Евгений Сапожинский
ГОРОД БЕЗ ОГНЕЙ,
УЛИЦЫ БЕЗ СНА
Земля стремительно поворачивалась затылком к солнцу. Будем считать лицом город, улицу и дом, где жила Лада.
Такое случалось каждый вечер, но сегодня у Лады было необычайно угнетенное настроение. И поэтому вечер выглядел особенно страшно. Самым страшным было то, что за вечером неизбежно наступит ночь, а ночь — это тьма.
Капля солнца зависла над крышами старых домов. Это был целый мир крыш — до горизонта. Большинство их было зеленое, а солнце — цвета помидора. День был очень ясным, и кончался вот таким рыже-помидорным вечером. Как всегда, солнцем был сожжен весь запад. Плоскости, обращенные к светилу, были словно политы маслом и сверкали, а тени были глубокими, густо-коричневыми.
Это был нормальный вечер для города — похоже, люди не замечали ничего необычного. Сравнивать закат с гигантским пожаром забито, да и бессмысленно. В конце концов, пожар-закат — это не землетрясение и не война. То, что не представляет опасности, не отвлекает внимания обывателя.
Тот факт, что движения всех вдруг замедлились и стали напоминать работу водолазов, тоже никого не удивил — мало ли что может случиться. Медленными стали не только движения людей, медленной стала вдруг вся жизнь — жизнь людей и машин, деревьев и зданий. Свой темп не с чем было сравнить, поэтому люди так же целеустремленно шли потоком. И шли потоком автомобили. А деревья и дома стояли на своих местах — так было всегда.
И во дворе дома, где жила Лада, все было вроде бы по-прежнему, двор остался двором. Кто-то со смаком бил своему оппоненту морду. Кто-то играл в футбол. Кто-то делал еще что-то…
Поток…
Некто разбил стекло, стоящее у стены. Почему, зачем — в этом он не отдавал себе отчета. Ноги в тяжелых черных ботинках остервенело били и топтали осколки. Солнечный свет переливался в них всеми цветами радуги.
Поток. Поток был все-таки странен. Автомобили мчались неспешно, молча и целеустремленно. Поток был бесконечен. Каждый автомобиль был до боли одинок в этом потоке, но так было заведено. Они мчались; никто ни обгонял, ни отставал. Сегодня они были предельно сплочены одной целью — ехать. Вперед. Ничего больше не существует. Только Поток.
Лада смотрела на крыши домов, на заходящее солнце. На маленьких людишек. Поток не был ей виден…
Ее окна выходили на улицу, и Лада не видела происходящего во дворе.
Там был неизвестно каким образом попавший сюда Генрих. Он принципиально стоял к нам спиной и курил «Беломор», далеко отводя правую руку в сторону при стряхивании пепла. Генрих как будто чего-то ждал.
Наступила ночь. Черная и слепая.
Лада, сжавшись в комочек, сидела на полу у батареи и плакала. Она плакала оттого, что день прошел. День прошел, и ничего не изменилось. Никто не пришел к ней, и она ни к кому не ходила. Не к кому было сходить в гости, не с кем даже просто поболтать. Да и что бы это изменило?
У Лады не было друзей и подруг, она была одинока. Лада жила в сумасшедшем иллюзорном мире, и этому мог позавидовать какой-нибудь сюрреалист, но Ладе было тяжело. Она никого не понимала, и ее никто не понимал. И не хотел понять.
Ей казалось, что все ее ненавидят.
Каждый день, каждый вечер Лада чего-то ждала. Каких-то перемен. Одиночество хватало за глотку. Но ничего не менялось.
Ночь раскинулась над городом. Темная, словно южная, ночь. Фонари не могли рассеять ее мглу.
Лада не могла ждать больше неизвестно чего. Не переставая плакать, она выбежала на улицу и побрела куда глаза глядят…
Генрих рисовал женские портреты. Он был творцом интима, героем бессонных ночей и еще бог знает кем. Он был романтиком, наконец.
Он не знал, хороший ли он портретист или посредственный. Портреты рисовались мысленно. Но от этого они не становились хуже… Генрих рисовал их постоянно. Даже на этой странной тусне. В данный момент он был далеко-далеко…
Город пуст. Мгла словно смола залила все, существовали лишь бледные островки света окон, уличных фонарей и фар редких автомобилей. На улице, по которой шла Лада, никого не было. Днем здесь движение было невелико, а сейчас и вовсе замерло.
