоксальной марксистской традиции, особенно пропущенной через фильтры большевистской политики, придавали одинаково большое значение историческому материализму и энгельсовским обобщениям диалектики, словно и то и другое составляло части некоего единого целого. В глазах же западных критиков, напротив, Энгельс почти что связывался с позитивизмом и эволюционизмом, а также с политической пассивностью II Интернационала, словно расхождения между его взглядами и взглядами Каутского и Плеханова были совершенно несущественными, а позиции Маркса – совершенно иными, чем его собственные. Разумеется, в свете последующего развития марксизма тот факт, что упор в дискуссиях делался именно на диалектическом материализме и недостатках II Интернационала, не вызывает удивления. Это привело, однако, к большой неуравновешенности в исторической трактовке фигуры Энгельса. Так, если, с точки зрения ортодоксов, личность Энгельса как мыслителя пропадает почти полностью, то на основе традиционного мнения Запада серьезно оспаривается его звание марксиста.
На уровне простых исторических фактов эта вторая версия опровергается значительно легче, чем первая. Было бы грубой исторической ошибкой не проводить никаких различий между теми идейно-теоретическими компонентами, из которых слагалась теория Энгельса, и тем, как эта теория воспринималась поколением интеллигенции, выросшей на Бокле и Конте. Можно привести еще одну цитату из Каутского, который писал, что «Маркс и Энгельс отталкивались от Гегеля; я отталкивался от Дарвина»[285]. Крайне маловероятно, чтобы Энгельс задумывал свою «Диалектику природы» как некую всеохватывающую генетическую теорию развития, в которой «Капиталу» отводилась роль социо-исторического раздела. Скорее он был озабочен тем, чтобы переформулировать материализм в терминах, которые бы учитывали успехи развития науки в XIX веке. Чтобы вести борьбу с грубым, основанным на физиологии материализмом Фогта и Бюхнера, столь популярным в 50-е годы в кружках рабочего самообразования, где господствовали либералы, Энгельс начал проявлять определенный интерес к развитию естествознания. После выхода «Происхождения видов» у него не оставалось уже сомнений относительно того, что историко-материалистическая концепция способа производства четко разграничивает человеческую историю и дарвиновскую борьбу за существование. Он с горечью комментировал тот факт, что буржуазия сначала спроецировала свою социальную теорию – от Гоббса до Мальтуса – на мир природы с тем, чтобы потом, через изыскания Дарвина, представить ее как адекватное описание человеческого общества. В противовес позднепозитивистско-эволюционистскому акцентированию естественных законов развития, рассматриваемых в терминах простой причинно-следственной связи, идущей, в соответствии с некоей прямолинейной направленностью, от природного, через экономико-технологическое, вплоть до политического и идеологического, Энгельс, опираясь на исторический материализм, выделял больше результат воздействия человеческой практики на природу благодаря использованию науки и производства, а также обращал внимание, особенно в последние годы жизни, на относительную самостоятельность политики и идеологии от какой бы то ни было упрощенно понимаемой экономической причинности. В связи с распространением позитивизма и экономического детерминизма он писал в 1890 году Конраду Шмидту:
«Чего всем этим господам не хватает, так это диалектики. Они постоянно видят только здесь причину, там – следствие. Они не видят, что это пустая абстракция, что в действительном мире такие метафизические полярные противоположности существуют только во время кризисов, что весь великий ход развития происходит в форме взаимодействия (хотя взаимодействующие силы очень неравны: экономическое движение среди них является самым сильным, первоначальным, решающим), что здесь нет ничего абсолютного, а все относительно. Для них Гегеля не существовало» [МЭ: 37, 420].
Если в попытках Энгельса охватить единой теорией естествознание и историю и имелись некие спорные моменты, то их следует усматривать скорей не в тех нескольких отдающих позитивизмом формулировках, которые там встречаются, а в некритическом обращении к Гегелю, которого он сам вместе с Марксом ранее «поставил с головы на ноги». Следует, однако, остерегаться какого бы то ни было упрощенного противопоставления идей Маркса идеям Энгельса. После смерти Маркса у Энгельса не было ни желания, ни времени, ни веры в собственные силы, для того чтобы разрабатывать свои особые взгляды по новым теоретическим вопросам. Изложенные в «Фейербахе» положения о соотношении исторического материализма и естествознания, а также о диалектическом характере действительности – будь то действительность природы или человеческого общества, – развивались Энгельсом по крайней мере с конца 50-х годов и нередко фигурировали в его переписке с Марксом[286]. Маркс, как известно, принял участие в написании некоторых экономических глав «Анти-Дюринга» и просмотрел все произведение в целом. Следует также напомнить, что на полях некоторых мест рукописи «Диалектики природы» имеются комментарии, написанные рукой Маркса. Кроме того, хотя ныне уже исчерпывающим образом доказано, что исторический материализм не представляет собой «переворачивания» гегелевской диалектики и что такое «переворачивание» невозможно проследить и в теоретической структуре «Капитала», не следует упускать и в виду, что именно в этих терминах Маркс и Энгельс пытались теоретически осмыслить свою концепцию в законченном виде[287]. В этом смысле пояснения Энгельса в «Фейербахе» не слишком отличаются от краткого замечания Маркса в предисловии к «Капиталу» или от незавершенной рецензии самого Энгельса (опубликованной в «Дас фольк» в 1859 году) на работу «К критике политической экономии» Маркса. Таким образом, если более позднее объяснение Энгельсом соотношения между марксизмом и гегелевской диалектикой выглядит неадекватно, то такая неадекватность была полностью санкционирована самим Марксом.
Недостаточно, однако, ограничиваться подчеркиванием соответствия теоретических линий Маркса и Энгельса. Ведь именно такое соответствие способствовало тому, что в тени оставались многочисленные компоненты, самостоятельно внесенные Энгельсом в развитие марксистской теории, и что в результате умалялась индивидуальная самобытность Энгельса как мыслителя. Едва ли не главной причиной в этом случае была та крайне скромная оценка, которую Энгельс давал собственному вкладу в теорию марксизма. Комментаторы же более позднего времени, как правило, просто ограничивались тем, что принимали эту его оценку. В одном из примечаний в «Фейербахе» Энгельс писал:
«В последнее время не раз указывали на мое участие в выработке этой теории. Поэтому я вынужден сказать здесь несколько слов, исчерпывающих этот вопрос. Я не могу отрицать, что до и во время моей сорокалетней совместной работы с Марксом принимал известное самостоятельное участие как в обосновании, так и в особенности в разработке теории, о которой идет речь. Но огромнейшая часть основных руководящих мыслей, особенно в экономической и исторической области, и, еще больше, их окончательная четкая формулировка принадлежит Марксу. То, что внес я, Маркс мог бы легко сделать и без меня, за исключением, может быть, двух-трех специальных областей. А того, что сделал Маркс, я никогда не мог бы сделать. Маркс стоял выше, видел дальше, обозревал больше и быстрее всех нас. Маркс был гений, мы, в лучшем случае, – таланты. Без него наша теория далеко не была бы теперь тем, что она есть. Поэтому она по праву носит его имя» [МЭ: 21, 300 – 301].