— Ты угадал, господин: Асланом Хаджи-Али зовут меня.
И говоря это, он взял за повод коня вновь прибывшего и повел его под навес. В ту же минуту из сакли вышел почтенного вида горец с выкрашенной хиной в красный цвет бородой[21] и произнес:
— Да будет благословен Аллахом твой приход, сын мой. Моя сакля к твоим услугам, я слуга твой, мои жена и дети — твои рабы. Входи и распоряжайся, потому что с гостями входят в дом благодать и ангелы Аллаха. Селям алейкюм.[22]
— Алейкюм селям! — отвечал ему молодой горец. — Да оградит тебя и твоих Аллах от происков шайтана и сорока девяти его сестер.[23] Мир и довольство да продлятся над кровлей твоей!
И говоря это, он вошел в кунацкую в сопровождении хозяина дома.
Это была просторная комната, глиняный пол которой был выстлан мягкими циновками; на полках, вдоль стен, расставлена посуда и домашняя утварь в виде кувшинов, ковшиков, котлов и железных вертелов для жарения баранины. На почетном месте висело оружие — первое богатство горцев. В углу находилась жаровня, в которой жители гор жгут хворост и солому. На перекладинах, протянутых от одной стены к другой, висели туши баранов и буйволов.
Хозяин и гость в молчании опустились на пол, на мягкие циновки.
Гость не начинал разговора из уважения к почтенному возрасту хозяина; хозяин, по горскому обычаю, не мог обнаруживать любопытства и расспрашивать о причине приезда гостя.
Наконец вновь прибывший заговорил первый:
— Я Гассан, сын бека-Джанаида из аула Дарго-Ведени, что за Андийским Койсу, в сердце гор. Когда страна наша выслала на помощь святейшему имаму лучших своих джигитов под знаменем храброго Ахверды-Магомы, наиба Хунзахского, я пошел вместе с ними. Ахверды-Магома и его отряды близко. Они горят желанием отбросить русских коршунов от гнезда орла и пролить свою кровь в священном газавате. Я ускакал вперед, прорвался через цепь русских, чтобы сказать имаму, что сердца его воинов жаждут сражения! — заключил он пылко.
Его лицо горело отвагой. Глаза метали пламя. Ноздри тонкого носа вздрагивали и трепетали. Он был дивно хорош и страшен в эту минуту.
Старик молча окинул взором всю статную фигуру юноши и чуть заметно ухмыльнулся в свою крашеную бороду. Ему — ближайшему другу и верному слуге имама — хорошо было знакомо это воодушевление. Он видел его не раз на лицах храбрейших из витязей Дагестана. И что же? Их львиная храбрость разбивалась о железную волю русских. Недавнее поражение мюридов под Аргуанью слишком живо запечатлелось в убеленной сединами голове Хаджи-Али.
Гассан-бек-Джанаида как бы угадал мысль своего хозяина. Брови его угрюмо сдвинулись. Взор вспыхнул.
— Не думаешь ли ты, отец мой, что в Аварии недостаток храбрых? — мрачно спросил он Хаджи-Али.
— Сын мой, — произнес тот с суровой ласковостью, — я вижу, что рука твоя тверда, как горная скала Дагестана, взор быстр и верен, как очи молодого орла. Будь больше таких витязей у имама — Тилетль и Аргуань не были бы взяты. В глазах твоих, юноша, я читаю, что кровь твоя кипит жаждою побед и славы. Не затем ли ты пришел сюда, чтобы упиться ими?
— Ты мудр, как змий, и сведущ, как алим, — отвечал ему гость, — а потому тебе должны быть известны мои помыслы. Мое сердце чисто, как хрустальная струя горного потока, моя мысль пряма, как дагестанский кинжал. Я пришел вкусить от источника сладчайшего: я хочу быть мюридом, хочу примкнуть к тем, кто сражается против гяуров-урусов и мечом распространяет славу пророка… Проклятые гяуры убили моего отца. Моя мать умерла с горя, оставив у меня на руках малолетнего брата. Я пылаю жаждою мщения урусам. Отныне канлы[24] и газават — основа и цель всей моей жизни!..
— Ты еще так молод, юноша, — положив ему руку на плечо, произнес Хаджи-Али, — а искушения велики. Чтобы быть мюридом, надо предаться Аллаху и позабыть себя. Подготовлен ли ты к этому, сын мой? Ведь для того, чтобы стать мюридом, недостаточно владеть мечом и уметь стрелять из винтовки. Нужно еще знать многие науки…
— Отец, — скромно отвечал Гассан, — я слышал и видел великого имама, когда очи его метали молнии, а из уст сыпались цветы.[25] И сердце мое предалось ему с той минуты. Я полюбил Шамиля, как только может любить черная ночь восточную звезду. И тогда же решил стать мюридом и заняться изучением тариката. Я прошел тефсир, хадис,[26] сияр и тавхид. Я не пропускал ни одного из заповеданных пророком намазов. Я исполнял фарызы[27] и полагаю, что я достоин быть зачисленным в мюриды. О отец мой, ты друг и ближайший советник имама… Замолви перед ним слово за меня!..
— Фатиха![28] — произнес ласково Хаджи-Али. — Я горжусь твоим поручением, сын мой, и готов услужить тебе. Молодость не может быть помехой храбрости. Имам, как великий мудрец, поймет это, и ты удостоишься посвящения, клянусь бородою пророка. А теперь ты устал с дороги и голоден. Я слышу, женщины идут сюда с пищею для нас. Подкрепи себя, сын мой, чтобы идти на гудекан[29] ожидать вместе с другими появления имама.
В ту же минуту на пороге сакли появились жена и дочери хозяина.
Одна из них несла огромные куски баранины, воткнутые на шампуры, другая — миску с дымящимся хинкалом[30] и блюдо чуреков[31] из пшеницы и кукурузы, третья — большой кувшин, до краев наполненный бузою.[32] Они приготовились уже ложиться спать, как маленький Аслан возвестил им о приезде гостя. Тогда они быстро зарезали молоденького барашка, развели мангал и приготовили на нем жирный шашлык.[33] Потом, надев свои лучшие чахланы и архалуки, понесли в кунацкую ужин.
По горскому обычаю, женщины не смеют садиться за еду в присутствии главы семейства. Они довольствуются скромною ролью караваш и прислуживают ему и гостям. И теперь, поставив ужин перед мужчинами, они скромно удалились на свою половину, отвесив сперва несколько поклонов приезжему юноше.
Хаджи-Али и Гассан принялись за еду.
Глава 5
Видения Шамиля
В гробовом молчании стоит большая толпа на площади аула. Впереди теснятся старейшины и наибы в красных чалмах, алимы, кадии и муллы в зеленых, мюриды — телохранители и храбрейшие фанатики-воины имама — в белых тюрбанах, с серебряными значками и гладкими кольцами на мизинцах.[34] На серебряных значках в виде полумесяца или четырехугольника — всевозможные надписи на арабском языке. Это ордена храбрых, которыми награждает своих воинов великий имам, Шамуиль-Эффенди-Амируль-Аминима, или просто Шамиль. На одном из таких орденов надпись: «Меч — ключ к раю». На другом: «Путь храбрейшему в рай». «Будь медлен к обиде, к отмщению скор», — гласит третья надпись.
Среди самых почтенных краснобородых наибов высится рослая фигура ближайшего сподвижника имама Кибит-Магомы Тилетльского. Четыре года тому назад он лишился своего наибства, лишился вместе с тем и любимого племянника, отданного в заложники русским, и всей казны. Но не это гложет наиба. Имам строг, но справедлив. Он умеет награждать храбрых. И наибство, и казна вернутся после первой же победы над русскими… Не о них мысли Кибита… Урусы близко, урусы здесь. Они осадили Ахульго и ждут только удобной минуты, чтобы приступить к штурму, а великий имам как будто и забыл об этом.
Что он медлит, Шамиль? Вот уж третьи сутки как заперся он в мечети, предаваясь молитве, заставляя терзаться неведением и сомнениями своих верных друзей, невзирая на залпы русских орудий, со всех сторон окруживших Ахульго.
Слышал ли эти залпы Шамиль, или молитвы к Аллаху слишком высоко занесли его мысли? Но, в таком случае, почему он не передаст начальство ему, Кибиту-Магоме? Ведь войско без вождя — стадо без пастыря! Чувствует ли это Шамиль?
Но Шамиль действительно далек от этих мыслей.
В то время как на площади народ ожидал в терпеливом смирении своего имама, внутри мечети, в глубокой четырехугольной яме, скорчившись на земляном полу, сидит человеческая фигура. Лампады, озаряющие стены мечети, сплошь покрытые письменами из корана и испещренные знаками полумесяца, не достигают, однако, до дна ямы, и там царит могильная темнота.
Изредка только руки человека, сухие и темные, поднимаются к лицу, и он шепчет над раскрытыми пред глазами ладонями особую молитву — зикру, и тело его при этом раскачивается из стороны в сторону. И чем скорее лепечет он слова молитвы, тем быстрее становятся круговые движения его худого, но сильного стана. Этим раскачиванием и лепетом великий имам старается вызвать к себе Пророка… Но на этот раз Пророк остается глух к мольбам своего верного слуги. Вот уже третьи сутки как Шамиль добровольно удалился в мечеть в надежде узреть Магомета и спросить его, за что он гневается на правоверных и посылает победу их врагам? Но ближайший слуга Аллаха не является к нему…
В изнеможении, изнуренный своим бесплодным качанием опускается Шамиль на земляной пол ямы и застывает в отчаянии, припав пылающим лицом к каменистой почве.
И в ту же минуту и купол мечети, и его добровольная тюрьма-яма — все исчезает из очей Шамиля. Им овладевает какое-то сладкое спокойствие. Мысли, похожие на грезы, навевают приятные сны или действительность, — он не знает даже точно, сны это или действительность, так давно все это было, о чем говорят его грезы. Какими необычайно странными кажутся ему они! Да и мысли, затуманенные долгим постом и молитвой, не так уже ясны и свежи, как прежде, и легко могут спутать действительность со сном.
И грезится ему, что он — ныне великий имам и вождь газавата — не имам, не вождь и не Шамиль даже, а просто Али, маленький, бедный восьмилетний аварец Али, с бритою, как шар, головенкой и с умным, проницательным взором больших черных глаз. Перед ним знойное небо его родины, зеленые пастбища и персиковые сады его родимых Гимр. Он стоит под навесом сакли перед своим отцом, потупив голову.
— Неси этот мешок с персиками на продажу, потому что в доме нет ни одного карапула[35] и матери не из чего сварить хинкала, — говорит пастух Дэнькоу-Магомет своему черноглазому сынишке.
Они бедны, очень бедны, потому что отец Али, уздень[36] аула Гимры, пьет не только бузу, но и вино, запрещенное кораном, за которое надо платить много пулов[37] заезжим торгашам.
Али не хочет идти продавать персики на базаре, когда в мечети, он знает, юные муталиммы[38] слушают почтенного ученого старца из ученых муршидов. Он, Али, тоже любит слушать умные речи старцев. Он еще слишком мал, Али, чтобы быть муталиммом, как его друг Кази и другие. Но Кази успел выучить своего младшего товарища многим толкованиям корана и арабским письменам. Сегодня после молебна муталиммы уйдут в горы, где Кази среди своих юных друзей будет говорить об учении Магомета. Кази еще очень молод, но он, волею Аллаха, уже мудр и красноречив. Али боготворит своего друга. Скажи ему Кази: «Умри!» — и он с радостью бросится на лезвие кинжала. И, вспомнив о Кази, Али бросает мешок с персиками, которые навязывал ему для продажи отец, и, сломя голову, несется в мечеть…
Это первое воспоминание сменяется иным, новым…
В убогой сакле на рваных циновках мечется в сильной горячке больной Али.
Уже мудрые знахари Гимр и его окрестностей приговорили его к смерти. Они неоднократно заходили в саклю Дэнькоу-Магомета, шептали над мальчиком наговоры и мазали его кровью барана, зарезанного в джуму.[39] Ничего не помогало. Маленького Али жжет адский огонь, и воспаленные очи его уже видят черное крыло ангела смерти — Азраила.
Уже красавица Баху-Меседу, мать мальчика, в приступе горя укутавшись чадрою, громко рыдает, склонившись над своим единственным ребенком. Правда, у нее остается еще дочь Фатима, но девочка не в счет: она не может прокормить семью и обессмертить свой род славой. Девочка вырастет и уйдет в дом мужа, лишь только найдется джигит, могущий внести за нее условленный калым.[40] Это не то что ее Али, ее горный сокол, на которого возложены все лучшие ее надежды.
И вдруг мысль Баху-Меседу прервалась, как нитка. Дверь сакли широко распахнулась и с обычным возгласом горцев «Да будет Аллах над вами!» на пороге предстал юный отрок с прекрасным, сурово-вдохновенным лицом.
— Хош-гяльды![41] — отвечала ему Баху убитым голосом. — Не радость увидишь ты в нашей сакле: мой сын умирает волею Аллаха, и ты скоро лишишься своего друга, юноша Кази!
Но черноглазый отрок молча качает головою. Несмотря на свои четырнадцать лет, он отлично знает все обычаи и верования страны. Знает и то, что, если переменить имя больному, вместе с оставленным именем уйдет и его болезнь. Он напоминает про это Баху, которой горе, казалось, выело память.
И тотчас же, ободренный надеждой, Дэнькоу бежит за муллою, который переименовывает Али в Шамиля,[42] и — о диво! — черный ангел смерти на самом деле оставляет его…
Новые воспоминания все дальше и дальше уносят имама от мрачной мечети и ее черной ямы.
Жаркий летний день месяца мухарема[43] сменился прохладным вечером. Солнце утонуло за Кавказским хребтом. Из долин и ущелий потянуло пряным и сладким ароматом горного цветка баятханы. Ночные цветы жадно раскрыли свои чашечки навстречу прохладному ветерку. Толпа юношей возвращается из леса к аулу. И он, Шамиль, среди них. Он уже не ребенок. Высок и гибок его стан не по летам. Стройные члены упруги и сильны, как у взрослого. Недаром он развивал эту силу постоянными упражнениями на шашках и кинжалах, искусством прыганья и джигитовки. Но, развивая свою физическую силу, он развивался и духовно в одно и то же время. Он ходил брать уроки у кадия Танусской мечети. Многому успел его выучить тот. Помимо арабских письмен и толкований корана и истории Магомета и двенадцати пророков он успел пройти и курс макадамата — грамматики, логики и риторики арабского языка. Даже книгу звезды, которую написали великие мудрецы, большую книгу в 12 отделов, он прочел под руководством того же неизменного Кази, своего друга и наставника, прочел, понял и научился истолковывать сам. Вот он, Кази, его учитель, идет впереди всех с высоко поднятой головой, с бледным лицом и сомкнутыми устами. А сейчас только из уст этих падали благоухающие розы красноречия. Там, в тени густолиственных чинар и дикого орешника, он перед обширным кругом слушателей говорил о сладости загробной жизни по учению Магомета, о высших блаженствах, ожидающих верных на том свете. А все они — и он, Шамиль, и друг его Хаджи-Али, и другие, — все жадно слушали юного газия, с сердцами, готовыми открыться для духовного блаженства.
Шамиль сильнее других воспринимает слова Кази. Голова его горит от них, мысль мечется в ней, как раненая птица. Сердце бьется так, точно хочет вырваться из груди. В его душе нарастает огромное, могучее стремление к совершенству и любовь к божеству… Постом и молитвой, помощью слабым и покорностью старшим он добьется его, этого совершенства, о котором гласит учение. И сейчас его охватывает непреодолимое желание выразить Аллаху свое стремление к нему. Что бы сделать такое? Чем бы доказать свою огромную любовь к Предвечному, которая теснит его грудь?
Мозг его кипит. Взор блуждает. И вдруг он видит огромный, выше роста человеческого валун, преградивший им дорогу. Быстрая, как молния, мысль прорезывает мозг Шамиля.
Он отходит в сторону, напрягает мышцы и, разбежавшись, с исступленным криком: «Ля-иллях-иль-Алла!» — перепрыгивает скалу, рискуя разбиться вдребезги об острые уступы ее или скатиться в пропасть. Кази и другие подходят к нему. Юный газий кладет ему на голову свою смуглую руку, и лицо его озаряется улыбкой. Шамиль замирает от блаженства, увидя эту улыбку: лучшей награды ему не надо…
Быстрее птицы несутся мысли имама, развертывая в его памяти все новые и новые картины.
Юноша Кази стал уже Кази-Муллою, первым газием-имамом горцев. Он, Шамиль, его любимый мюрид и приспешник.
Целый ряд набегов и сражений с ненавистными гяурами встает в его памяти… Счастье переменчиво. То русские осиливают их, то они урусов…
Пред ним снова родимые Гимры. Но это не прежний цветущий аул с его персиковыми садами и цветущими пастбищами. Гимры в огне. Развалины еще дымятся. Проклятые гяуры после долгой осады ворвались в селение и режут и бьют правоверных. Шамиль с двумя десятками таких же, как он, преданных своему вождю мюридов в полуразрушенной сакле защищают имама.
Но вот гяуры врываются в саклю. Один из них пронзает своей шашкой Кази-Магому, другой кидается к Шамилю и штыком прокалывает ему грудь. Верный мюрид падает к ногам своего имама. Имам убит, но он, Шамиль, еще дышит. Оторвав кусок чохи и заткнув им окровавленную рану, он, терпеливо вынося адскую боль, дожидается ночи. Под темным покровом ее он отыскивает под грудою тел защитников труп своего владыки и, придав мертвецу положение молящегося, с каким избранные святые должны предстать на суд Аллаха, сам тихонько скрывается в горы, весь проникнутый тайной целью проповедовать неумолимый газават…
Но вот новое воспоминание прожигает огнем душу имама.
На площади аула Корода собралась большая толпа. Здесь и кадии, и муллы, и наибы, и простой народ — таулинцы. Недавно убили их второго имама, Гамзат-бека, и все они сошлись сюда, чтобы выбрать нового вождя.
Тут же в толпе мюридов, суровый и неумолимый, с пламенными очами и высоко поднятою головою стоит Шамиль. Его сердце не ищет ни бренного тщеславия, ни почестей и славы. Вся его цель — служение Аллаху и распространение призыва к священной войне. Он стоит, ничуть не мысля о блестящей будущности, которая его ожидает. Он весь ушел в свою задумчивость, исполненный самых чистых помыслов. И вдруг слух его поражен странными возгласами толпы.
— Шамуил-Эффенди, сын Магомета-Дэнькоу, будь нашим вождем! — слышатся ему тихие одиночные голоса. Вот они громче, звучнее. Все новые и новые присоединяются к ним, и скоро вся тысячная толпа на гудекане слилась в одном диком реве:
— Шамуил, будь имамом! Веди нас!
Что это: греза или сон? Нет, не сон и не греза: его хотят, его просят. Ярким огнем загорается взор Шамиля. Стан выпрямляется. Он делает движение рукою и, когда толпа умолкает, говорит:
— Клянусь бородою Пророка, я не искал почести и славы. Как скромный раб Аллаха, я жажду одного: брызнуть священными струями потока учения Магомета в сердца ваши, наполнить головы ваши помыслами чистыми и вложить в руки ваши мечи во славу Аллаха. Но Аллах изрек устами вашими волю свою. Кысмет![44] Будь по сему! Я, вновь избранный вождь ваш, взываю к вам: мусульмане, газават![45]
При этом последнем воспоминании легкий трепет охватил лежавшего на дне ямы имама. Все его тело свело судорогой. Мысль притупилась и померкла. Он поднялся и начал быстро-быстро шептать молитву, кружась как волчок на дне ямы.
Потом разом тело его конвульсивно вздрогнуло, вытянувшись на дне без признаков жизни.
Он увидел Пророка.
Глава 6
Воля Аллаха. Новый мюрид
Солнце село. Из ущелий потянуло прохладой. Мулла показался на балкончике мечети и стал призывать правоверных к вечерней молитве. Скоро на востоке зажглась одинокая звезда Ориона, «Око Пророка», как ее называют мусульмане.
В русском лагере рожок горниста проиграл зорю, и стройные голоса солдат пропели вечернюю молитву. И точно в ответ им громкими звуками пронеслись по аулу возгласы: «Ля-иллях-иль-Алла!», повторяемые бессчетно толпою, все еще остававшейся на гудекане.
В эту минуту дверь мечети распахнулась, и на пороге ее показался человек. Он был высок, плечист и строен. Тонкий стан его был затянут белым бешметом. Плечи и спина покрыты наброшенной на плечи пурпуровой мантией. С белой чалмы, окутывавшей голову, спускался длинный конец, заканчивавшийся кистью. Худое и мертвенно-бледное лицо с тонкими чертами и сурово-строгим выражением заканчивалось рыжей, крашеной бородою. Оно не носило ни малейшего следа утомления, это гордое, дышащее суровостью и неумолимым фанатизмом лицо. Большие, острые, пронзительные очи горели неугасимым пламенем. Что-то властное и мощное, что-то царственное сверкало в них. Это и был Шамуил-Эффенди, духовный вождь и повелитель правоверных.
И все, находящиеся на площади, — и алимы, и старейшины, и наибы, и кадии, — все низко склонились перед ним. Двое из присутствующих, Кибит-Магома, бывший наиб Тилетльский, и ученый алим Ташау-Хаджи, почтительно приблизились к имаму и взяли его под руки. Поддерживаемый ими, Шамиль поднялся на уступ скалы, находившейся на площади, и начал твердым, сильным голосом, обращаясь к народу:
— Ля-иллях-иль-Алла, Магомет-россуль-Алла! Имя вечному Адн! Народы Дагестана, внимайте! Волю Единого возвещаю я вам. Аллах велик и могуществен! От милости Его созданы царства. Народам Чечни и Дагестана даны горы, прочим долины и низовья рек. Мы построили наши сакли, завели цветущие кутаны и поселились в наших аулах во имя Аллаха, славя Имя Его. Но народ Гога и Магога[46] решил завладеть нами, превратить наши пастбища в пустыни, наши аулы в груды пепла и развалин. Неверные силою хотят применить к нам учение Иссы,[47] который отменяет священные, завещанные нам нашими предками канлы и учит забывать обиды и зло. Наши враги хотят заставить нас, как рабов, работать на себя… Но этому не бывать. Наибы, алимы, абреки, мюриды и вы, таулинцы, Алла-сахла-сын![48] Волю Аллаха возвещаю вам: три дня и три ночи пробыл я в мечети, испрашивая, за что прогневался на нас Вечный, наказав поражением недоступной доселе Аргуани, и Аллах смилостивился над своим недостойным слугою и послал мне Пророка. Он явился мне во всем могуществе райского блеска. Но я не смел взглянуть на него. Из уст его пылало пламя, и грозные очи кололи, как два острых клинка. Гром и молния были в грозных чертах его. Ему сопутствовал Зейнал-Аби-дин,[49] который и оповестил мне волю Могучего и причину его гнева. Старейшины и народ, внимайте! Аллах гневается на нас, потому что Ему известно, что среди нас, мюридов, есть такие, которые не исполняют должных обрядов, молитв, постов и омовений, не исполняют волю Пророка и предписаний тариката. И за их грехи должны страдать все. Но лишь только позорная казнь совершится над грешными, победа будет наша. Так решил Пророк! Валла-билла![50] Иншаллах![51]
— Иншаллах! — эхом отозвалась толпа на слова своего имама.
В это время из толпы выдвинулся человек в чалме, с жестким взором. Это был татель[52] Самит. Его называли очами и ушами имама, так как через него Шамиль знал обо всем, что происходило среди мюридов. Ему же была дана неограниченная власть обличать того или другого мюрида, будь он знатный наиб или простой таулинец.
— Мой верный Самит, — произнес Шамиль, кладя руку на плечо тателя, — тебе поручаю отыскать виновных ослушников Пророка и доставить их как можно скорее на суд. Проступок нарушения веры в дни газавата требует жестокого, немедленного возмездия. Такова воля Пророка.
Самит молча склонился пред имамом.
И не одно сердце мюрида дрогнуло в это мгновение. Они знали, что словам Самита, будь они клевета или правда, поверит имам и названному им преступнику пощады не будет.
Лишь только Шамиль знаком отпустил Самита, мюриды выстроились по обе стороны улицы, образуя живые шпалеры от мечети до дома имама, и громко запели священный гимн газавата, начинающийся неизменным: «Ля-иллях-иль-Алла!» Шамиль двинулся между этими двумя живыми стенами, поддерживаемый с двух сторон ближайшими из своих наибов.
Но вот внезапное смятение произошло в рядах его свиты. Кто-то метнулся навстречу шествию и распростерся на земле у ног имама.
Ближайшие мюриды бросились к упавшему и, подняв его, поставили перед лицом Шамиля. В ту же минуту из толпы их выдвинулся старик Хаджи-Али и сказал, указывая на незнакомца:
— Великий имам! Этот юноша — Гассан-бек-Джанаида, уроженец аула Дарго-Ведени, он джигит из отрядов храброго Ахверда-Магомы. Он жаждал узреть тебя, великий имам, и с этой целью прорвался сквозь цепь русских и прискакал в аул. Сердце его чисто, как струя потока, и душа его жаждет блаженства вечного.
— Встань, юноша, и скажи, в чем твоя просьба? — ласково обратился к Гассану Шамиль.
— Святейший имам, — произнес тот, вперяя восторженный взор в лицо своего повелителя. — Моя просьба дерзкая, я хочу многого, и, быть может, за мою дерзость я заслуживаю смерти: святейший имам, я хочу быть мюридом!
— В твоем желании, юноша, нет преступления, — ответил Шамиль. — Напротив, великий Пророк сочувствует всем, кто желает стать в ряды борцов газавата. Но ты слишком молод, юноша, и вряд ли успел пройти все необходимое для вступления на путь блаженства!
— Великий имам! Да сияет твое имя золотою звездою над небом Дагестана… Молодость моя не послужит помехой моему благочестию. Я готов поклясться на коране, что все установленные испытания пройдены мною. Мой учитель, Даргийский кадий, подтвердит тебе это. Цель моя — драться в твоих отрядах на священном газавате и отомстить урусам! Прими меня, имам!
Искренностью и горячим порывом веяло от речей юноши, а черные глаза его так и сверкали решимостью умереть по одному знаку имама.
Глядя на него, невольно припомнилось Шамилю время, когда он стремился к тому же, к чему стремится теперь этот юный горец. И долгим, пронзительным взглядом окинул он юношу.
Твои слова дышат храбростью, — произнес имам ласково. — Ступай в мечеть, где проведешь ночь в уединении и молитве, а с зарею мулла свершит твое посвящение.
И, ласково кивнув головою, Шамиль снова двинулся в путь, оставив Гассана с сердцем, преисполненным восторга и трепета.
Глава 7
Гарай! Гарай![53]
Плачет джианури…[54] рыдает сааз…[55] Красавица Патимат разбросала по плечамсвои черные кудри и тихо напевает родные гимринские песни, быстро перебирая струны мелодичного джианури. Ей вторит одна из служанок на звучном, как песня соловья, саазе. Повелитель и муж Патимат, Шамиль, ушел на совещание и вернется домой лишь с зарею. А то бы не сдобровать им… Песни, музыка и пляска строжайше запрещены в имамском дворце вообще, а в дни газавата особенно.
Но что ей газават, когда она молода и жаждет радости и счастья. Пускай целые дни от зари до зари слышатся залпы пушечных выстрелов. Тщетно ведь обстреливают русские Сурхаеву башню и другие. Патимат знает, как прочно выложены камнем Ахульгские твердыни, как смелы и храбры мюриды, засевшие в них!.. Не взять русским ни Сурхаевой башни, ни Ахульго, и она может спать спокойно, как под крылом ангела Джабраила.[56] Зачем же тревожиться ей и грустить, как Фатима, которая день и ночь плачет о своем Гамзате. Слава Аллаху, с нею ее мальчики, и Кази-Магома, и алый цвет ее сердца — красавчик Джемалэддин. Вон сидит она, Фатима, в углу со своей грудной Гюльмой, и глаза ее горят, как у волчицы… У нее всегда так горят глаза, когда она смотрит на Джемалэддина. Можно думать, что она завидует доле ее, Патимат… Не желает ли она ему участи Гамзата? Нет, нет, у каждого своя судьба, предназначенная Аллахом!
Но вот замолкла песня… С унылым звоном падает джианури на мягкие ковры сераля. Следом за ним умолкает и звенящий сааз… Служанка вносит целое блюдо сладкой алвы.[57] Другая зажигает чирахи[58] в глиняных плошках… За ними бегут Джемалэддин и Кази-Магома. Они уже отведали вкусного лакомства, потому что губы их стали слаще меда и они поминутно обтирают липкие пальцы о полы бешметов.
— Аллаверди![59] — говорит им мать и улыбается обоим сразу, но глаза ее, помимо воли, останавливаются с большею лаской и нежностью на лице старшего сына, уплетающего за обе щеки сладкую, тающую во рту алву.
— Сегодня урусы два раза кидались на штурм, — говорит он, усиленно работая зубами. — Да что толку? Отбили их наши. Слышишь, снова палят они!
Действительно, новый залп пушек громовым ударом пронесся по горам и замер где-то вдали, несколько раз повторенный эхом. Точно горный шайтан обменялся приветствиями с черными джинами бездн и ущелий.
— Сегодня на совещании старики говорили, что сардар хочет идти на Ахверды-Магому к высотам, — неожиданно вмешивается в разговор Кази-Магома. — Наши их допекли. Говорят, из гор спешат новые наши отряды. Вот бы пробиться им сюда! Небось много бы отправили тогда в ад неверных…
И маленькие глазки его хищно сверкают как у голодного волчонка.
— Мать, спой мне песню, — просит Джемалэддин, поднимая упавшую на пол джианури и заглядывая в лицо Патимат просящими глазами.
Той уже теперь не до песен. Залпы все усиливаются и усиливаются с каждой минутой, несмотря на подступающую темноту ночи. В промежутках между ними слышатся дикие крики горцев и пение их священного гимна. Нет больше сомнений: там, внизу, у башни идет рукопашный бой. Там штурмуют Сурхай ненавистные урусы. «Аллах великий, помоги джигитам!» — шепчет она набожно. Потом разом хватает джианури и, чтобы отвлечь внимание детей от боевого шума, живо настраивает его и поет во весь голос: