Доднесь тяготеет. В 2-х томах
Том 1. Записки вашей современницы
Люди позднейшего времени скажут мне, что все это было и быльем поросло и что, стало быть, вспоминать об этом не особенно полезно. Знаю я и сам, что фабула этой были действительно поросла быльем; но почему же, однако, она и до сих пор так ярко выступает перед глазами от времени до времени? Не потому ли, что, кроме фабулы, в этом трагическом прошлом было нечто еще, что далеко не поросло быльем, а продолжает и доднесь тяготеть над жизнью?
От составителя
Первый том «Доднесь тяготеет» — первая правдивая и столь представительная (двадцать три автора) книга о ГУЛАГе — вышел еще при советской власти в 1989 году в подцензурной печати.
Многое можно рассказать о том, как произошло такое невероятное в те времена событие — главная его причина в охватившей общество жажде правды и перемен. Казалось бы случайные обстоятельства, благоприятствовавшие выходу книги, на поверку были вовсе не случайны: у двух цензоров, о которых никому не положено было знать, но с которыми я встретился, дедушки погибли в лагерях, помог и главный редактор журнала «Новый мир» Сергей Павлович Залыгин, человек в ту пору авторитетный и влиятельный.
Правление «Советского писателя» отправило «Доднесь тяготеет» в тульский полиграфический комбинат, а там стараниями производственного отдела и рабочих типографии стотысячный тираж был изготовлен в кратчайший срок.
Помню, в Москве у «Дома книги» на Новом Арбате с вечера люди записывались в очередь, некоторые дежурили всю ночь, чтобы приобрести книгу.
С тех пор прошло пятнадцать лет. Теперь на полках книжных магазинов пылятся невостребованные мемуары узников ГУЛАГа. Вот что пишет один из них: «В наше меркантильное время большинство общества занято делами текущими, а я и, возможно, многие из тех, кто пока жив, чувствуем себя последними мамонтами в эпоху нового оледенения XXI века».
Наше общество не осудило прошлое, не покаялось пусть даже в невольном молчаливом соучастии в чудовищных преступлениях. Мы смирились со злом. У нас не было процесса, подобного Нюрнбергскому. Не было дебольшевизации, подобной денацификации в послевоенной Германии. В этом основная причина криминальности нашего общества, вопиющей социальной несправедливости, фактического бесправия граждан.
Но такое положение не вечно — я бы даже сказал, недолговечно. Ведь ГУЛАГ, как и гитлеровские лагеря, — неотъемлемая часть европейской истории XX века, нашего общего прошлого. Изжить его негативные последствия — веление времени.
Иной взгляд на причину постигшей нас трагедии отражен в послесловии к этому двухтомнику.
Первый том «Доднесь тяготеет» выходит вторым изданием. Вносить какие-либо изменения в тексты уже ушедших авторов — а таких абсолютное большинство — мы не посчитали возможным.
Второй том печатается впервые.
В основание этой книги легли рукописи, хранившиеся в течение нескольких десятилетий. Поэтому первые слова благодарности — людям, которые с немалым для себя риском сохранили рукописи и доверили их мне.
Глубокая благодарность моим друзьям, помогавшим в работе над книгой и подготовке ее к изданию — Наталии Пирумовой, Владимиру Медведеву, Заяре Веселой, Фёдору Меркурову, Анатолию Кокорину, Татьяне Исаевой, Владиславу Матусевичу, Александру, Кириллу и Александре Мордвинцевым, Эльге Силиной, Людмиле Новиковой, Кларе Домбровской, Галине Атмашкиной и тем, с чьей помощью стало возможным издание двухтомника «Доднесь тяготеет» — академику РАН, академику РАМН Андрею Воробьёву; Фонду Герцена и Фонду Ланда (Голландия); профессору Флорентийского университета Франческе Фичи (Италия).
Семен Виленский
Предисловие к первому изданию
Авторы этого сборника — женщины, в разные годы находившиеся в заключении (кроме Вероники Знаменской) и реабилитированные после XX съезда партии. Почти все вошедшие в сборник материалы (в основном это — фрагменты из воспоминаний) ранее не публиковались. Они переданы издательству «Советский писатель» с согласия их авторов или, когда речь шла о посмертной публикации, с согласия тех, кто сохранил эти рукописи. В числе таких душеприказчиков — и сам составитель сборника.
О рукописях, публикуемых посмертно, следует сказать особо.
Не рассчитывая на свое долголетие, авторы передавали произведения, порой незавершенные, друзьям, родственникам; потом, случалось, дописывали эти произведения, редактировали, и доработанные рукописи оказывались у старых или находили своих новых хранителей, перепечатывались полностью или частично. За исключением краткого периода хрущевской оттепели, произведения, в которых отражалась сторона жизни, не освещенная подцензурной литературой, квалифицировались карательными органами как «клеветнические, порочащие советский государственный строй» — со всеми вытекающими для тех, у кого их изъяли, последствиями. В таких условиях судьбы преследуемых произведений складывались по-разному, иные из них приобрели почти фольклорную многовариантность. Поэтому нельзя исключить возможность текстуальных расхождений между рукописями произведений, публикуемых здесь посмертно, и рукописями, хранящимися у других лиц.
Почти все авторы сборника из «набора» тридцатых годов. Здесь они говорят о себе, но больше — о судьбах своих товарищей, узников тюрем и лагерей. В этом сопереживании, в противостоянии бездушной разобщающей системе — нравственная сила.
«Чудовищная селекция сталинщины, — пишет в своих воспоминаниях Вера Шульц, — казалось, вывела новую породу людей: покорных, инертных, безынициативных, немых. Поэтому голоса тех уцелевших представителей поколения начала века, доносящих до нас идеалы истинной человечности через кошмары неправедного суда, пытки и унижения, голод и невероятные лишения, должны быть услышаны современниками».
К сожалению, нельзя было представить читателю воспоминания полностью: тогда сборник превратился бы в книгу, где под одним переплетом соседствуют крупные по объему произведения двух-трех неизвестных авторов. Но таких неизвестных авторов — много, и одна из целей задуманного издания — обнародовать фрагменты из их рукописей с тем, чтобы привлечь внимание к этим произведениям. Отбор материала определялся в значительной мере тюремным и лагерным опытом составителя.
Почти обо всех авторах рассказывают их друзья — в большинстве своем люди иной судьбы. Их воспоминания раздвигают рамки этой книги.
Первая попытка издать сборник, хотя бы частично состоящий из произведений репрессированных, была предпринята составителем четверть века назад.
В 1963 году в Магаданском издательстве вышел сборник «Ради жизни на земле». Мало кто знал, что в последний момент было приказано исключить из него произведения авторов, «не прописанных на Колыме», — в том числе и тех, кто покоится на колымских лагерных погостах. Для редактора сборника Николая Козлова, тогдашнего секретаря Магаданского отделения Союза писателей, это обернулось тяжелым нервным расстройством; его привезли в Москву как страдающего «манией борьбы за справедливость».
Мы свыклись с тем, что наиболее значительные произведения, важные для осознания нашего прошлого и настоящего, впервые выходят в свет не в книжных издательствах, а исключительно в журналах.
И вот издательство «Советский писатель», ломая эту практику, порожденную гражданской вялостью, выпускает сборник, почти целиком состоящий из непечатавшихся произведений. Двадцать три автора — и чуть не вся география ГУЛАГа!
Всё, вошедшее в сборник, написано давно — без внутреннего цензора и без надежды на скорую публикацию.
…От незапираемых камер «социалистического корпуса» Бутырской тюрьмы, в которых содержались эсеры, меньшевики, анархисты, до «раскулачивания», до колымских лагерных «командировок для партактива», где гибли большевики, — у всего этого своя история и предыстория.
Собранные здесь воспоминания показывают поставленное на поток производство «врагов народа» и «социально опасных», тюрьмы, лагеря, ссылку. Многие из них начаты, а некоторые и завершены втайне, за колючей проволокой. И цена им была — жизнь.
Ольга Адамова-Слиозберг
Путь
В 1935 году я взяла к детям няню. Это была работящая, чистоплотная женщина тридцати лет, очень замкнутая. У меня не было привычки внимательно присматриваться к внутренней жизни домработницы. Общее впечатление было, что она туповата, равнодушна, с детьми не очень ласкова, скупа и прижимиста, но исполнительна и честна.
Мы прожили с Марусей бок о бок целый год, были друг другом довольны, и я ничего не знала о ее жизни.
Однажды, во время обеда, Марусе подали письмо. Прочитав его, она изменилась в лице, легла на свою постель и сказала, что у нее очень болит голова.
Я почувствовала, что у Маруси случилось горе. Отправив детей гулять и оставшись с Марусей наедине, я стала расспрашивать ее.
Сначала Маруся не отвечала и лежала лицом к стене, а потом села на кровати и хриплым злым голосом закричала:
— Знать хотите, что со мной?! Извольте, только не прогневайтесь. Вот вы говорите, жить у нас хорошо стало. А я вот жила с мужем не хуже вашего, детей у меня было трое, получше ваших. Своим горбом дом наживала, скотину выхаживала, ночи не спала. Муж на все руки был: валенки валял, шубы шил. Дом был полная чаша. Работницу держали, так ведь это не зазорно было, не запрещено! Вот вы же держите работницу, ну и я держала в доме старуху, матери в помощь, а в поле сама спину гнула. Только в тридцатом году зимой поехала я в Москву к сестре, а в это время наших начисто раскулачили, мужа — в лагеря, мать с детьми — в Сибирь. Мать мне письмо прислала — притулись как-нибудь в Москве, может, поможешь чем, а здесь хозяйства никакого, заработать негде, с ребятами в землянке мучаюсь. Ну, я с тех пор по домработницам хожу, что заработаю — все им посылаю, а вот пишут — умерли мои дети…
Она протянула мне письмо. Писала соседка: «От мужика твоего три месяца ничего нет, слышали — канал роет. Дети твои с бабкой жили, всё хворали. Землянка сырая, ну и питанья мало. Ну ничего, жили. Мишка твой с моим Ленькой дружил, хороший парень был. А только начала валить ребят скарлатина, мои тоже все переболели, еле выходила, а твоих бог прибрал. Мать твоя как без ума, не ест, не спит, все стонет, наверное, тоже скоро умрет».
— По-вашему, справедливо это?.. Разорили, угнали… Умерли мои деточки, кровиночки…
В этот вечер я никак не могла дождаться мужа. Он был доцент университета, биолог, и с моей точки зрения умнее и ученее его не было на свете человека.
Страшная тяжесть давила мне сердце. Мир ясный, понятный и благополучный заколебался. Чем же виновата Маруся и ее дети? Неужели наша жизнь, такая чистая, трудовая, ясная, неужели она стоит на страданиях и крови?
Пришел муж, как всегда приятно возбужденный после лекции, с радостным чувством хорошо поработавшего человека перед отдыхом в кругу любимых людей. Дети бросились на него, вскарабкались на спину. Ничего на свете я не любила больше вида своих визжавших от радости ребят, штурмующих широкую спину отца. Но сегодня я, перехватив Марусин мрачный взгляд, вызвала мужа в другую комнату и взволнованно рассказала ему обо всем. Он стал очень серьезен.
— Видишь ли, революция не делается в белых перчатках. Процесс уничтожения кулаков — кровавый и тяжелый, но необходимый процесс. В трагедии Маруси не все так просто, как тебе кажется. За что ее муж попал в лагерь? Трудно поверить, что он так уж невинен. Зря в лагерь не попадают. Подумай, не избавиться ли тебе от Маруси, много темного в ней… Ну, я не настаиваю, — прибавил он, видя, как изменилось мое лицо, — я не настаиваю, может быть, она и хорошая женщина, может быть, в данном случае допущена ошибка. Знаешь, лес рубят — щепки летят.
Тогда я впервые услышала эту фразу, которая принесла так много утешения тем, кто остался в стороне, и так много боли тем, кто попал под топор…
Он еще много говорил об исторической необходимости перестройки деревни, об огромных масштабах творимого на наших глазах дела, о том, что приходится примириться с жертвами…
(Я потом много раз отмечала, что особенно легко с жертвами примиряются те, кто в число жертв не попал. А вот Маруся никак не хотела примириться…)
Я ему поверила. Ведь от меня-то все эти ужасы были за тысячу верст. Ведь я-то жила в своей семье, в мире, который казался непоколебимым. Надо было поверить, чтобы чувствовать себя хорошим и нужным человеком. Да ведь я и привыкла ему верить, он был честен и умен.
А Маруся продолжала нянчить моих детей, хлопотать по хозяйству и только иногда, чистя картошку или штопая чулок, неподвижно глядела в стену, и руки у нее опускались, а у меня в душу закрадывался червь сомнения…
Но я быстро себя успокаивала: лес рубят — щепки летят.
В одну обыкновенную субботу я вошла в свой дом, полная мыслей о том, как я проведу воскресенье, о том, как обрадуется дочка кукле, которую я ей несу, как будет восторгаться сын слоном, которого завтра я ему покажу в зоопарке.
Я всегда говорила, что не обольщаюсь, как другие матери, и вижу недостатки своих детей. Но я лгала. В глубине души я считала, что таких умных, красивых, обаятельных детей, как у меня, не было ни у кого на свете.
Я отворила дверь. Меня поразил чужой запах сапог, табака.
Маруся сидела среди полного разгрома и рассказывала детям сказку. Груды книг и рукописей валялись на полу. Шкафы были открыты, и оттуда торчало всунутое наспех белье. Я ничего не поняла, мне даже в голову не пришло ни одной мысли, только страшное предчувствие несчастья оледенило душу. Маруся встала, загораживая детей, и тихим, странным голосом сказала:
— Ничего, не убивайтесь!
— Где муж, что случилось? Он попал под машину?
— Неужели вы не понимаете? Забрали его.
Нет, со мной, с ним этого ведь не могло случиться! Ходили какие-то слухи (только слухи, ведь это было начало 1936 года), что-то произошло, какие-то аресты… Но ведь это относилось совсем к другим людям, ведь не могло же это коснуться нас, таких мирных, таких честных людей…
— Как он?
— Сидел бледный, передал часы для вас, сказал, что все выяснится, чтобы вы не волновались. Детям сказал, что уезжает в командировку.
— Да, да, конечно, выяснится! Ведь вы знаете, Маруся, какой он честный, какой он хороший человек!
Маруся горько усмехнулась и посмотрела на меня:
— Эх вы, образованная! А не понимаете! Кто туда попал, не вернется.
Но я верила в справедливость нашего суда. Муж вернется, и этот гнусный запах, этот пустой дом — останутся страшным воспоминанием.
А потом потянулось странное время: дети ничего не знали. Я играла с ними, смеялась, и мне казалось, что ничего не произошло, что мне приснился дурной сон. А когда я выходила на улицу, шла на работу — я глядела на людей как из-за стеклянной стены, невидимая преграда отделяла меня от них. Они были обыкновенные, а я обреченная. Знакомые говорили со мной особенными голосами, и они боялись меня. Переходили на другую сторону, заметив меня. Были и такие, которые оказывали мне подчеркнутое внимание, но это было геройство с их стороны, и они и я это знали.
Один старый человек, член партии с 1903 года, пришел ко мне и сказал:
— Устройте свои дела, может быть, вас тоже арестуют. И помните, на вопросы отвечайте, а лишнего не болтайте, каждое лишнее слово повлечет за собой длинный разговор.
— Но ведь он совершенно невинен! Почему вы мне даете такие советы? Вы, большевик! Значит, вы тоже не верите в справедливость нашего суда? Вы недостойны партбилета!
Он посмотрел на меня и сказал:
— Запомните мои слова, а по существу поговорим через год.
Я считала ниже своего достоинства прислушиваться к его советам и старалась жить так, как будто ничего не случилось.
В это время проходил съезд стахановцев щетинно-щеточной промышленности. Когда мы съехались в Витебске, оказалось, что работники этой промышленности встретились впервые со дня создания советской власти. Встреча показала, что в Ташкенте изобретают машину, которая уже десять лет работает в Невеле, что технология, принятая в Усть-Сысольске и дающая блестящий эффект, и не снилась минчанам.
Это была веселая, эффективная и благодарная работа. Я была секретарем съезда, работала целыми днями, забывала, что, приехав в Москву, опять попаду в пустую квартиру и опять буду носить передачи в тюрьму…