Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В СМЕРШе. Записки контрразведчика - Федор Александрович Абрамов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Война, война, видно, берет свое, — вздыхает Иван Ф. — Я в войну две ступы березовых расколотил. Солому да мох толок. Ступа высокая, а я маленький, дак что сделаю? Поставлю ступу ко крыльцу, да с крыльца и наяриваю. Раз дедко Иван, сосед, подходит: «Чего ты, Ванька, каждый день на крыльце часами пляшешь? Ведь нехорошо, говорит, это, война у людей, а ты веселишься». А потом заглянул в ступу и заплакал: «Ох, Ваня, Ваня, отрыгнется тебе эта пляска». Вот она и отрыгается.

В день Победы

— У нас Ваня Пахомов самый веселый в палате был, хотя обеих ног не было. Всех утешал, всех на жизнь наставлял. А утром, как только объявили победу по радио, выбросился из окна.

Почему выбросился-то? Жена была злая? Не думаю. Пока война была, держался, а из войны в мир переступить не мог. Не на чем. Ног-то у него не было.

Вкус победы

— Я долго, до восьми лет, хлеб победой называла.

Как сейчас помню. Бегаем, играем с девочешками возле нашего дома, и вдруг: «Санко, Санко приехал!» А Санко — старший брат Маньки, моей подружки из соседнего дома. Вот мы и чесанули к Маньке.

Солдат. Медали во всю грудь. С каждой за руку здоровается, у каждой спрашивает, как звать, каждую по головке гладит. А потом и говорит: «Я, говорит, Победу вам, девки, привез».

А мы, малоросия, что понимаем? Вылупили на него глаза как баран на ворота. Нам бы Победу-то в брюхо запихать, вот тогда бы до нас дошло.

Ну догадался Санко, что у нас на уме. Достает из мешка буханку хлеба. «Вот, говорит, девки, так Победа-то выглядит». Да давай эту буханку на всех резать.

Долго я после того капризила. За стол садимся, мама даст кусок, скатанный из моха да картошки, а я в слезы: «Победы хочу…»

Бабий разговор

— Ох, робили, робили! «Надоть! Война… Победу куем, бабы». Это все Хрипунова Александра Фалилеевна. «Хошь умрите, а сделайте…» «Бабы, я-то могу вас отпустить с поля, а война не отпустит…»

— Мастерица была речи говорить. Где она сейчас?

— Хрипунова-то? В город укатила. Вскорости после замиренья.

— Все укатили, одни мы остались. Одну войну отмахали, вторую стали ломить — послевоенную.

— Давай дак не плети. Какая война после войны?

— А голод-то? А налоги-то? А займы-то? Забыла? А работа?

— Да, да, было, было пороблено. Сколько лет задарма спину гнули. Теперь какие пензии огребают, а мы? Двадцать рубликов…

— А я, женки, то говорю: Бога забыли.

— Не плети! Не забыли. Пущай вместо молитв наша работа будет. Как думаешь, примет Бог-то заместо молитв нашу работу?..

Фотография

Ничего подобного доселе не видал. Небольшой зеленый садик возле сельского Дома культуры, и в том садике не один, не два, а целых пять гранитных обелисков, воздвигнутых в честь земляков, удостоенных на войне звания Героя Советского Союза.

Иду, притихший, от одного обелиска к другому, всматриваюсь в фотографии. Все лица как лица: простые, русские, от земли. Молодые, безусые, на возрасте… И вдруг — подросток, вдруг мальчик. Хмурый, широкоглазый, крепколобый, коротко стриженная голова, ситцевая, в прямую полоску, домашнего пошива рубашка с прямым, наглухо застегнутым воротом.

Начинаю невольно припоминать имена детей — Героев Советского Союза. Леня Голиков, Саша Чекалин… А как же я не знал их собрата — сибиряка Митю Шкурата?

— Нет, — говорит директор Дома культуры. — Шкурат в девятнадцать лет подвиг совершил. Фотокарточки другой не оказалось. За всю свою жизнь парень один раз сфотографировался.

В шестнадцать лет, когда паспорт получал.

Я долго вглядывался в фотографию Шкурата. Вглядывался в нашу историю.

Бедно, скудно жили, так скудно, что простая фотокарточка была порой немыслимой роскошью…

Медное колечко

Ничего не осталось от Вани, любимого младшего брата Анны Афанасьевны.

Карточек в войну не делали (а Ваню взяли на войну в сорок третьем семнадцати лет), единственное письмецо-треугольничек, которое пришло от Вани с фронта, выкурил по недосмотру непутевый сосед Петруха, одежонку, какую носил Ваня, тоже выносили еще в войну.

Правда, когда-то для утешения больной матери Анна Афанасьевна заказала заезжему художнику Ванин портрет (тот нарисовал его по ее рассказам, и красиво нарисовал), но у самой-то у нее не лежала душа к этой картине.

И вот вдруг Анна Афанасьевна узнает: у соседки, такого же старого гриба, как она сама, сохранилось от Вани медное колечко, которое он подарил ей перед самым уходом в армию. Тогда, в войну, модно было делать колечки из медных денег.

Анна Афанасьевна взмолилась:

— Отдай мне, Марья, колечко. Бога ради отдай. Все, чего у меня в дому есть, не пожалею, а у меня хоть одна живая памятка о Ване будет. — Она сразу, с первого взгляда всем сердцем прикипела к колечку.

— Нет, не отдам, — сказала Марья. — Ни за какие деньги не отдам. Тебе нужна памятка о Ване, да и мне нужна. Что ты, я ведь тоже любила Ваню. Он ведь, когда дарил это колечко, что сказал мне? «Жди». Вот я и жду.

Свой парень

Лида, бухгалтер, попала в беду: пять месяцев без работы! Выгнали за то, что отказалась подписать фальшивые документы на списание уцененных товаров.

Дело разбирал комитет народного контроля, партбюро — все признали: честный человек Лида. Немедленно восстановить на работе.

Но Москва уперлась: нет и нет. Потому что восстановить на работе Лиду — значит признать виновной Т., а заодно с нею и кое-кого из московских тузов. Одна шайка-лейка. Да и первого секретаря РК пришлось бы потревожить: она горой встала за Т. (…)

Мне начали названивать разные люди:

— Федор Александрович, да что же это у нас делается? Человек пропадает за правду! Где мы живем? До ручки довели бабу. Затравили. С голоду подыхает, белье продает. И если бы, говорит, не ребенок малый, давно бы петлю на шею накинула.

Не хотелось мне влезать в эту грязь — время, нервы, а с другой стороны, если я не помогу, если другой не поможет, то кто же поможет?

Пошел в обком к А. Нравился мне этот человек. Простой, демократичный. Не глуп. Умеет пошутить, выпить, наконец, не дурак. А его прошлое? Помню, козырнул как-то в разговоре с ним своим ранением: дескать, воевал. Немецкими пулями на теле записан патриотизм.

— А у меня, Федор Александрович, тоже сорок девять дырок в теле, — очень скромно, как бы между прочим заметил А.

Я так и присел. А потом кое-какие подробности из его фронтовой жизни и до меня дошли. Рядовой матрос. Бесстрашно, с одной финкой в зубах на врага ползал. Двумя орденами Славы, тремя медалями «За боевые заслуги» награжден, а этими наградами, как известно, и в войну не кидались. Свой, одним словом, парень, нашенский, как сказал о нем один приятель.

Встретил меня А. радушно, просто, вышел из-за стола (так теперь заведено у крупных партийных работников, так меня и Демичев встречал), от души пожал руку.

— Ну как живем-можем, Федор Александрович? Как здоровье? Как творческие успехи?

— Благодарю, вашими молитвами.

— Ну, ежели нашими молитвами — отлично. Мы тут частенько молимся за здоровье творческой интеллигенции. На этот счет у обкома взгляды широкие — признаем Господа Бога.

В таком вот непринужденном тоне — с шутками, с прибаутками — мы поговорили о моем круизе вокруг Европы, дали надлежащую — партийную — оценку поступку Рябкова, оставшегося в Англии, и только после этого я начал излагать суть дела, по поводу которого я пришел.

— Так, так, — время от времени кивал мне А. — Дальше. — И лицо его при этом все более и более каменело.

Я решил зайти с другой стороны — может, там у него незащищенное место? Стыд ведь, срам, говорю. Вся организация взбудоражена. Весь город языком чешет. Обком треплют…

— Разберемся, — бесстрастно роняет А., и кумачовое, чернобровое лицо его еще больше мрачнеет.

— Да чего разбираться-то! — уже совсем выхожу из себя. — Разобрались. Народный контроль разбирался, партбюро. Все сказали: покарать жуликов!

— Разобраться всегда полезно, товарищ Абрамов.

Да, уже не Федор Александрович, а товарищ Абрамов. И с угрозой, с начальственным рыком в голосе.

И я смотрю на этого раскормленного, краснорожего дядю, смотрю на его мрачно сдвинутые брови, на стиснутый рот, и мне понятно, какие заботы и мысли обуревают его секретарскую голову. Прихлопнуть надо. И нетрудно прихлопнуть. Да стукнешь в Т., а попадешь в Д., в М. Вот ведь как жизнь устроена. А что значит тронуть их? Рубить сук, на котором ты сидишь. Потому что они держат в своих руках две могущественные организации. От них зависит твой авторитет. А их связи с верхами? Ты, к примеру, секретарь Ленинградского обкома, бывал хоть раз на приеме у Генерального? А М. вхож к нему запросто. Публично, перед всесоюзной телекамерой, был обласкан и расцелован Генеральным.

Да, что делается у А. в голове, мне понятно. Непонятно другое — откуда у него дремучий чертополох в сердце? Человек молодым парнишкой не щадил себя, жизнь в любую минуту готов был отдать за Родину, а тут надо вступиться за оклеветанного, затравленного человека — струсил? И только ли дело в нежелании рисковать своей карьерой? А может, все проще? Может, дело все в том, что умереть за Родину — это ему внушали, вколачивали с детства, а человеком быть не учили? И не потому ли у нас сплошь и рядом: люди спокойно и мужественно умирают на войне и оказываются совершенно несостоятельными в повседневной, будничной жизни?..

Повести о войне

В Смерше

(Фрагменты незавершенной повести «Кто он?»)

В основе повести — автобиографический материал, связанный с работой Абрамова в отделе контрразведки «Смерш» Архангельского военного округа в 1943–1945 годы. Первые наброски сделаны в 1958 году, последняя запись — в 1980 году. Более двадцати лет воспоминаний и размышлений, более семисот рукописных страниц хранит папка под названием «Кто он?».

Первые заметки 1958 года позволяют понять, как и когда молодой Абрамов попал на работу в «Смерш». Было ему в ту пору 23 года. После тяжелого ранения, после блокадного госпиталя и переправы по Дороге жизни весной 1942 года он провел четыре месяца на родном Пинежье. А затем снова вернулся в армию. Сперва служил в запасном стрелковом полку, а с февраля по апрель 1943 года был курсантом Военно-пулеметного училища в Цигломени под Архангельском. А оттуда — не по своей воле — был внезапно, ночью приведен в отдел контрразведки. Этот автобиографический эпизод писатель намеревался использовать в повести. В разные годы он вновь и вновь вспоминал те страшные часы, которые пережил весной 1943 года.

Ночью трех курсантов военного училища неожиданно подняли и под конвоем повели в весеннюю распутицу по ночному Архангельску. На вопрос, куда ведут, — окрик: «Не разговаривать», а затем короткое: «Увидите. В контрразведку». «Зачем в контрразведку?» «И сразу — вспоминал Абрамов — страх. Жуткий страх. Спрашивал себя: чем провинился». Стал перебирать в памяти юность, фронт, разговоры в училище. «Что, где сказал… Столовую ругал — плохо кормят. В ночи какие страхи не приходят. И уже считал себя виноватым».

А когда вошли в здание контрразведки, то случилось вовсе неожиданное, тоже запомнившееся на всю жизнь. В вестибюле увидал красивую девушку в телогрейке (как оказалось, местная сотрудница). Она улыбнулась, поздоровалась с пришедшими со словами: «Это, наверно, новенькие, да?» Эта молодая женщина — Фаина Раус — сразу покорила будущего следователя. Их знакомство, споры, увлечение, взаимоотношения деловые и личные должны были занять немалое место в повести.

* * *

В отличие от двух курсантов-сверстников, приведенных вместе с ним, Абрамов не понравился начальству. Его отправили в «отдел на ловлю дезертиров». Он «ходил по дворам, по помойкам», а кроме того работал «с картотекой», оформлял чужие протоколы, зачастую правил их, так как они нередко были написаны неграмотно. По этому поводу не раз возникали конфликты и с сослуживцами и с начальством. Пример тому — разговор с Фаиной по поводу протоколов:

«— Неграмотно это, понимаешь?

— А полковник мне это никогда не говорил.

— Ну и что?

— Что? А у него высшее образование, а у тебя, насколько я знаю, его нет. Три курса университета.

— А ты думаешь, если высшее образование — значит грамотный? Запомни, это на службе ценятся генералы, а в грамматике они никакой цены не имеют».

С иронией замечал писатель, что тот же полковник «не признавал авторитетов в грамматике. Раз генерал написал — ничего грамотнее нет». Герой спорит с полковником. В вопросах грамматики генералы «не командуют. Тут не может быть субординации, подчинения. Есть один генерал — истина».

* * *

Но, может быть, самый яркий автобиографический эпизод, который хотел автор использовать в повести, связан с его выступлением на теоретическом собеседовании, когда доклад по четвертой главе «Краткого курса истории партии» делал подполковник Васильев. Этому эпизоду посвящено несколько заметок.

Привожу только первую, датированную 2 мая 1958 года.

«Выступление Васильева. Моя наивность. Вообразил, что я на семинаре. Главное же — истина. Человек порет чушь — и все молчат. Попросил слова. Начал изобличать Васильева. „Предыдущий оратор“.

Вдруг почувствовал — неестественная тишина. Смотрю: все отвернули от меня глаза. Лишь генерал внимательно смотрит. В чем дело?

После собеседования меня вызвал Перепелица — секретарь партбюро.

— Ты понимаешь, что наделал? Авторитет подрываешь.

— Но ведь он говорил неправильно. Как же можно соглашаться? Нельзя оставить вопрос невыясненным.

— Ты, пойми, — в армии».

Столь же резко отозвались сослуживцы: «Перов встретил: дурак (презрительно и наставительно), дисциплины не знаешь. Устав почитай».

В 1964 году в более развернутой заметке писатель отмечал, какие последствия для него имело то выступление: «меня совершенно возненавидел Васильев», в отделе кадров «взяли на учет», завели «дело». «Меня заметил генерал и начальник следственного отделения, и поэтому, я думаю, меня вскоре же перевели в следственное отделение».

Но и в следственном отделе над ним нередко посмеивались, называя его «доводителем», «доследователем».

«Меня страшно огорчало: я — доводитель, особенно те дела, которые шли на особое совещание. Случалось, что я целые дела заново переписывал. И тут доводить дали. Боже, что это были за протоколы. Потому-то и кабинет у меня такой был — в подвале. Надо мной посмеивались. Офицеры не очень-то придавали значение грамоте». Заметки свидетельствуют, что Абрамов в те годы немало страдал от голода, холода, одиночества, униженности.

* * *

Вечно голодный, он доедал объедки с тарелок начальства, которое снабжалось по особым, высшим нормам. О том — несколько записей.

«А почему различия в норме? Ведь брюхо-то одинаково. Это была самая ужасная несправедливость. И глодая объедки на тарелке Васильева, я возненавидел его еще больше».

Одна из заметок так и называлась — «Голод»:

«Во время дежурства он доедал остатки картошки или блинов.

Ах, какие это были блины! Он боялся съесть всю картошку.

А вдруг Васильев завтра хватится? Ему и в голову не приходило, что тот не доел, как недоедают закормленные люди в столовых.

К сахару — иногда оставались кусочки — он вообще не смел притрагиваться. Ему, голодному, казалось, что люди замечают все, что связано с едой, так же, как он.

И он был крайне удивлен, когда назавтра уборщица… вывалила остатки блинов в урну».

Уборщица «презирала меня. Почему? Потому, что догадывалась наверно, что я доедал объедки Васильева.

А как я делал? Я не все съедал. Оставлял, чтобы сохранить благородство… Здесь всю войну. Всю биографию мою».

Холодным и мрачным был «кабинет», где он работал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад