— Хватит ерундить, подсаживайся. Комбат узнает, будет пилить…
Чтоб развеять неловкость, я спросил его:
— Ты так учетчиком и работаешь?
— Я? Нет. Я теперь в кладовщиках! — похвалился Дубинин.
А вот и дом Евсеича, обычный, неприметный. Во время отпусков я кое-что подправляю в доме. Но Евсеич не тужит:
— Идти к управляющему, ей-право, совестно. Людей от работы оторвешь. Да и хватит на мой век!
— Тпру! — трубно загудел Мишка, натягивая вожжи. Евсеич торопливо распахивал ворота.
— Приехал, ах ты! Человечина ты! Вот здорово! — радостно восклицал он, обнимая меня. Евсеич бестолково суетился, то и дело спрашивал: «Где старая? Где старая?»
«Старая», крепкая, лет сорока пяти женщина, Марина, несла в подоле фартука, видимо, только что сорванные огурцы.
— Гостенек заявился! — радушно просияла она.
Мишку за стол приглашали, но он отказался, чего не бывало раньше. В небольшом дворике развернул ходок, да так круто, что передок резко заскрежетал, послышался треск, будто что надломилось в нем. Дубинин искусно щелкнул кнутом, затем с холодным спокойствием жестоко стеганул лошадь. Повозка чудом не зацепила за ворота, понеслась, как ветер, по улице. Марина, глядя вслед, восхитилась:
— Зять-то у нас, любо-дорого. Орел!
Чуть не до утра просидели мы с Евсеичем. Я слушал, не перебивая:
— …Расторопный он, смекалистый, с любым человеком поговорить может. За это ты уважал Мишку. Поэтому я и не писал тебе, чтоб не расстраивать… А кладовщиком-то он лишь два месяца. И теперь каждый день: то мешок кукурузы тащит, то муки, то бидон молока свиньям привезет. Я ему с первого дня: «Не пакости, Михаил! Не твое добро — не бери!» Куда там! И вот надумал он строиться. Привозит машину шифера. Вчера это, в обед. Я как раз у них был. И Михаилу ультиматум: отвези туда, говорю, где брал. Скандалили до поздней ночи. И что страшно: Марина и Ленка на его стороне. Марина одно напевает: Мишка-де неглупый, пробивной, с таким мужем жить да радоваться. Ах, Мишка, Мишка! Как у меня душа болит, что в армию его не взяли, а тут он сам по себе-то газетку в руки не возьмет…
Евсеич говорил неторопливо, не мигая смотрел куда-то мимо меня. Он сидел на крылечке, а я то устраивался рядом с ним, то на корточках, напротив, и тогда даже в темноте видел тоску в глазах его. И еще мне показалось, что они влажно блестели. Но не стояли же в них слезы, нет, голос комбата был тверд, как всегда, и к жалости не взывал.
Целый день ходил я по двору, выискивая себе дела. В сарае дверь не закрывалась, висела на одной петле; двор замусорен, не убран; в огороде свиньи без вылазу, изгородь нуждалась в ремонте… Куда уж там Евсеичу с его здоровьем управиться! А он ходил вслед за мной, смущенно отговаривал: «Брось ты это дело к дьяволу, потерпит. Так и не отдохнешь».
С непривычки я устал и заснул рано. Поднялся на рассвете от тяжелого, глухого удара о землю… Раз… два… три… — считал я невольно. Чуть погодя послышалось, как что-то знакомо заскрежетало, потом раздался характерный треск. Мишка! Зачем он пожаловал? Я вышел на двор. У сеней по-хозяйски были приставлены три больших мешка. «Пшеница, — определил я на ощупь и подумал о Мишке: — Хитер! Налаживает с комбатом дипломатические отношения…» Евсеич, наверно, спал. Я долго ворочался потом с боку на бок, не мог уснуть: как воспримет это Евсеич? И все-таки заснул. Когда проснулся, стояла тишина, сквозь окна, занавешенные с вечера старыми одеялами, слабо пробивался дневной свет. Вошла Марина. Она была расстроена, хотя старалась не подать виду.
— Где ж Евсеич? — спросил я.
— Сказывают, ушел на Центральное, — Марина натянуто улыбнулась.
…Раньше, когда я ходил на Центральное в десятый класс, между колками небольшие елани пустовали, можно было ходить напрямую, сейчас все перепахали, я только диву давался: «Где нынче скот пасут?» Я шел по обочине дороги и, не останавливаясь, на ходу рвал неяркие от пыли цветы. Набрал целую охапку. Любил ли отец цветы, я не знал. И если любил, то какие? Пожалуй, эти. Они росли сами по себе, никто за ними не ухаживал, они выросли такими, какими могли вырасти только на нашей земле…
Я стоял у памятника, может быть, час, может, два. Довоенную давность бережно хранила память. Думал ли тогда отец, что недолгую жизнь отмерила ему судьба?
Меня кто-то окликнул. Оказывается, Евсеич. Выглядел он плохо. А может быть, я только сейчас рассмотрел его? Некогда белое, не крестьянское лицо отдавало теперь желтизной, щеки обвисли, молодые глаза гневно сверкали. Он не стал распространяться, по какому делу приходил в дирекцию, коротко бросил мне:
— Сказали, разберутся, сказали, примут меры.
В Березовку пришли засветло. Евсеич на ноги был крепкий, я еле успевал за его спорым, солдатским шагом. Шел и думал: «Руки бы тебе, комбат!» А они у него, когда понервничает, отказывали совсем. В таком неловком положении он оказался сейчас. Перед Березовкой стеснительно попросил меня: «Ты мне цигарку того… пальцы, будь они неладны, не слушаются».
…В этот приезд Ленку я видел впервые. Она, заплаканная, сидела за столом с матерью. При виде ее мне стало вдруг легче.
— Здравствуй, коза! — шутливым тоном мне хотелось разрядить обстановку, которая, я почувствовал сразу, сгустилась до предела. Я думал, что Ленка, завидев меня, как это бывало раньше, сейчас же преобразится, сверкнет улыбкой.
— Здравствуйте! — с холодной вежливостью отозвалась она.
Видать, в неурочный час приехал. Гнетущая тишина стояла в доме. Я был уверен: не будь меня, Марина бы сейчас метала громы и молнии. Она то и дело откашливалась, шмыгала носом, скрестив руки, недвижимо сидела на лавке, крепилась, видать, из последних сил.
— Радуйся, отец, — наконец заговорила она сквозь слезы. — Дочь к нам вернулась. Выпроводил зятек… Из Центрального звонили, можешь успокоиться: от нас хлеб увезли, а от Михаила шифер. Все теперь на своих местах. Михаил тебе ба-альшой привет передавал!
Мы сели за стол. Я проголодался, целый день не ел. Евсеич тоже, но он не притрагивался к еде. Ленка прошла в горницу и оттуда вскоре послышалось приглушенное рыдание.
На следующий день я работал, не зная устали, и успел сделать почти все, что планировал на неделю. А вечером объявил Евсеичу: завтра еду.
Мишка так и не пришел, хотя я и передавал через людей, чтоб он обязательно повидал меня. Но в душе я радовался: «Стыдно на глаза показываться. Совесть-то, оказывается, еще есть! Значит, непропащий человек!»
На Людино меня вез Евсеич. Я наставлял его всю дорогу: «…нельзя тебе расстраиваться, ведь совсем без рук останешься. Повоевал ты в своей жизни достаточно». Евсеич всю дорогу молчал, разговорился только на перроне, сокрушался о том, что отпуск у меня не удался.
Мне было тяжело прощаться с Евсеичем, щемило сердце.
— Ты только о нас не думай плохо. Все образуется, перемелется, — невесело улыбнулся Евсеич в последнюю минуту. Живые глаза его задорно блестели; нет, показалось мне тогда ночью, не могут в таких глазах стоять слезы, да и голос комбата звучал бодро.
ИСПОРЧЕННЫЙ ДЕНЬ
Темнота безлунной ночи как бы приблизила небо: яркие звезды не казались бесконечно далекими, неисчислимым множеством они неутомимо мигали, каждая ласково манила к себе. А внизу, под летящими самолетами, — ни огонька, ни просвета: эскадрилья шла над черным безмолвием высоких гор…
Это, пожалуй, внушающее зрелище, когда в непроглядную темень таинственно и грозно с могучим гулом несется бог весть куда девять пар красно-зеленых огней, восемнадцать летящих звездочек! Да, это вот и все, что можно увидеть с земли. Но каждый, приметивший полет этот, будь он в ночном поле или поздней дороге, наверняка приостановится и залюбуется, невольно расправит плечи.
Старший лейтенант Курасов был счастлив: он летит в боевом строю эскадрильи ночью. Их подняли по тревоге, и летят они по сложной трассе, даже горы вон прихватили, с посадкой на запасном аэродроме.
Риск и смелость — налицо, но командующий знал, на что способны летчики майора Дегтяря.
Курасов был на седьмом небе, выше ласковых звезд… Впрочем, так он себя почувствовал не сейчас, а чуть раньше, когда шли над равниной. Маршрут Курасов знал хорошо. Под ними голые, скалистые горы. Даже нога альпиниста вряд ли ступала по этим недоступным, безжизненным кручам. Если трезво прикинуть, чем может кончиться приземление на парашюте, случись нужда такая, на удачу бы никто нс стал рассчитывать. Летчики об этом знали. Комэск Дегтярь поучал и успокаивал молодежь неизменной фразой: «Я никогда ни о чем лишнем не думаю и вам не советую».
Командир не рисовался, он был смелым человеком. Курасов тоже себе цену знал. Правда, до сильного и мужественного комэска пока еще далековато, но кое-что он от него перенял, безусловно. В самом деле, хоть и жутковато сейчас Курасову, но он не хуже других держит место в строю, сосредоточенный, следит за показаниями приборов, одним словом, пилотирует по всем правилам. И, удивительно, несмотря на то, что он всецело поглощен полетом, тем не менее не отрешен от земли, невидимыми нитями связан с ней, чувствует ее.
…Его техник Ветлугин где-то, летчику кажется за тридевять земель, на родном аэродроме в одном из эскадрильских домиков, уединившись, осваивает разные там синусы-тангенсы, решает головоломные задачи. Готовится человек в академию. Человек… Ветлугин, Ветлугин… Как его? Вася? Петя? Степа? Забыл! Хочется потянуться к планшету, в нем есть данные о подчиненных. Коля? Ваня? Курасов перебираем, как ему кажется, все имена.
Он не верит ни в бога, ни в черта, и это, наверное, от перенапряжения ему кажется, что если уж он забыл, как техника зовут, то и кара за неблагодарность должна быть неминуемой. Нет… полет во что бы то ни стало завершится успешно, иначе он, Курасов, навсегда уронит свое летное достоинство в глазах командира полка и комэска. А командиры переживают сейчас: как там Курасов? — они сочли нужным поставить генерала в известность, что, по их мнению, для такого ответственного полета старший лейтенант Курасов еще зеленовато выглядит.
Откуда-то пришла и к нему слепая уверенность: попытка уговорить генерала — это своего рода дурное предзнаменование. Командир полка, предусмотрительнейший человек, ежели доведется оправдываться, может потом резонно заявить: «Я командующего предупреждал…» Именно в этот момент в глазах летчика полоснула короткая огненная вспышка. Это мигнула, должно быть, сигнальная лампочка. Которая! В какой системе неисправность? Еще немножко и лампочка загорится устойчиво, должна загореться, тогда… Курасов стиснул зубы, ожидая…
А горы еще не прошли, они внизу, такие бесконечные! Эскадрилья все также легко и неумолимо идет к своей цели. Ее порыв каждой клеточкой своего тела ощущает Курасов. Самолет послушно повинуется. Приборы бесстрастно свидетельствуют, что все системы и агрегаты работают нормально. Странно… Он ждет неотвратимо страшного, еще тверже держит штурвал, собранный, ко всему готовый. В чем же неисправность?.. Двигатели поставлены новые. Ветлугин их все доводит. Он и вчера приехал поздно с аэродрома, уже гасли огни в гарнизоне. Жена его ходила по квартирам, спрашивала, где ее благоверный.
Курасов досадно вспоминает, что вчера он, может быть, даже незаслуженно обидел ее, когда она потревожила его: «Вы не знаете, где мой?» Курасов сердито буркнул: «Откуда я знаю?» и бесцеремонно захлопнул дверь. Да, Ветлугин у него беззаветный трудяга, надо — он и ночевать на аэродроме будет. Но как же звать его? Миша? Андрей? Олег? Память, как назло, работает четко. Оказывается, Курасов помнит по именам каждого, кто с ним учился еще чуть ли не в начальной школе. Отменная у него память! Ветлугин… Игорь? Нет! Что за чертовщина?
Самолет неожиданно сильно тряхнуло. Мозг пронизало, как молнией: вот оно! Курасов безотчетно водит шершавым языком по сухим губам. Перед глазами — с немым укором горькая усмешка жены Ветлугина. И вдруг ему становится легко. Часто и сильно бьется сердце. Да это на развороте самолет попал в струю, болтнуло… Горячий стыд заливает лицо. Руки ощутили прохладу влажных перчаток…
Мигала ли лампочка? Он не уверен. И Курасов успокаивается. На него благотворно действует знакомая мелодия однотонно звенящих двигателей. Двигатели и в самом деле поют. Ветлугин перед вылетом, такой уж он беспокойный, говорил: «Еще немного, командир, и наш лайнер можно будет иностранцам показывать. Времени было в обрез, сроки при монтаже рекордные всегда. Ничего, потихонечку до такой кондиции доведем — вся инженерия ахнет!» Правда, золотой человек этот Ветлугин! Как же его!.. Яша? Карп? Антон? Да, у него русское, очень русское имя, но вышедшее из моды.