Чернота. Странная чернота…
А у Генриха, как ни странно, был еще вечер. Закончив рисовать, он подошел к окну и стал глядеть на закат, на который с таким страхом смотрела Лада.
Ночь ослепила. Ее огни включились вдруг в полную силу — пресный мрак на улицах был засвечен их сиянием.
Что-то гнало Ладу дальше и дальше. Что? Она не отдавала себе отчета в своих эмоциях и действиях. Может, это был и страх.
С городом происходило нечто странное — но Лада сперва не заметила этого. Потом она удивилась надуманности перспективы. Казалось, что улицы не существует, только плоскость, дома и фонари, один меньше другого, вот и все. У Лады вдруг возникло ощущение, что она уже испытывала это.
Словно споткнувшись, нет, с разбегу налетев на что-то твердое, Лада упала. Вернее, почти упала. Асфальт прыгнул к лицу, но внезапно из пространства вылетели
Она явно нарушила их покой (Генрих еле успел отбросить в сторону трубу, которую затачивал напильником, Вождь испуганно дернулся, как от удара током, и лишь Сергей остался совершенно невозмутимым). Генрих принял решительный вид, но этим и ограничился. Тем временем Лада пришла в себя.
Отсюда («отсюда») улица имела совсем другой вид. Чем он отличался от
Генрих продолжал держать девушку на руках, и теперь эта поза выглядела совсем нелепой. Но Лада чувствовала себя такой слабой, что ни за что не слезла бы с рук Генриха.
Вынырнувшие из пространства сидели на поребрике. Генрих сидел первым, и Лада упала к нему, в общем-то, на колени. Нельзя было сказать, что он держал ее на руках — нет, только поддерживал.
Вождь и Сергей рассматривали Ладу. Первый — внимательно и удивленно, второй — просто внимательно.
Что же касается Генриха, то он был поражен. Но, тем не менее, уже успел словить кайф, так как его девизом была фраза «Carpe diem!»
Он всматривался в лицо Лады. Генрих догадался, что она плакала. Лада сделала попытку улыбнуться. «Отлично! — подумал Генрих. — Высыхайте, слезы!»
Он опять не знал, что ему делать. Но в то же время Генрих не мог сказать, что это неудобно.
Лада довольно решительно встала и, словно вспомнив какую-то очень важную вещь, посмотрела на сидящего Генриха. Ему даже стало не по себе. На лице Лады мелькнул страх. Она повернулась, чтобы убежать.
Генрих, курящий во дворе. Битое стекло…
Лада стремилась обратно, очень быстро шла, почти бежала. Это страшно возмутило Генриха, и он помчался за ней. Лада ковыляла довольно-таки быстро, но неэстетично. Генрих вообще перекатывался как нечто бесформенное, однако из-за заряда удивления и злости передвигался быстрее Лады, поэтому быстро нагнал ее и схватил за руку.
Страх в глазах Лады. Страх от непонимания того, что́ происходит.
Генрих понимал ненамного больше Лады, но вел себя невозмутимо. Он спокойно смотрел на нее, не отпуская руки. У Лады вдруг что-то переломилось внутри, и она покорно пошла за увлекающим ее Генрихом. Однако Генрих повел Ладу не назад, к своим друзьям, а в другую сторону.
И в то же время Генрих еще (или
Город замер. Не темнота, а смерть опустилась на него. Золотые проспекты были пусты. Город ожидал чего-то…
Генрих включил свет. Он разлился теплым желтым медом по комнате. Гостья остановилась невдалеке от входа и огляделась.
Комната была захламлена большим количеством вещей, и все они были свалены в беспорядке. На полу валялись плед, настольная лампа и несколько больших коробок с частями от приемников и магнитофонов. На письменном столе высилась гора радиоплат, и за ней Лада не сразу увидела видеомагнитофон. В помещении находилось также множество приборов. Если бы Лада хоть немного разбиралась в этих вещах, то отметила бы, что здесь присутствуют аппараты весьма странного и необычного вида, назначение которых не понял бы с первого взгляда и специалист.
Хозяин предложил ей жестом сесть, а сам куда-то пропал. Исчез в радиодеталях. Чушь! Показалось. Появился. Стал возиться со своим драгоценным барахлом. Лада, пожалуй, не удивилась бы, если б Генрих выкатил из-за письменного стола пушку-сорокапятку или вынул живого марсианина. Но ничего такого не случилось. Генрих сдвигал платы на один край стола, освобождая другой, на котором стоял видак. Выходной кабель магнитофона шел, как ни странно, не на телевизор, а кончался какой-то черной штукой, похожей на громкоговоритель-«тарелку» тридцатых годов. Великий инженер направил раструб «громкоговорителя» в сторону гостьи и положил палец на пусковую кнопку, нерешительно взглянув на Ладу. Она никак не прореагировала. Генрих вдавил кнопку.
Комната исчезла. Какой-то бред: нарисованная черно-белая карусель… с кроватями. «Спокойной ночи, малыши!» …Кровати умчались в перспективу. Карусель исчезла.
Затикали часы. Или механизм взрывного устройства. Раздался слабый взрыв. Появилось изображение; что-то непонятное, размытое, импрессионистское. Потом —
Они шагали. Не шли, не перемещались, не топали, а именно шагали. Это был
Город был похож на недавно увиденный Ладой, нарисованный, но здесь этот факт не вводил в заблуждение. Так и было задумано.
Нарисованный город выглядел красиво. Пожалуй, даже очень. А потом наступил день. Ясный июньский день. И словно оборвалась пленка.
Пустота. Темно и тихо. Из ничего появился кто-то; это был Генрих. И Лада узнала, что́ здесь происходит. Конечно, не до конца и смутно.
Вся катавасия завертелась, когда Огниц повторил открытие Генриха, вернее, его изобретение. Запись мыслей — вот что не давало покоя Огницу всю жизнь, и теперь какой-то мальчишка, сопляк, научился записывать мысли с помощью коробки, набитой транзисторами, как обычные электромагнитные колебания. Надо сказать, что Огниц был, пожалуй, злым гением. В одиночку, как средневековый алхимик, он вел свои изыскания и добивался успехов. На его счету было изобретение машины пространства (пресловутая нуль-транспортировка), он был близок к созданию эликсира молодости, и даже, по непроверенным данным, обладал машиной времени.
Огниц был талантлив, но был стар. Огниц был… Вот почему он разрабатывал эликсир молодости.
Что дает запись мыслей? Все, что угодно. Огницу — чуть ли не безграничную власть. Генриху — новый вид искусства. Записать мысли с помощью аппарата Генриха так же просто, как голос с микрофона. В общем, это было что-то вроде миелофона из некоей повести. Но в отличие от миелофона аппарат мог не только читать мысли, но и записывать их, а потом воспроизводить. Тут-то и возникала фантастическая картина: человек, «слушающий» чужие мысли, как бы сам становился человеком, с которого была произведена запись. Ведь он чувствовал то же самое, что и та личность в момент записи. Мало того, что был полнейший эффект присутствия, «слушатель» (или «зритель») полностью идентифицировался с героем!
Когда Огниц узнал об изобретении Генрихом «субъективного кино», то чуть не двинул коней от досады. В принципе он уже завершил работу над этим, оставалось только довести мыслетранслятор до нужной кондиции. Так как за этим чудовищем числилось еще много изобретений, он воспользовался одним из них: накрыл Генриха и его друзей колпаком силового поля, откуда они не могли выйти. Вот уже третьи сутки бедняги маялись под этим колпаком, но ничего не могли поделать. Для жизни это не представляло никакой опасности, поскольку потребности в воде, пище, воздухе и сне отпали. Сутки растягивались на вечность, делать было нечего — в этом и состояла пытка. Для остальных людей колпака не существовало, они свободно проходили сквозь него. Все, что находилось под колпаком, как будто не существовало. Единственное, что можно было сделать — это выйти одному из них, больше колпак никого не выпускал — становился просто прозрачной стеной. То, что Лада проникла под него, было случайностью, какой-то накладкой со стороны Огница. Хотя как знать, как знать…
И выручить их могла только Лада.
На пути к колпаку Лада думала об Огнице. Что все это значит? Какая ему выгода от колпака? Если он такой могущественный, то мог бы просто уничтожить тусовку. На гуманного он не похож. Такой не остановится ни перед чем. Объединяться с ними и не думает, хотя это наверняка принесло бы пользу и ему, и им. Почему он объявил себя врагом?
А Генрих просто считал Огница выжившим из ума чуваком. В его жизни был такой знакомый — некто Скрыльников. Все признаки паранойи, в том числе и мания величия. Он считал себя выдающимся режиссером. Весь балаганчик, которым он заведовал, похохатывал за его спиной. Жалкие спектакли, которые он ставил в промежутках между пьянками и пребываниями в больницах, могли разве что выдавить слезу из какой-нибудь сентиментальной бабули. Кончил он плохо, как и все параноики.