— Дурак ты, Петюнчик, — пожалела меня во время очередного дежурства Олимпиада. — Девка, наверное, тебя бросила, или с батькой поругался, вот и сбежал из Москвы, ох, дурак… Ну да ничего, хоть деньжишек подкопишь…
Романтическое прошлое, таким образом, упростилось до чрезвычайности.
Я ходил на работу, ездил в командировки, писал материалы, дежурил. По вечерам читал книжки, которые брал в окружной библиотеке. Именно тогда впервые явилась мысль писать роман. Ни больше ни меньше — роман! О некоем молодом человеке, уехавшем из Москвы на Чукотку, о некоем запоздавшем во времени и пространстве романтике, короче говоря, о себе самом.
В странном упорядоченном покое, в обдумывании романа прошла осень, половина зимы. Плохое обслуживание в столовой на мысе Шмидта, подготовка приисков к промывочному сезону, традиционные гонки на оленьих упряжках, беседа с чукотской поэтессой Антониной Кымытваль, строительство нового аэропорта в Анадыре, выступление национального ансамбля северного танца — вот о чем я писал, не переставая думать о романе. В феврале меня повысили, я сделался корреспондентом при секретариате. Как-то, поднимаясь по лестнице, услышал разговор сослуживцев. «Тебе не кажется, — спрашивал один, — что все у него слишком легко выходит?» — «Он кропает, — возражал другой. — Кропает, как крот, на любые темы. Будто и не живет, не пьет, будто и бабы у него нет. Такие работники для редакции клад!» Придя домой, я достал пачку бумаги и на верхнем листе жирно вывел: «Роман».
А вскоре с осенне-зимним покоем было покончено.
…Я сидел в третьем ряду концертного зала, смотрел выступление ансамбля северного танца. Сначала не верилось, что девушки в пятнистых костюмах — олени, парень в кухлянке и с палкой в руке — пастух. Обыкновенные девушки пляшут, обыкновенный парень бегает с палкой. Машинально записывал банальные сравнения, посматривал на часы. Танец, признаться, надоел. А потом вдруг что-то произошло. Я на секунду закрыл глаза, а когда открыл, понял: что-то произошло. Разноцветные мигающие прожектора превратились в небо и солнце. Послышался шум ветра, тяжелый, исступленный бег оленьего стада. Но куда они так обреченно бегут? Исчезли со сцены девушки — пятнистые олени. Одна — самая красивая, самая грациозная, в белом костюме, — осталась. Белый, мифологический, стало быть, олень. И белая лента в руке. Закружился белый олень, лента закружилась. Девушке хочется освободиться от зловеще кружащейся ленты, но не получается. Все безысходнее вьется лента! Парень в кухлянке закричал, сломал о колено палку, рухнул на пол. Девушки — пятнистые олени — выбежали из-за кулис, тихо опустились рядом. Белый олень — последним. Лента взмыла вверх, опустилась, как бы всех сразу перечеркнув — пастуха, оленей.
Это был довольно тягостный танец.
Потом — сольный номер девушки. Назывался он не то «Невеста Севера», не то еще как-то бодренько. Зрители аплодировали, вызывали танцовщицу на бис.
После концерта я подошел к девушке, договорился встретиться на следующий день, у нее как раз была репетиция. Мне захотелось написать очерк о грациозной юной танцовщице. Уже и название придумалось — «Невеста Севера». Звали девушку Таня Ранаунаут. Я бежал домой, посвистывая. Утром, уходя на работу, впервые не заглянул в почтовый ящик.
— Удивительно, — сказал я девушке, когда мы на следующий день встретились. — Вчера, когда ты танцевала, со мной что-то произошло. Не знаю, как назвать. Словно стеклянный колпак разбился, и я почувствовал, что живу, понимаешь, живу! Впрочем, это не имеет отношения к нашему разговору.
— Почему? Разве можно знать, что имеет отношение к разговору, а что нет? Это, по-моему, глупо. — Она смотрела на меня как-то уж слишком серьезно. Мне стало стыдно. Вот они, плоды одинокой сосредоточенной жизни, чтения книг, ночных дежурств, обдумывания романа. Перестал следить, что говорю.
Мы сидели в последнем ряду концертного зала. Тут было тихо и темно. Только красный прожектор вполсилы горел над сценой. Репетицию, оказывается, отменили, у ансамбля начались каникулы.
— Какой же это был танец? — спросила Таня.
— Про оленей.
— Это древний танец, — сказала Таня, — он вообще-то называется «Белые олени смерти», но в программу нельзя вносить такое мрачное название, его назвали как-то по-другому.
— А почему «смерти»?
— Это о том, как умирает от копытки оленье стадо. И пастух не может его спасти. Олени ведь часто умирают.
…Я пришел к концертному залу в половине одиннадцатого утра. Февральские метели замели маленькие домики на склонах по самые крыши. Зима, как маятник, раскачивалась над Анадырем: сначала страшные морозы, когда плевки замерзают на ветру, потом могучий, как судьба, холодный ветер, потом пурга. В пургу передвигаться по городу можно было только короткими перебежками от одного столба к другому. Вместо десяти минут я добирался до редакции за час. И сегодня, боком, чтобы ветер не свалил с ног, надвинув шапку на глаза, подняв как парус воротник, я брел по воющим улицам к концертному залу. Долго отряхивался в вестибюле, стучал валенками, смотрел в зеркало на свою красную рачью физиономию. Гардеробщица сказала, что репетицию отменили, но я упрямо устремился в зал и в последнем ряду увидел Таню. «Привет! — сказал я. — Спасибо, что пришла». Деловито вытащил блокнот и ручку. Обложка блокнота намокла, ручка была как сосулька.
— Сколько тебе лет? — спросил я, удивляясь, что эта симпатичная, стройная девушка пришла сюда в пургу, хотя репетицию отменили. Я не льстил себя надеждой, что из-за меня. Скорее всего по собственным делам. Разве мало дел у молодой танцовщицы?
— Восемнадцать, — ответила Таня.
— Сколько лет танцуешь в ансамбле?
— Недавно.
— А училась где?
— Я и сейчас учусь в хореографическом училище.
— А потом чем думаешь заниматься?
— Пока молодая, буду танцевать.
— Ну, а потом?
— Танцевать можно долго, — засмеялась она. — Кто знает, что будет потом. Ты задаешь странные вопросы.
— Действительно, — согласился я. — Где ты родилась? Где жила?
— В Иультине. Потом жила в интернате. Танцевала в самодеятельности. Приехала комиссия, меня взяли в хореографическое училище. Недавно вот приняли в ансамбль.
— А не страшно танцевать этих «Белых оленей»?
— Да нет. Это работа. Чего тут страшного? С лентой только трудно. Это уже почти художественная гимнастика.
— Ты замужем?
— Нет, — она засмеялась. — Я пока не замужем.
— А жених есть?
— И жениха нет.
— Почему ты смеешься?
— Так.
— Я спросил что-то смешное?
— Да нет. Только… Ты ведь сам еще молодой. А спрашиваешь, словно старик. Я бы сама сказала, есть жених или нет.
— А какая разница: я спрошу или ты скажешь?
— Если у нашей девушки есть жених, но новый знакомый ей нравится больше, она отвечает, что нет жениха. А если новый знакомый ей не нравится, она отвечает, что есть жених, хотя, может, его и нет.
— А тот, веселый танец тебе больше нравится, чем про оленей? Как он называется, «Невеста Севера», что ли?
— Не знаю. Я видела, как умирают олени. А вот невестой еще не была.
— Ты серьезно?
— Я всегда говорю серьезно. А если нет, то смеюсь. Ты, наверное, по-другому?
— Да. Но теперь буду стараться как ты.
Мы поговорили еще немного. Я узнал и записал все, что хотел. Потом стали собираться. Я подал Тане шубку, шапку-магаданку с длинными ушами. Вышли на улицу. Пурга стихла. Дул сильный ветер, однако без летящего игольчатого снега.
— Куда идешь? — спросила Таня.
— Домой, — сказал я, но спохватился: — Я тебя провожу, конечно.
— Ты сам где живешь?
— На улице Рультытегина.
— В каком доме?
— Семнадцатом.
— Где магазин «Электротовары»?
— Да.
— Какая квартира?
— Шестая. Ты хочешь прийти в гости?
— Мне восемнадцать лет. Я хожу в гости к кому захочу.
— Не сомневаюсь… — растерялся я.
— И потом, у меня ведь нет жениха! — она засмеялась и свернула на улицу Отке.
Я бросился следом, но порыв ветра свалил с ног, затолкал в сугроб на обочине. Когда поднялся, в глазах было бело и мокро от снега. Таня уходила, я хотел ее догнать, но между нами стеной стоял ветер. Сколько раз возникало у меня желание пуститься в незнаемое, броситься очертя голову за недоступным, которое сделается доступным, если достанет сил попрать здравый смысл, пропустить мимо ушей холодный ленивый голос: «Это не для меня!» Слишком многое в этой жизни пока что было не для меня. Растерянный, я стоял на углу улицы Отке, сгибаясь под ветром.
Ветер, ветер. На всем божьем свете.
…Пятнадцатого августа, вернувшись с юга, красивый и загорелый, — так во всяком случае мне казалось, — я сидел за письменным столом в редакции научно-популярного журнала, выстукивал на раздрызганном «Рейнметалле» вводку к материалу о горе-мелиораторах, загубивших чистую маленькую речку в Калужской области. Буквы в «Рейнметалле» по самые уши заросли грязью. Предварительно я вычистил их остро заточенной спичкой. Временами охватывала настоящая ярость: зачем эти сволочи сгубили реку? Почему равнодушие и глупость человеческие обрели в нашем веке силу катастрофы? Если одно из мерил прогресса — зло, которое причиняет человечеству человеческая же глупость, то прогресс достиг немыслимых вершин. Однова живем! После нас хоть потоп! Неужто же не преодолеть людям подобную психологию? Вот где необходим прогресс! Об этом думал я, стуча на «Рейнметалле». До слез было жалко задохнувшейся, превратившейся в болото речки.
Жалость и ярость — то были чувства, весьма созвучные моему тогдашнему состоянию.
Я смотрел на Ирочку, которая сидела за столом напротив, внимательно вчитывалась в кляузное письмо пенсионера Н. Кошечкина. Тот саркастически писал, что недавно журнал опубликовал «хвалебную» статью о сыне лесника. Сейчас мальчишка испортился, исхулиганился, его уже «и пионером-то назвать никак нельзя». Украл у товарища велосипед и единственно по малости лет не был привлечен к ответственности. «Да и отец его, знаменитый лесник, не такая уж бескорыстная личность, как написано в статье. Через день пьян, а на какие такие средства?» — недобро любопытствовал Н. Кошечкин, требовал немедленно прислать другого корреспондента, «порядочного, не склонного к поборам и зеленому змию», дабы он подготовил другую статью, где «восторжествовала бы истина». У первого же корреспондента Н. Кошечкин советовал выяснить «чего и сколько» получил он от лесника. Ирочка покусывала кончик шариковой ручки, думала, как бы половчее ответить пенсионеру. Сначала она поручила это мне, но я извел десять листиков — и всякий раз получалось не то, что надо. «Послушайте! — обращался я к Н. Кошечкину. — Журнал не Библия, в нем пишут о живых людях, а люди, как и всё на земле, меняются. (Это в том случае, если вы пишете о леснике и его сыне правду, в чем лично я, например, крепко сомневаюсь.) Что же касается ваших подозрений насчет нашего корреспондента, то это плод вашего больного воображения. И вообще бросьте вы вынюхивать, кляузничать, лезть в чужие дела. Вы — пожилой человек, каждый день жизни должен быть для вас праздником. Живите честно, открыто, поверьте, и вам и окружающим станет от этого только легче!»
— Это смешно, — поморщилась Ирочка, — ты словно вчера родился. Ты, Петенька, не кавалер Сен-Пре, а гражданин Кошечкин не Юлия. Он тебя не поймет. Ладно, отвечу сама.
Я смотрел на Ирочку и ненавидел себя. Хотел сделать одно, а все вышло по-другому. Поклялся не идти в редакцию, где Ирочка, а вот, сижу с ней в одной комнате. Самым невыносимым было то, что я опять, совсем как пять лет назад, любил Ирочку. Ловил глазами каждый ее жест, следил за выражением лица, но Ирочка была как ледяная кукла. Меньше всего на свете мне хотелось, чтобы повторилось прошлое, но день без Ирочки уже казался глухой ночью. В первое свое рабочее утро я подкараулил ее у метро, крался всю дорогу до редакции сзади, словно восьмиклассник. В редакции попытался притушить безумие, но, видно, плохо получилось. Во всем этом: нашем сидении в одной комнате, Ирочкином смертельном равнодушии, ухмылочках толстого Кости — ощущалась некая замкнутость, которую мне было не преодолеть. Казалось, само время разладилось, — оно тянулось в отсутствие Ирочки, летело, когда я ее видел, — распалась связь вещей, нарушился ход событий, составляющих жизнь. В Ирочкиной власти было все исправить, но она только становилась угрюмее. Ей было плевать на меня, что-то другое волновало ее.
Толстый Костя — третий человек в комнате — в данный момент пил, причмокивая, чай. Ирочка кривилась как от зубной боли.
— Ты новый человек в редакции, — напутствовала она меня перед началом рабочего дня. — Первые впечатления обманчивы. Друзей по ним не выбирай. Приглядись к ребятам. Толстый Костя, сразу предупреждаю, будет говорить гадости про меня. Он бездарь и ничего не умеет, а потому завидует всем на свете. Напишешь чего-нибудь хорошее, он и тебя невзлюбит. Чужие способности для него — как личное оскорбление.
— Вдруг я тоже бездарь?
— Поживем — увидим, — не стала разубеждать Ирочка.
Она была в новом, странном для меня, облике. Коротко стриженные волосы собрала в строгий пучок. Ресницы не подкрашены — глаза кажутся пустыми ложками. Губы не подведены — кажутся белыми. Словно новую жизнь вела Ирочка, где не было места кокетству, легкомыслию, не говоря о прочих грехах. Очки сидели у нее на носу. В них она выглядела старше своих лет. Длинная черная юбка довершала новый Ирочкин облик.
Но я любил ее и такую.
— Да-да! Вот так-то! — отреагировала Ирочка на мой недоуменный взгляд. — И вообще, Петенька…
Я догадался, что означает «вообще», но все же попытался обнять ее.
— Ты мне противен! — как кобра прошипела она.
Обедали за разными столиками.
…Ирочка заставила переделывать вводку к материалу о горе-мелиораторах пять раз. На шестой молча положила ее себе на стол. Я тупо смотрел на пишущую машинку и думал, что двойной гнет — собственно Ирочки и Ирочки-начальницы — мне не вынести. Хотелось немедленно позвонить новоявленному москвичу, молодожену Игорю Клементьеву, поинтересоваться, нет ли у них там в газете захудалой должностишки: курьера, учетчика? Но я, как всегда, не делал того, что мне хотелось.
Ирочка читала мои мысли:
— Я заставляю тебя работать, Петенька, не потому что я такая вредная. Ты должен учиться. Смотри, какая хорошая получилась вводка на шестой раз. Значит, можешь. В принципе. Только надо шевелить мозгами, не быть бараном! — Ирочка хотела продолжить воспитательную беседу, но в этот самый момент дверь распахнулась, на пороге возник высокий стройный мужчина в сером модном костюме. Серовато-стальные тона преобладали в его внешности, придавали ему ускользающую расплывчатость. Он был бы похож на элегантную спортивную крысу с блистающим часовым браслетом на лапе, если бы крысы были ростом с человека, занимались спортом, носили часы «Сейку». Впрочем, возможно, дурное мое настроение было причиной такому сравнению. Запоминался не он сам, не его лицо, а лишь глаза — стылые, точно подернутая льдом прорубь. Я не знал, кто он и что он, а уже представлял себе его, упруго поднимающегося по лестнице дипломатического или внешнеторгового офиса.
Он поцеловал руку Ирочке, кивнул Косте, дружелюбно взглянул на меня.
— Наш новый сотрудник, — сказала Ирочка.
— Владимир Антонович, — назвался он. — Я работаю в соседнем здании.
Там как раз и располагался внешнеторговый офис, точнее, целое их сообщество. Наши черные и всевозможные иностранные машины вечно подъезжали и отъезжали. Жизнь там била ключом.
— Как на Кубе, Владимир Антонович? — поинтересовался Костя.
— Погода как в Москве, — ответил Владимир Антонович. — Танцевать, правда, стали меньше. Ром не подорожал, но чего-то мне не понравился. Может, отвык? Ирина, можно тебя на минуту?
Они вышли.
Вскоре Ирочка вернулась, и некоторое время мы сидели молча, занимаясь каждый своим делом. Вдруг Ирочка, совершенно не обращая внимания на нас с Костей, смахнула с лица очки, ликвидировала мерзкий пучок на затылке, выхватила из ящика стола зеркальце, карандаш, помаду — стала подкрашивать ресницы и губы. Лицо ее разрумянилось, глаза заблестели. Это была другая — прежняя — Ирочка. Как ведьма вылетела она из комнаты.
— М-да, — потянулся Костя, — эко ее шарахает.
Я молчал, стиснув зубы, понимая, что Костя обязательно продолжит.
И он продолжил:
— И отделом хочется заведовать, и Владимиру Антоновичу нравиться. Тяжеленько ей на два-то фронта.
— Да кто такой этот Владимир Антонович? — заорал я.
— Кого она искала всю сознательную жизнь. Молодой, разведенный, средней руки пока, но, видимо, растущий внешнеторговый работник, обеспеченный, с квартирой и машиной, в перспективе может осесть где-нибудь в посольстве и — до пенсии. Если снова женится, естественно. По счастью, он никакого отношения к журналистике не имеет. Так что она все просчитала. Ситуация как в романе, да? — ухмыльнулся Костя. — Интересно, что будет дальше?
— Дальше? Дальше… — я едва сдержался, чтобы не бросить в него стакан с карандашами. Промахнуться было почти невозможно.
— Да мне-то что? — вдруг обиделся Костя. — Идите вы все…
Я смотрел в окно, однако ничего там не видел.