«Кого-кого… Его Светлость Тыкву Огуречную — вот кого». Дед сказал: «Нет».
Тут в кухню зашла мама. Волосы ее были накручены на бигуди, на щеке багровел толстый рубец. Но не настоящий, это бигуди так отпечатались. Видимо, она всю ночь пролежала щекой на бигуди. Одной рукой мама растирала рубец, а другой процеживала кофе через ситечко.
То, что ни мы ей, ни она нам не сказали «доброе утро», дело обычное. С мамой можно заговаривать не раньше, чем она выпьет чашку кофе. До этого момента она не произносит ни слова.
Кофе был готов, и мама отпила первый глоток. «Доброе пасхальное утро, — сказала она, продолжая массировать бледнеющий рубец Потом, будто беседуя сама с собой, пробормотала: — Ну и чертовщина же мне ночью приснилась!»
Я сказал: «Если тебе приснилась огуречина с короной, то это никакой не сон!»
«Жаль», — сказала мама. Она помешала в чашке, хотя пьет всегда кофе без молока и сахара и мешать там было нечего. Просидели мы так довольно долго. Мама — помешивая в чашке, а мы с дедом — поклевывая крошки.
Затем возник Ник. А так как у мамы по утрам реакция замедленная, то она слишком поздно обнаружила, что Ник достал из холодильника клубничное мороженое. Мама ужасно накричала на уплетающего мороженое Ника, Ник захныкал и заныл, что сейчас пасха — на кой тогда пасха нужна, если даже мороженого вволю поесть нельзя.
Тут и Мартина вошла и раздраженно сказала, что от такого ора весь утренний сон насмарку. Она взяла у Ника вазочку с мороженым, переложила его в бокал для пива, побрызгала сверху содовой водой и заявила: теперь это, мол, пломбир с содовой, лучшего завтрака для детей не придумаешь и пусть он ради всех святых соблаговолит заткнуться. Но мама выплеснула пломбир с содовой в раковину. При этом она шумела, что если мы полагаем, будто можем творить все, что вздумается, то глубоко заблуждаемся. Потом мама взяла себя в руки, и Ник получил какао, а Мартина заварила себе крепчайший чай для успокоения нервной системы.
Я выглянул в окно. Небо было голубым, с единственным сиротливым облаком. В проулке, перед нашей садовой калиткой, стоял господин Павлица и насвистывал. Павлица ежедневно в восемь часов стоит перед нашим домом и свистом подзывает своего пса. В четверть девятого пес появляется, и Павлица перестает свистеть.
Когда пес явился, я подумал: сейчас четверть девятого, опять-таки небо голубое, пора одеваться. Потому что в девять часов каждый год мы отправляемся на пасхальную автопрогулку. Это традиция, сказал папа. И ехать обязан каждый, даже с насморком; да мы, честно говоря, уже и забыли, когда последний раз отбрыкивались, так как толку от этого чуть. Папа просто из себя выходит, если кому-нибудь из нас вздумается забастовать, — разве можно нарушать традицию! Для прогулки мама и Мартина обряжаются в вышитые крестьянские платья, мы с Ником влезаем в кожаные ковбойские штаны.
Как раз когда я об этом размышлял, в кухню вошел папа. Он сказал «доброе утро» и полез в шкафчик под раковиной, где мы держим картошку и лук. Он вытащил короб с картофелем и стал шуровать в нем обеими руками.
«Что ты там ищешь?» — спросила мама.
«Прошлогодний картофель!» — ответил папа.
«Прошло… что?» — спросила мама с нескрываемым ужасом.
Папа сказал, он ищет клубни с побегами, то есть прошлогоднюю, проросшую картошку.
Мама сказала, у нас бывает только первосортная, свежая картошка. Но папа продолжал рыться как ни в чем не бывало. Маме хотелось знать, зачем это папе понадобилась проросшая картошка, и папа растолковал: она нужна ему на завтрак.
«Ты будешь есть на завтрак сырые клубни?» — воскликнул Ник в диком восторге.
«Я пока еще нет, — сказал папа, — король Куми-Ори желают!»
Ники подлетел к кухонной тумбочке, распластался на пузе и выудил из нее шесть картофелин с длиннющими бледными ростками: «Они тут с рождества! Как, годится?»
Папа сказал, что в самый раз, но вообще-то суперсвинство давать картошке гнить с рождества. Это ли не наглядное свидетельство крайней бесхозяйственности! Потом он велел нам поторопиться и не забыть прихватить дождевики. И пускай мама запакует старый плед, а дедушка заправит переносный холодильник, и пускай Мартина положит в багажник бадминтон, я протру заднее стекло машины, а Ник дверные ручки, и пусть мама, не дай бог, опять не забудет острый нож и бумажные салфетки тоже.
«А огуречный король что будет делать, когда мы уедем?» — спросил Ник.
Папа заявил, что Огурцаря мы возьмем с собой и мне придется посадить его к себе на колени. Я как гаркну, что было сил «нет» и сразу еще раз «нет». «Тогда он будет сидеть на коленях у Ника!» — решил папа. Ник ничего против не имел. Но мама, в свою очередь, заявила, что, поскольку Ник все равно будет сидеть на коленях у нее, ей как-то не очень хочется, чтобы сверху водрузился еще и Огурцарь. Она ведь не основание пирамиды бременских музыкантов. Папа вопрошающе посмотрел на Мартину. Мартина покачала головой. Тут же заодно покачал головой и дед. Папа вскипел. Один из нас обязан взять Куми-Ори, кричал он. Сам он не может его взять, потому что сидит за рулем.
«Он мне не симпатичен», — проворчал дед.
«Он липкий, как сырое тесто!» — сказал я.
«У меня Ник на коленях. С меня хватит!» — отрезала мама.
«У меня при виде его мурашки по спине бегают!» — воскликнула Мартина.
Папа совсем распалился. Мы неблагодарные, бушевал он, у нас нет ни стыда, ни совести. Он метался между кухней и ванной комнатой и при этом мылся, брился, одевался. Застегнув последнюю пуговицу, он застыл перед нами с угрожающим видом: «Так кто же возьмет короля на колени?»
Дед, мама, Мартина и я замотали головами. Это был вообще первый случай, когда ни один из нас не подчинился папе. Мы сами очень этому удивились, но еще больше удивился папа. Он даже изумленно переспросил. Но это ничего не изменило. Тогда папа, взбешенный, ринулся в свою комнату, взял на руки Куми-Ори, отнес его в гараж и посадил в машину на заднее сиденье. Нику он сказал: «Пошли, Ник, мы едем одни!» В нашу сторону он нарочно не взглянул. Папа так рванул машину из гаража, что передним левым колесом смял куст роз, опрокинул гипсового гнома и тачку. Он вылетел из ворот на улицу, как будто собирался выиграть Гран-при Монако.
Проросшие картофелины одиноко лежали на кухонном столе. Мама побросала их в помойное ведро, одновременно упрекая нас, что мы ее совсем не поддерживаем и что вот уже дети наносят удар в спину и таскают картошку из тумбочки. Затем мама решила устроить себе роскошный выходной. Она пошла досыпать.
Дед позвонил своему другу, «старине Бергеру». Они уговорились встретиться за утренней кружкой пива и сыграть партию-другую в кегли.
Я отправился на тренировку. Мама снабдила меня мелочью, чтобы я мог купить себе на обед в буфете пару сосисок с горчицей. Только в буфет я не пошел. Хубер Эрих, парень из нашей секции, позвал меня обедать к себе. Он как раз один остался. Родители с младшей сестрой укатили на пасхальную прогулку. Его отец, в отличие от нашего, не придает традициям такого уж большого значения.
Вообще дома у Эриха очень многое совсем не так, как у нас. Эриху не приходится по сто раз спрашивать, можно ли ему пойти на плавание, можно ли ему сходить в кино, можно ли ему забежать к товарищу. Эрих говорит, он может делать чуть ли не все, что захочет. Но, говорит Эрих, в этом есть и отрицательные стороны. В их семье, во всяком случае. Взять, к примеру, его маму. Она тоже делает, что ей заблагорассудится. А ей то стирать неохота, то гладить. Она считает, Эрих не перетрудится, если разок сам выгладит себе рубашку.
Не берусь судить, можно ли перетрудиться, выгладив рубашку. Сам я еще ни одной не выгладил, даже утюга ни разу в руках не держал. Что там ни говори, а у Эриха адски весело. Его комната — настоящая страна Кавардакия. По всему полу валяются книги, и карты, и трусы, а вперемешку навалены учебники. На одной стене он нарисовал фломастерам снежного человека. А на двери огромными буквами вывел: «Взрослым вход воспрещен!»
Мы сделали себе омлеты с ветчиной. Затем отправились в кино на «Сыграй мне смертельное танго». А потом заглянули в «И-го-го» — говорят, там можно классно посидеть, потягивая через соломинку кока-колу.
В «И-го-го» сидела Мартина с Бергером Алексом и куча других ребят из нашей школы. В «И-го-го» всегда торчит полшколы. Взрослые сюда не суются, очень уж тут шумно. Но Мартина и я очутились здесь впервые. Папа не позволял нам ходить в «И-го-го». Он говорил, детям в забегаловках делать нечего. Но кто-кто, а Мартина давно не дитя. А «И-го-го» никакая не забегаловка. Все там только колу пьют. Он говорил, это разъедает желудок. Что бы это такое значило, я точно не знаю. Во всяком случае, он был бы рад, если б мы пили только самодельный сок из слив. А наш сливовый сок хуже уксуса, да и живот от него сводит.
Мы с Мартиной собрались домой лишь с наступлением темноты. Мартина рассказала мне, что Анни Вестерманн завидует ей из-за Бергера Алекса, а я ей рассказал, что улучшил свой результат в кроле на одну десятую секунды. Рассказал я ей также про «Смертельное танго», которое посоветовал обязательно посмотреть. Мы так здорово понимали друг друга, что я пообещал ссудить ей денег на кино.
Когда мы пришли домой, папина машина уже стояла в гараже. Мама возилась на кухне. Она отбивала шницели. Она их с такой свирепостью колошматила, что весь стол ходуном ходил. «Злится, что мы так поздно заявились!» — шепнул я Мартине.
Но я ошибся: она общалась с нами вполне благодушно. Должно быть, мама сердилась на кого-то другого.
Ник сидел на веранде, дед еще не приходил. Папа был в своей комнате, а куми-орский владыка возлежал на тахте в гостиной и созерцал кукольное телепредставление.
Я прошел мимо него. Он сказал: «Ламчик, лукируй мои снеготочки!» Жестом он указал на свои ноги. На большом пальце красный лак облез.
Я сказал Куми-Ори: «Мы вам не прислужаем!» И двинулся дальше. Зашел на веранду выведать у Ника, как прошла прогулка. Ник сразу сник. Он рассказал, что в машине Куми-Ори стало плохо, оказалось, он не переносит езду. От солнечных лучей у него на лужайке закружилась голова, а когда они решили пообедать в пансионе, то хозяин их с Огурцарем в ресторан не пустил, и они ушли несолоно хлебавши.
«Слушай-ка, Ник, — спросил я, — ты, случайно, не в курсе, как папа думает поступить с этой тыквой-мыквой?» Ник ответил: «Папа будет оберегать его и поможет ему вернуться на престол!»
«Колоссально! — сказал я. И добавил: — Да он сам в это не верит, распапулечка наш».
Ник завелся: «Как он сказал, так и сделает. Папа все может!»
Тут мама позвала ужинать. Из своей комнаты вышел папа. Он положил себе в тарелку шницель, три картофелины и снова удалился. Он так всегда делает, когда на нас сердится. Куми-Ори сполз с тахты и засеменил за папой. Позже папа еще раз выходил и прошел прямиком в кухню.
Мама бросила ему вслед: «Прошлогоднюю картошку я выбросила в помойку!»
Некоторое время папа из кухни не появлялся. Потом он проследовал через нашу комнату, неся в руках проросшую картошку. Лицо его выражало ожесточенную непримиримость.
Мартина с перепугу выронила вилку. «Он и впрямь копался в помойном ведре», — выдавила она.
«При том, что ему от одного его вида плохо делается! — сказал Ник. И добавил: — Наверное, он просто без ума от этой огуречины!»
«Ради меня, во всяком случае, — со слезами в голосе проговорила мама, — он в помойном ведре ни разу в жизни не копался!»
Вечером, когда мы уже улеглись, у папы с мамой вышел крупный разговор. В моей комнате все было слышно. Мартина и Ник проникли ко мне: им тоже хотелось все знать.
Мама сказала, король должен убраться. Как — это ее не интересует. Но в доме она его больше не потерпит.
Папа сказал, он его приютит, чего бы это ему ни стоило; он требует, чтобы мама была с королем приветлива и нас настраивала в том же духе.
Мама кричала, нам папа не позволяет держать ни кошки, ни собаки, ни даже морской свинки или золотой рыбки, хотя общение с животными благотворно влияет на детей. А теперь для себя самого завел ни рыбу ни мясо!
Папа кричал, при чем тут рыба и мясо, когда речь идет о несчастном короле, попавшем в беду!
Мама вопила, плевать она хочет на несчастных королей-пострадальцев!
Папа вопил, он не оставит несчастного короля-пострадальца, потому что он сердцем чувствует страдания другого.
Мамин голос зазвенел. Это он-то чувствует страдания другого! Да ее от этих слов душит хохот! После чего она долго и громко смеялась, но звучало это не слишком весело.
Тут папа дико захохотал. Именно этого она и не в состоянии понять! Она вообще ничего не понимает, а папу и подавно, потому-то ей и невдомек, как чудовищно важно иметь в доме такого вот куми-орского короля!
К ним присоединился дед. Он привел родителей в чувство. Папа и мама пришли к компромиссному соглашению. Но в чем оно заключалось, трудно было разобрать, так как они уже говорили нормальными голосами. Мы поняли меньше половины. Одно было ясно: Куми-Ори остается в папиной комнате и из нее не выходит. Папа опекает и обслуживает его. Проросшую картошку закупает он же. Что касается мамы и нас, то лучше бы этого Куми-Ори вообще не было. Единственный пункт, по которому договоренность достигнута не была, это — станет ли мама убирать папину комнату.
Перед тем как пойти к себе, Мартина сказала: «Если б у этого Огурцаря была душа, его давно бы и след простыл. Не может он не видеть, что из-за него сплошные скандалы!»
Нику это было недоступно. «Дураки вы, — хмыкнул он, — король — законная игрушка!»
На следующий день у меня не было времени подумать об Огурцаре. Шел последний пасхальный денечек. Скопилось адски много невыполненных заданий, к тому же назрела одна особая проблема.
Дело вот в чем: недели три назад нам раздали контрольную по математике. Несмотря на то что в каждом примере я напутал самую малость, Хаслингер закатил мне единицу. А под ней нацарапал: «Подпись отца». И три восклицательных знака. От всех других ему и подписи матери больше чем достаточно. Но так как меня он невзлюбил, то решил доконать подписями отца.
Ну, а теперь я уже никак не могу показать папе этот кол. За последний кол мне от него здорово влетело. Он сказал, если я принесу еще один, то не видать мне бассейна как своих ушей. И денег на карманные расходы — тоже.
Поэтому я дома о единице даже не заикался и на очередную математику явился без папиной подписи. В наказание Хаслингер задал мне четыре уравнения со многими неизвестными — и тоже с подписью отца. На следующий день я сдал Хаслингеру четыре уравнения со многими неизвестными и тетрадь для классных работ — без папиной подписи. Тогда Хаслингер увеличил наказание до восьми уравнений. Разумеется, с папиными подписями.
От урока к уроку долги росли в арифметической прогрессии. К завтрашнему дню за мной уже числилось шестьдесят четыре уравнения и шесть подписей отца! А шесть папиных автографов заполучить в шесть раз труднее, чем один. После того как из-за Куми-Ори все пошло наперекосяк, я вообще не мог к нему сунуться.
Деду и маме говорить об этом не стоило. Несмотря ни на что, они все-таки могли передать папе.
Хубер Эрих выдвинул идею — все папины подписи подделать. На его взгляд, это сущие пустяки. Он поступает так всегда. Но Эриху куда проще. Он уже с первого класса ходит в отстающих. И давным-давно начал подделывать подписи. Настоящую подпись его отца учителя в глаза не видели. Я попробовал в блокноте скопировать папину подпись. Но она у него жирная, размашистая, никто ее не подделает!
Я прямо до ручки дошел. От моего взгляда в стене, кажется, должны были образоваться дыры. С особым удовольствием я бы сейчас повыл. А из головы все не шел разговор с Шубертом Михлом, состоявшийся две недели назад по дороге из школы. Мы тащились, как черепахи, поругивая Хаслингера и всю школу. Неожиданно Михл спросил: «Как думаешь, Вольфи, Хаслингер хочет завалить тебя только по математике или по географии тоже?»
За всю свою жизнь я не пугался так, как тогда. Что я могу загреметь на второй год, у меня, честное слово, раньше и мысли такой не было. Да мне это в голову прийти не могло. А ведь если подумать, такой поворот дела был очень даже возможен. Я сложил свои отметки по математике: кол, кол, пара, пара, кол, кол — и разделил полученную сумму на шесть (столько я еще могу сосчитать!). А по географии отметки за контрольные давали и того пуще — одну и одну десятую. В среднем.
Михл пытался утешить меня. «Хаслингер ведь еще два зачета устроит, — предположил он. — Напишешь последние работы на трояк — считай, проскочил!»
Да у Михла просто фантазия разыгралась. На трояк у Хаслингера?! Скорее мир рухнет в тартарары. Всю оставшуюся дорогу я не проронил ни слова. Я не прислушивался больше к утешавшему Михлу. Мой мозг свербила одна мысль: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…» Поэтому в пасхальные каникулы я ничего не учил. Стоило мне открыть портфель и достать тетрадь, как в голове начинало гудеть: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…»
Я действительно каждый день пытался. Результат был один и тот же. В голову не шло ничего, кроме «на второй год». А закинешь портфель в угол — сразу на душе легче становится. И мысли самые разные так и бурлят в голове.
Но сегодня каникулы кончались, и что-то должно было случиться. Я сидел на столе, вертя в руках блокнот, исчерканный папиными подписями (фальшивыми). В комнату вошла Мартина. Ей нужна была моя точилка для карандашей, чтоб все ее карандашики имели изящные носики.
Мартина обожает такие штучки. Ее школьные принадлежности всегда опрятны до отвращения: и тебе запасной стержень для авторучки, и тетради обернуты, в портфеле крошки или там жевательной резинки днем с огнем не найдешь. Даже на треугольниках ничего не выцарапано. Цветные карандаши у нее один к одному. Как она этого достигает, ума не приложу. Красный превращается у меня в огрызок, когда к коричневому я еще не притрагивался.
Как я уже сказал, Мартина зашла за точилкой.
Она все-таки заметила листки, испещренные псевдопапиными подписями, хотя я прикрыл их рукой. А она ведь не без понятия. Сразу смекнула, что к чему. «Это совершенно бессмысленно, — сказала она. — Так ты себе еще больше напортишь».
«А ты можешь представить, — спросил я, — что сегодня вечером я подойду к папе и выложу ему пять не сделанных допзаданий и кол в придачу?» Этого Мартина представить не могла. Она тоже несколько раз попыталась скопировать папину подпись. Вышло не лучше, чем у меня. Мартина пообещала непременно что-нибудь придумать. Но на это ей нужно дня два-три. Я же должен, для отвода глаз, сказать Хаслингеру, что папа в отъезде и вернется лишь к концу недели. А если я захочу, она сама сходит к Хаслингеру и подтвердит, что отец действительно уехал. Невозможно было представить, что Хаслингер в это поверит, все же на душе стало легче. Особенно после того, как Мартина пообещала мне помочь, чтобы я не выпал в осадок — на второй год. Она возьмет меня на буксир. А Хаслингера мы уж как-нибудь нейтрализуем — так она сказала.
За ужином царило гробовое молчание. Папа, хотя и вышел к столу, не проронил ни слова. Соответственно и мы помалкивали. После трапезы папа подобрал в кухне последнюю проросшую картофелину и уже подпорченную головку чеснока и направился в свою комнату. На пороге он спросил нас: «Как ваши школьные дела? Все ли готово к завтрашнему дню?»
Ник пробубнил пасхальный стишок. Что-то про свечечки, куличики и ангельские личики. Мартина толкнула меня: «Самое время все сказать!»
Я сделал шаг в папину сторону. В одной руке он держал картошку, а другой ласково трепал Ника по головке. Папа перевел взгляд на меня. Между его взглядом и хаслингеровским не было абсолютно никакой разницы. «Тебе что-нибудь нужно?» — спросил он.
Взгляд Мартины буквально подталкивал меня в спину. Но я отрицательно мотнул головой и ушел к себе в комнату.
«Трус», — прошипела вдогонку Мартина.
В этот вечер я еще долго не мог уснуть. Пытался забыться — то на правом боку, то на левом. И на спине, и на животе. Не спится, и все тут. Часы на ратуше пробили полночь. Я решил подумать о чем-нибудь необыкновенно приятном. Как я, к примеру, стану чемпионом по плаванию на спине среди юниоров. Мне виделась восторженная толпа болельщиков и среди них ликующий папа. Но тут из душевой кабины вылез Хаслингер. В правой руке он держал мою тетрадь для классных заданий и угрожающе ею размахивал. Он пробился через восторженные толпы прямо к папе и попросил его поставить везде свои подписи. В этом месте папа ликовать перестал. Летом мы, наверное, отправимся в Италию. Воображение рисовало такую картину: я жарюсь на солнышке и лижу мороженое. Но Хаслингер и здесь все испортил. Он возник рядом со мной, как джинн из бутылки, и заблажил на весь пляж: «Хогельман! Не загорать! Второгодники должны быть бледнолицыми!»