На земле, подобно звездам, мерцали огоньки. Они уже шли над равниной! Через несколько минут покажется запасной аэродром. Теперь Курасов уверен: полет закончится благополучно…
От самолета к самолету по незнакомой бетонке бегал майор Дегтярь. В темноте никто не видел его юркой, совсем не командирской фигуры. А голос слышался то здесь, то там: «Матчасть внимательно осматривайте — полет ответственный! Всем дозаправиться!»
Курасов в первую очередь достал планшет, ему не терпелось. «Ветлугин… Сидор Платонович! — читает он и удивляется, — Сидор… Нет, его как-то по-другому зовут». К Курасову подъехал топливозаправщик. Летчик хорошо знает, где заправочные горловины топливной системы, он к тому же как-никак техник третьего класса! Курасов кается за вчерашнее. Что допоздна делал на аэродроме Ветлугин? На что он должен обратить внимание при осмотре? Какая мигнула в полете лампочка? И мигнула ли? Может, то был всполох или галлюцинация?
Курасов бегло осмотрел самолет и ничего подозрительного не нашел. «Все нормально», — сказал бы уверенно Ветлугин.
— Черт знает, что делать! Хоть бы какого-нибудь механичка! — ворчит Курасов. — Но как-нибудь он долетит. Ему бы только сегодня долететь…
Курасов никогда не чувствовал себя таким счастливым и гордым! Подробности полета вспоминать не хотелось. Конечно же, зря за него переживали и командир полка и комэск. Еще генерала предостерегали! Он знал: его похвалят. Правда, не очень громко. Его командиры, как это принято в авиации, на такое событие отзовутся скромно: «А Курасов, — скажут, — слетал нормально». И все.
Длинная какая ночь! Ветлугину повезло — столько у него свободного времени, можно заниматься. Толковый он, в академию поступит запросто. Технарь в науку ударился! — снисходительно усмехается Кура-сов. Акакий? Мефодий? Сидор! Сидор Платонович…
Не верилось, что совсем недавно он испытывал страх. Наверное, никакая лампочка не мигала. И вспоминал ли Курасов генерала и имя этого самого Ветлугина…
Голубой рассвет стоял над аэродромом. Усталые, серые от бессонницы лица. Ветлугин вяло улыбается:
— Какие есть замечания, командир?
— Есть замечания, — неторопливо отстегивая ремни парашюта, говорит летчик, — лампочка мигает… — Курасов осекся: «Какая?» Но было уже поздно. И он наугад, но уверенно ткнул пальцем в приборную доску. — Надо посмотреть, где-нибудь не контачит.
— Спецы-ы! — сильный голос оглашает и будоражит притихшую стоянку. Ветлугин зовет механиков.
— В чем дело, Сеня? — кто-то спрашивает Ветлугина. Курасов слышит, сразу вспоминает: «Точно, Сеня… А по документам — Сидор…»
Автобус набит до отказа.
— Все сели? — громко спрашивает комэск, — Ветлугин со спецами остался? А мой инженер где? Панков! Федя!
— Здесь я, товарищ майор, можно ехать…
— Иди сюда, я тебе место держу. Трогай, шофер! — Дегтярь усадил техника рядом. Тихо в автобусе. Мягкая, убаюкивающая качка. Тянет на сон, кое-кто прикрыл глаза. Неугомонный комэск спрашивает летчиков — Устали, орлы? Да, полетик ничего… Низкий поклон генералу. А горы ночью — прелесть!
Будто над неизвестной планетой летишь. Матчасть как работала! Идешь над любой пропастью и уверен… Сегодня, наверно, каждый своего техника добрым словом поминал. А? Ты как там, Курасов?
Курасов съежился: комэска не проведешь, он знает, кто чем дышит; лучше промолчать, пусть думает, что сплю… Чудаковатый этот Дегтярь, такому асу в пору не меньше как с космонавтами обниматься, а он по-настоящему дружит со своим техником, с Панковым…
Разговор между тем оживился, расшевелил комэск.
— Когда полыхнула зарница, — вспоминал кто-то весело, — я как-то аж… Потому что под напряженьицем был, если говорить начистоту.
— А ты думал как, — просто сказал Дегтярь, — чтоб к горам привыкнуть, надо над ними походить.
Курасов вскочил, как ужаленный:
— Стой! Стой! Остановись! — закричал он шоферу.
Машина притормозила, но комэск спокойно приказал:
— Погоняй, погоняй дальше! — и как ни в чем не бывало, также спокойно подковырнул Курасова — Я знал, что ты не спишь… Этот же автобус сделает еще рейс и привезет твоего Ветлугина.
…Курасов хотел слезть и идти обратно пешком, идти на аэродром к Ветлугину. Он бы сказал покаянно: «Чехли, Сеня, самолет, все на нем исправно! Это я, желторотый птенец, виновен, не окрепли еще у меня крылья…»
Взошло раннее солнце. Городок еще спал. Кура-сову снится — в дверь постучали. «Кто там?» В ответ дрожащий от волнения знакомый голос: «Вы не знаете, где мой?» Курасов хочет открыть, но руки не слушаются. «Что вы о нем… никуда он не денется!»
Курасов проснулся. «Как же я так?! А Ветлугин будет искать дефект, которого, по всей вероятности, и не было…» Хмурая складка ложится между бровями. Глаза воспалены и словно набиты песком. Тяжело гудит голова. Теперь не уснуть. Курасов быстро одевается и идет на улицу. Надо извиниться перед женой Ветлугина за вчерашнее. На дворе тишина, городок еще не проснулся. Ветлугин жил недалеко, Курасов знал дом. Но какой подъезд? На каком этаже? Впрочем, если он извинится, ей-то легче не станет. Самое важное — он должен сказать Ветлугину правду. Курасов берет велосипед и едет на аэродром. «Весь полк узнает. Дурак я. Может быть, уйти от позора — повернуть сейчас, и обратно?» — мрачно размышлял Курасов, невольно замедляя движение. Чувствовал он себя отвратительно. И это в такой торжественный день! Разбор полетам сегодня сделает генерал. Он отметит полет группы Дегтяря, похвалит молодых летчиков, назовет его, Курасова, фамилию…
«За что?» — скрипит зубами Курасов и что есть силы жмет на педали. Ему становится, наконец, легче, и он весь оставшийся до аэродрома путь уважительно шепчет одно и тоже: «Ах ты, Сеня, Сеня, Сидор Платонович, елки-палки… Ах ты, Сеня, Сеня..»
ПИСЬМО
Команда «разойдись» еще висела в морозном воздухе, а строй уже рассыпался. Машутин с трудом пробирался сквозь праздничную толпу однополчан. Как в калейдоскопе, перед ним мелькали сияющие лица. Из веселой разноголосицы то и дело слышалось:
— Следующее построение в будущем году…
— Все полеты отменены…
Дела Машутина под новый год складывались удачно: он не в командировке, и в праздничный наряд его не назначили. Для Аллы это такая радость, лучше любого подарка… Сегодня она обязательно скажет: «Виталька! Это чудесно, что ты дома. Значит, весь год будем вместе».
И вдруг до него донесся торопливо-требовательный голос:
— Капитана Машутина к командиру!
Через несколько минут комэск бесстрастно ставил задачу. В дальнем гарнизоне по неизвестным причинам вышла из строя электростанция. Машутин сразу все понял.
— Тогда ни пуха, ни пера, — пожелал майор, и смущенно улыбнувшись, добавил: — Понимаю, капитан, все понимаю… Настроение вам испортил. Да ведь по-другому нельзя. Гарнизон без света. Мы вас ждем. По-моему, успеете вернуться.
Когда экипаж подошел к вертолету, электродвигатель уже стоял неподалеку.
— Главное, ребята, как можно быстрее этот чертов движок в вертолет затащить, — настраивал подчиненных Машутин, — махина, не меньше тонны, и хриплым от усталости голосом подбадривал солдат:
— Давай, братцы, поднажмем!
Наконец двигатель, скользнув по вагам, занял свое место в вертолете.
В гарнизоне их ждали. Едва вертолет появился над посадочной площадкой, в воздух полетели шапки.
— Как космонавтов встречают! — отметил польщенный Евсеенко.
Солдаты окружили агрегат.
— Мы его мигом, — весело заверили они. И действительно, через какие-нибудь четверть часа движок уже стоял на месте.
— Теперь домой, скорее домой, — не скомандовал, а как-то умоляюще заторопил Машутин.
Бросалин мигом очутился на месте, а Евсеенко будто и не слышал. Он был явно чем-то встревожен. Еще не веря в случившееся, борттехник чуть слышно попросил командира:
— Товарищ капитан! Поработайте створками двигателя.
Наконец он доложил упавшим голосом: