Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ключи от Петербурга. От Гумилева до Гребенщикова за тысячу шагов - Илья Юрьевич Стогов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Литературное общежитие просуществовало в доме меньше трех лет. Это были три самых прекрасных года молодой советской литературы. В ДИСКе были написаны «Алые паруса» Грина, первый русский шпионский роман «Месс-Менд», лучшие рассказы Константина Федина и последние стихи Гумилева.

Как именно Гумилев относился к новой власти, сказать сложно. С одной стороны, он бравировал своими царскими орденами и принципиально не употреблял обращение «товарищ». А с другой – участвовал в куче большевистских начинаний, входил в состав нескольких комитетов, да и с голоду в послереволюционном Петрограде не умер по той простой причине, что договорился с кем-то из знакомых наркомов о получении усиленного пайка.

Его личная жизнь как раз в те годы шла под откос. Или наоборот наладилась – это уж с какой стороны посмотреть. Один из его приятелей позже писал:

Гумилев не хотел разводиться с Ахматовой. Несмотря на все сложности в их отношениях, несмотря на огромное количество взаимных измен, он все еще верил в нерасторжимость церковного брака. Но когда она первая предложила ему оформить разрыв отношений, спорить, конечно, не стал.

Официально оформив развод, Ахматова ушла к очкарику Шилейко. Она нигде не бывала, перестала появляться на вечеринках. После угара предыдущих лет Анна словно замаливала грехи, ухаживая за своим придурковатым вавилоноведом и его сенбернаром. А Николай, получив свободу, наоборот пустился во все тяжкие.

Вернувшись в Петроград с фронта, он только за первые семь месяцев переспал с шестью разными женщинами, причем у трех из них был, как уверяет, первым мужчиной. Одному из знакомых похвастался, что девушки без возражений отдаются ему даже в таких странных местах, как сугроб в Летнем саду. Он ходил по улицам в шубе, сшитой из шкуры убитого им в Африке леопарда, курил вонючую солдатскую махру, топил камин собраниями сочинений Шиллера («Ненавижу все немецкое!») и сам считал себя этаким демоническим красавцем. Хотя окружающие над этими его ужимками в основном потешались.

Один из его армейских сослуживцев так описывал его внешность:

Нужно сказать, что уродлив он был необычайно. Лицо как бы отекшее, со сливообразным носом и резкими морщинами под глазами. Фигура тоже невыигрышная: свислые плечи, низкая талия, очень короткие ноги. Ходил он маленькими, редкими шагами, покачивая головой на ходу, будто верблюд.

А двоюродный брат Александра Блока высказывался даже еще резче:

Господи! Он говорит, будто женщины его любят! Что за чушь?! Физиономия отвратная, какая-то непристойно-голая. Глаз косой и глупый, рот – помойная щель! И череп, череп!

Впрочем, вряд ли на подобные отзывы стоит обращать внимание. Потому что скрывается за ними всего лишь зависть. Как не завидовать успешному, молодому, тридцати-с-чем-то-летнему мужчине, герою войны и покорителю саванн, в объятья которого готовы броситься все до единой красавицы города?

Жить Гумилев стал в том же Доме искусств, а девушек водил к своим двоюродным сестрам Кузьминым-Караваевым. У них было все-таки почище. С какой стати сестры разрешали ему похабничать у себя дома, совершенно непонятно. За одной из сестер Николай пробовал в свое время приударить, но безуспешно.

А вторая и вообще со временем была причислена Русской православной церковью к лику святых.

Из окон квартиры открывался вид на красивую площадь и желтый Преображенский собор, в котором через какие-то тридцать с небольшим лет будет крещен младенец Владимир Путин. Девушки приходили к поэту, сами раздевались, ложились в постель, а потом он просил их принести ему с кухни папирос, и они послушно приносили. Жить бы так да жить, а Николай вдруг взял и женился.

Избранницу звали Анна Энгельгардт. Выбор поразил знакомых Гумилева: в Петрограде всем было известно, что Анечка существо, конечно, милое, но редкая дура. Зачем он оформил с ней отношения, понять потом не мог и сам Николай Степанович.

Друзьям он рассказывал, будто насчет венчания сболтнул спьяну. А Анна в ответ упала перед ним на колени и закричала:

– Боже мой! Я недостойна такого счастья!

Отступать было поздно. Как честный человек, Гумилев женился-таки, но единственным чувством, которое вызывала в нем новая супруга, было раздражение. На поэтические посиделки с собой он ее не брал, а когда в дом приходили гости, предупреждал ее:

– Ты, Аня, сегодня лучше молчи. Когда ты молчишь, выглядишь вдвое красивее.

Ровно через девять месяцев жена родила ему дочь Леночку. Но возиться с ней Гумилев не собирался, как и с Львом, сыном от Ахматовой. Ему хотелось спать с начинающими поэтессами и каждую ночь кутить. В этом смысле дети только мешали. Промучившись какое-то время, он нашел гениальное решение: сдать ноющих младенцев в детский дом, и делу конец!

Ситуацию спасла, как обычно, гумилевская мама. Она забрала внуков в провинцию, в городок Бежецк. Предоставив непутевым родителям и дальше жить, как им хочется. Тем более, что резвиться тем оставалось совсем недолго.

Писательница Ирина Одоевцева вспоминала позже:

Гумилеву было только тридцать пять, когда он умер. Но он очень по-стариковски любил «погружаться в прошлое», как он это называл. Перебирать в памяти какие-то дореволюционные знакомства, вспоминать, как ездил в свою Африку, каких зверей там застрелил, хвастаться подвигами на войне. Некоторые его истории я слышала по нескольку раз и помнила их почти наизусть.

Ему казалось, будто такая жизнь может продолжаться вечно. Будто и сорок, и пятьдесят лет спустя он будет бродить по этим набережным, соблазнять начинающих поэтесс, до рассвета сидеть в табачном дыму, болтать с приятелями о литературе и ловить на себе восхищенные взгляды.

В июне 1921-го вместе с флотским наркомом он съездил в только что очищенный от белых Крым. Позагорал, искупался, вернулся в Петроград готовым к новым подвигам. Третьего августа пригласил погулять поэтесску из недавно появившихся в Доме искусств. Там у Гумилева была поэтическая студия, состоявшая из девушек, с которыми он спал. Нынешнюю девушку звали Нина

Берберова. Придти на свидание она согласилась, а вот сразу отправиться к мэтру на квартиру – нет. Сказала, что, может быть, в следующий раз. Скажем, в пятницу.

Гумилев проводил ее до дому, а сам пешком пошел к себе в ДИСК. Там его уже ждали. Поэту предъявили ордер и увезли. И сорок лет спустя, и пятьдесят лет по набережным продолжали бродить поэты в обнимку с девицами. Но дальше это происходило уже без него. Приблизительно через три недели после ареста (точная дата неизвестна) Гумилев был расстрелян и похоронен в общей безымянной могиле.

Маршрут второй

Ленинград эпохи джаза (между Лиговским и Литейным проспектами)

Кварталы между Литейным и Лиговским не назовешь захватывающим туристическим аттракционом. Шеренги крашеных доходных домов, дешевые полуподвальные булочные, вывески никому не известных музейчиков; в сквериках клюют носом интеллигентные пьяницы. Трудно поверить, что за столь неброским фасадом может скрываться хоть что-то по-настоящему интересное.

Однако давайте приглядимся к району повнимательнее. Вот, скажем, перекресток улиц Маяковского и Некрасова. Лет девяносто назад в том здании, что стоит прямо на углу, квартировал приезжий из Одессы Лазарь Вайсбейн. А в том, что стоит чуть правее, вместе с папой жил молодой человек по фамилии Ювачев. В наши дни оба они больше известны под псевдонимами: первый – Леонид Утесов, а второй – Даниил Хармс. И если знать, что именно тут, на этом перекрестке, Утесов репетировал свои главные хиты, а Хармс писал свои странные стихи и новеллы, то перекресток вдруг перестает казаться таким уж безликим.

К началу 1920-х прежний Петербург исчез, стал далеким прошлым. Зыбким и ненастоящим, будто пьяная галлюцинация. Первая мировая, революции, пожары, голод, перенос столицы, – и вот город оказался полностью заселен совсем другими людьми. Вчерашними крестьянами, евреями из местечек, прочей странной публикой, вынырнувшей из краев, о существовании которых прежде тут никто и слыхом не слыхивал.

Впрочем, Петербург всегда был городом приезжих. Здесь не рождались, сюда приезжали сделать карьеру, разбогатеть, прославить имя. Сперва это были прибалтийские немцы, потом нищие малороссийские дворяне, потом староверы из поволжских медвежьих углов. Первые век – полтора своей истории Петербург был совсем небольшим. Земли за Фонтанкой, которые сегодня считаются сердцем аристократического центра, двести лет назад были далекой дачной окраиной. Вокруг редких каменных особняков екатерининской знати теснились деревянные сараи и паслись козы.

Все изменилось лет сто пятьдесят тому назад, после отмены крепостного права. В имперскую столицу хлынули толпы бывших крестьян, и очень быстро это море затопило все прилегающие территории. За двадцать лет население Петербурга вдруг увеличилось в пять раз. А площадь – почти в пятнадцать раз. Петербург впервые стал похож на город. С блестящим, впритык застроенным центром и нищими, смертельно опасными окраинами.

Разница между этими двумя мирами была больше, чем между небом и землей. Там, на окраинах, нравы до революции были пожестче, чем в Бронксе. Ночью полицейские соваться туда не рисковали, а были места, куда они не сунулись бы и днем. Натянуть легавому мешок на голову и до смерти забить ногами здесь считалось делом чести. Если жандарм с семьей вдруг решал поселиться в том же доме, что и рабочие, то к нему направляли делегацию, которая должна была сообщить: коли новый жилец не съедет, то и его самого, и всех домочадцев просто убьют.

Рабочие откуда-нибудь с Путиловского или Обуховского заводов могли прожить в столице всю жизнь и ни разу не увидеть Невского проспекта. Иногда, по большим праздникам, они натягивали лучшие сапоги, велели жене наряжаться и пешком отправлялись погулять в центр. Но доходили только до первых каменных зданий, а потом в испуге поворачивали назад. Прохожие показывали на них пальцами, городовые сурово хмурились, мальчишки улюлюкали и до упаду хохотали над их нелепыми нарядами. Рабочие разворачивались, в сердцах плевали через плечо и уходили восвояси.

Дрались на окраинах всегда: улица на улицу, квартал на квартал. Охтинские плотники ходили резать докеров с Калашниковской пристани. Рабочие Меднопрокатного лупили коллег с Патронного. Стоило раздаться кличу: «Наших бьют!», как все мужское население округи с облегчением бросало работу и хваталось за оглобли. Знаменитых бойцов, погибших в междоусобицах, выходили хоронить целыми заставами. О похоронах легендарного Мишки Пузыря, зарезанного в 1907-м, все городские газеты писали почти неделю подряд.

Пока в центре поэты читали стихи, а дамы блистали в салонах, по заводским гетто формировались молодежные банды. Сплоченные, безжалостные, укомплектованные десятками бойцов. Пресса впервые обратила на них внимание в 1903-м. А пару лет спустя без упоминания об их подвигах не обходился уже ни один выпуск новостей.

Журналисты называли окраинных хулиганов башибузуками. Самим им больше нравилось французское словечко «апаш». Члены банд одевались так, чтобы прохожие сразу понимали, кто перед ними стоит. Брюки, заправленные в высокие сапоги – «прохоря». Финский нож с наборной рукояткой за голенищем. Папироска на нижней губе и умение плеваться определенным ухарским способом. Заломленные картузы; цвет ленточки на околыше означал принадлежность к определенной ОПГ. Важнейшей частью имиджа была прическа: челочке в виде свиного хвостика полагалось на определенную длину спадать на лоб.

Два мира – благопристойных господ и заставской гопоты – почти не пересекались. Городовые, жандармы, суды, да и вся система до поры до времени надежно защищала жителей центра от ужаса окраин. А потом плотину прорвало.

Час расплаты пришел в 1918-м. Всех оставшихся в городе Романовых тогда расстреляли во дворе Петропавловской крепости. Великий князь Николай Михайлович до последней минуты не желал расставаться с любимым котом – чекисты застрелили и кота. После этого стало окончательно ясно: ловить в бывшей столице больше нечего. Выжившая аристократия по льду Финского залива побежала из страны. Только в марте того года столицу покинуло сто тысяч человек: офицеры, дворяне, духовенство, профессора, врачи и журналисты. Блестящий центр обезлюдел и простоял пустым несколько лет. А потом стал заселяться теми, кому раньше не дозволялось даже прогуляться по этим роскошным проспектам.

Теперь прогуляемся вместе с ними и мы. Маршрут, который предложен вам в этой части, соединяет самые интересные места, связанные с жизнью Ленинграда 1920–1930-х: площадь Восстания – улица Марата – улица Маяковского – улица Некрасова – Литейный проспект. Начнем же мы с сердца бандитской Лиговки: со стоящей прямо напротив Московского вокзала гостиницы «Октябрьская».

Остановка первая:

Городское общежитие пролетариата (Лиговский проспект, дом 10)

1

Анна Ахматова писала в начале 1920-х, что слова вдруг потеряли прежние значения, наполнились совсем новым смыслом. Раньше слово «сосед» означало нечто из области «добрососедских отношений». А теперь этим словом стали называть заклятого врага. Того, кто без твоего ведома вселится в твой дом и с кем отныне тебе предстоит делить скудные метры коммунальных квартир.

Самые большие и самые роскошные дворцы были сразу отданы большевиками под учреждения культуры. А остальной жилой фонд достался классу-победителю. Огромные апартаменты петербургского центра были разгорожены на клетушки метров по десять – двенадцать. И в каждую такую клетушку новая власть переселила по семейству с окраины. Развешанное в коридорах мокрое белье, загаженные парадные, запах подгоревшего жира на кухнях. Там, где до 1917-го жила одна семья, теперь ютились человек пятьдесят. Доходило до того, что некоторым неженатым пролетариям выдавали ордер на заселение в ванную комнату. Пусть небольшое, зато собственное и почти бесплатное жилье. В этом случае владелец ордера спал прямо в ванне, а если кому-то из жильцов нужно было помыться, просто сворачивал матрас и ждал полчасика в коридоре.

Самой известной коммуналкой стало гигантское Городское общежитие пролетариата, расположенное в здании прямо напротив Московского вокзала, где теперь находится гостиница «Октябрьская». Сокращенно общежитие называлось ГОП № 1. По распространенной легенде, от этой аббревиатуры и происходит слово «гопник». К середине 1920-х в общежитии были прописаны почти четыреста человек, средний возраст которых не превышал двадцати четырех лет. По большей части уже к двум дня в здании не оставалось ни единого трезвого человека. Грабили «ГОПники» всех, кто рисковал подойти к их логову ближе чем на километр. Именно в те годы к району вокруг общежития намертво прилипла репутация «бандитской Лиговки».

Район Московского вокзала престижным не назовешь. Даже в середине ХIХ века это была глухая окраина. Доходило до того, что иногда прямо к вокзалу из окрестных лесов выбегали всамделишные серые волки, которых путевые обходчики стреляли из берданок. Разного рода хищников хватало тут и позже.

Газеты того времени утверждали, будто кварталы Старо-Невского сразу за Московским вокзалом успели превратиться в один огромный рынок кокаина, и даже называли фамилию главного поставщика: некий Мойша Вольтман. Рядом с вокзалом работали и популярные среди пролетариата публичные дома. Самый модный (по адресу Невский, 106) принадлежал Адели Тростянской, муж которой был, между прочим, весьма популярным театральным артистом. Клиентов принимали не таясь, над входом даже висела большая вывеска: «Уроки французского языка для взрослых».

Соваться в район было смертельно опасно. В августе 1926-го несколько обитателей ГОПа посреди бела дня схватили шедшую по Лиговке молодую рабочую Любовь Белякову, завязали девушке глаза грязной тряпкой и, оттащив с улицы чуть в сторону, насиловали в течение четырех часов подряд. Всего над девушкой надругались больше двадцати пяти человек. Причем один из участников собирал с выстроившихся в очередь желающих по 15 копеек – «себе на водку».

После того случая Городское общежитие власти все-таки прикрыли, а семь насильников были приговорены к расстрелу. Однако имидж района нисколечко от этого и не улучшился. Традиции групповых изнасилований свято хранились тут на протяжении десятилетий. Уже после войны полтора десятка молодых негодяев из банды некоего Королева прямо в Екатерининском садике на Невском изнасиловали женщину-милиционера в форме. Та кричала, но никто из прохожих вступиться не рискнул.

Вдоль ограды Знаменского собора (стоявшего на месте нынешней станции метро «Площадь Восстания») в любое время дня и ночи бродили стайки несовершеннолетних проституток.

На Невском прогуливается полуребенок. Шляпа, пальто, высокие ботинки. Все, как у настоящей «девицы». И даже пудра, размокшая на дожде, так же жалко сползает на подбородок.

– Сколько тебе лет? Двенадцать? А не врешь? Идем…

Покупается просто, как коробка папирос. На одном углу Пушкинской папиросы, на другом они. Это их биржа. Здесь котируются их детские души и покупаются тела.

Здесь же их ловят.

– Манька, агент!

Брызгают в разные стороны, спотыкаясь и скользя на непривычно высоких каблуках, придерживая чертовски модные шляпы, теряя перчатки – и клиентов.

А чуть дальше, в сторону улицы Марата, начинались и вовсе жуткие воровские малины. Именно там обосновался легендарный Ленька Пантелеев. Слава его была такова, что грабить горожан Ленька мог совсем без оружия. Фраза «Я – Пантелеев, сдавайте денюжки» действовала убийственнее револьвера.

Только в течение марта 1922 года Ленька совершил одиннадцать убийств, тридцать грабежей квартир и четырнадцать вооруженных нападений. Говорили, что во время налетов он флиртует с дамами и некоторых даже одаривает драгоценностями, отобранными у соседок. Рассказывали, что грабит он только богатых, а бедным, наоборот, помогает. Утверждали, будто поймать его невозможно. По городу бродил фантастический анекдот, согласно которому однажды бандита опознали в трамвае. Пантелеев перестрелял половину вагона, велел вагоновожатому гнать, спрыгнул на полном ходу, вывихнул ногу, но все равно ушел. Утверждали, будто именно после того случая городские власти приняли решение перегородить кирпичными стенами знаменитые петербургские проходные дворы, так что большинство из них теперь заканчивается тупиками.

Чтобы стать легендой, Леньке понадобился всего год. После этого он иногда просто звонил в квартиру и представлялся; женщины тут же падали в обморок, а мужчины сами сдавали деньги и ценности. И все-таки Ленька попался. Причем попался глупо. В сопровождении оруженосца Митьки Гаврика он зашел в магазин на углу Невского и Большой Конюшенной, чтобы купить себе модный кожаный пиджак. Там Пантелеев был замечен случайно проходившим мимо милиционером и взят, как последний лошбан, – прямо в примерочной кабинке.

До суда камеру Пантелеева охраняли целых восемнадцать милиционеров. Однако он умудрился-таки сбежать и за следующие пять месяцев успел убить десять человек и совершить около пятидесяти разбойных нападений. Так бы продолжалось и дальше, но на День святого Валентина 1923 года Ленька с адъютантом решили навестить знакомого польского вора Мацкевича, на хазе которого всегда было много фартовых девиц. Располагалась хаза буквально в двух шагах от места, где сегодня стоит модный клуб «Грибоедов». В темную прихожую Ленька зашел, держа в обеих руках корзины с фруктами и вином. Вместо барышень в квартире его ждала засада.

Вытащить оружие он просто не успел: без лишних разговоров 18-летний чекист Иван Бусько выстрелил Пантелееву в глаз. Голова бандита раскололась как арбуз. Адъютант попытался бежать, но чекисты пристрелили и его. Сообщение о смерти Леньки опубликовали все городские газеты, да только перепуганные горожане не верили, что легендарный вор мертв. Чтобы их успокоить, власти города пошли на необычные меры. По их распоряжению Леньке отрезали простреленную голову и выставили ее в витрине Елисеевского магазина прямо на Невском. Остальное же тело было захоронено в братской могиле.

2

В своих мемуарах литературовед Виктор Шкловский иронизировал: «В 1921-м разрешили свободную торговлю и сразу открылись кафе – тысячи кафе. Ни в одном городе мира нет такого количества кафе, как в Петербурге. Еще вчера людям нечего было есть, а сегодня на каждом углу продают пирожные. Оказалось, что в послереволюционной России больше всего нужны были именно пирожные».

Светская жизнь понемногу возрождалась. К середине 1920-х в городе работали уже сорок шесть ресторанов. Газеты так описывали типичное заведение:

Отвратительный мутный дым стоял в этой зале. От него тускнел яркий свет электричества. И физическая, и психическая атмосфера этой комнаты была нестерпима. Вокруг карточных столов (их было штук десять, больших и малых) сидели люди с характерными выражениями. В четыре часа утра, в двенадцать дня, в шесть вечера – всегда одно и то же: все те же морды, все тот же воздух…

Мы вышли в соседнюю залу и у журчащего фонтана слушали баритонов и теноров и смотрели на пляшущих барышень, воображавших себя балеринами…

Обычно заведения именовались чайными, хотя подавали там никакой не чай, а пиво и иногда водку, которая тогда производилась лишь тридцати градусов крепости. Обычно при чайных работали несколько музыкантов: тапер, куплетист, цыганское трио и (если позволял бюджет) женщина-певица, которая могла за деньги показать посетителям голую грудь. Вел программу конферансье. Одним из самых востребованных в Ленинграде той эпохи был недавно приехавший с Дальнего Востока Донат Мечик, папа писателя Сергея Довлатова.

Писатель и сотрудник спецслужб Лев Шейнин вспоминал:

Каждый вечер в «Европейской гостинице» бушевал знаменитый «Бар» с его трехэтажным, лишенным внутренних перекрытий залом, тремя оркестрами и сотнями столиков, за которыми пили, пели, ели, смеялись, ссорились, объяснялись в любви проститутки и сутенеры, художники и нэпманы, налетчики и карманники, бывшие князья и румынские спекулянты, моряки и поэты… Между столиков сновали ошалевшие от криков, музыки и пестроты официанты в белых кителях и хорошенькие цветочницы, готовые торговать отнюдь не только фиалками.

Репертуар заведения был вполне в духе эпохи. Леонид Утесов за вечер мог спеть свои «Бублички» или «С одесского кичмана» и пять раз, и семь, и даже семнадцать. А припев самой популярной частушки в «Европейской» звучал так:

Выпьем кружечку пивца,Ламца-дрица, гоп-ца-ца!

Наиболее же изысканным считался ресторан, расположенный в квартале от «Европейской», слева от лютеранского собора Святого Петра. Первые годы после революции в его помещениях квартировала агитационная контора, выпускавшая плакаты «Окна РОСТА», но в самом начале нэпа плакаты убрали и снова открыли заведение с дореволюционным названием «Доминик».

Чтобы посидеть в «Доминике», из Москвы специально приезжали литературные знаменитости вроде

Валентина Катаева или Михаила Булгакова. Один из газетных репортеров так описывал местную атмосферу:

Сразу меня оглушил оркестр. Кабак тут был в полной форме. Тысяча и один столик, за которыми невероятные личности, то идиотски рыгочущие, то мрачно-пропойного вида. Шум, кавардак стоял отчаянный. От прежних хозяев в новом советском «Доминике» сохранился только ковер, по которому стадами скакали блохи. Это заведение разместилось в нескольких залах, но всюду одно и то же. Между столиками шлялись барышни, которые продают пирожки, – или себя, по желанию.

Интересно, что незадолго до того во дворах за «Домиником» доучивался в последних классах немецкой гимназии юный Даня Ювачев, еще не выбравший себе псевдоним Хармс. Иногда, возвращаясь с уроков, он заглядывал в окна ресторана и удивленно задирал брови. Нэпманы водили в заведение молодых девушек, напивались и орали, чтобы спутницы станцевали им канкан. Те стеснялись, но ножки все же задирали. Канкан тогда считался верхом раскрепощенности.

3

Вроде бы псевдоним Даниил взял в честь своей школьной учительницы Елизаветы Хармсон. Хотя почему именно в ее честь, совершенно непонятно. Вряд ли речь идет о том, что юноша был в учительницу влюблен:

с противоположным полом у Хармса почти всю жизнь были сложные отношения.

Мемуаристы в один голос утверждают: Даниил был очень закрытым человеком. Нелюдимым, даже угрюмым домоседом. Если он и выходил прогуляться, то каждый раз молча, в одиночестве, заложив руки за спину, по одному и тому же маршруту. Возвращаясь с прогулок, бывало, записывал в дневнике что-нибудь вроде: «Рассказ „Встреча“. Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе восвояси. Вот, собственно, и все».

Бо́льшую часть жизни Даниил прожил вдвоем с отцом, а последние несколько лет еще и с женой Мариной. Папа писателя по молодости лет служил во флоте, воевал, потом вступил в подпольную организацию, подготовил несколько терактов, был судим, приговорен к казни, которую заменили на сахалинскую каторгу. Отсидев, совершил кругосветное путешествие, собрал дорогую коллекцию буддийских статуй, пробовал постричься в монахи, женился, разработал собственную богословскую систему – в общем, времени даром не терял, жил на полную катушку.

Под стать папе была и вторая жена Хармса. По непроверенным сведениям, она приходилась родственницей князьям Голициным, и много позже, уже в 1940-х, она уедет во Францию; там, в Ницце, отыщет давным-давно эмигрировавшую мать, закрутит роман с ее молодым супругом (собственным отчимом), сбежит с ним в Венесуэлу; потом, бросив любовника, выйдет замуж за еще одного аристократа-эмигранта, разведется и с ним, разбогатеет, разорится, еще раз выйдет замуж и в итоге умрет в США в возрасте девяносто шести лет.

При желании, и об отце писателя, и о его последней супруге можно было бы написать по увлекательному приключенческому роману. Но вот о самом Хармсе сказать почти и нечего. На фоне родственников Даниил выглядит бледновато. Всю жизнь, никуда не выходя, он провел в крошечной папиной квартире на улице Маяковского. Почти нигде не бывал, ни в чем не участвовал, мало с кем общался, рано ложился, рано вставал… очень типичная петербургская биография.

Дом, в котором он жил, узнать несложно: несколько лет назад на боковом фасаде появился огромный портрет Даниила. Вид у писателя невеселый. Годы, которые Хармс провел в этом здании, были голодными, безденежными. Его дневники полны записей вроде: «Последние четыре рубля потратили еще в субботу, в магазин опять не ходили, Марина второй день ничего не ест». Так что если он куда и выбирался, то разве что на Моховую улицу, где в те годы жило сразу несколько знакомых литераторов, у которых можно было стрельнуть деньжат до ближайшего гонорара.

Пережив самые голодные послереволюционные годы в Доме искусств, дальше ленинградские писатели быстро пошли в гору. Обзавелись отдельными квартирами и домработницами, приобрели привычки обедать в ресторанах и летом ездить позагорать на море. Поддержать материально так и не устроившегося в жизни Хармса им было не жалко. Чаще всего Даниил брал в долг у драматурга Евгения Шварца (автора пьес «Обыкновенное чудо», «Тень» и «Дракон»), а иногда у Самуила Маршака. С прочими жившими в том районе литераторами он был знаком хуже, поэтому заговаривать о деньгах немного стеснялся.

Впрочем, если их с женой приглашали на вечеринку, он не отказывался: приходил, садился в уголок и подолгу молчал. Литераторы перемещались с квартиры на квартиру, пили, болтали о литературе, сплетничали, флиртовали с молоденькой Риной Зеленой. Самые развеселые писательские посиделки устраивал тогда бывший флотский офицер Сергей Колбасьев. Одно время он считался чуть ли не официальным наследником Гумилева – поэтом, который продолжит песню с того места, где остановился Николай Степанович. Однако на поэзию Колбасьев вскоре махнул рукой и к концу 1920-х больше был известен как специалист по новорожденной музыке «джаз».

Несколько лет Колбасьев прослужил при советском торговом представительстве в Хельсинки. И привез оттуда большую коллекцию патефонных пластинок. Теперь он любил ставить записи знакомым и лично демонстрировал, как именно под них стоит вихлять бедрами. Чуть позже он даже заведет себе на радио авторскую программу, в которой станет рассказывать о джазовых звездах. Интересно, что по-русски слово «jazz» в те годы было принято произносить как «жац», что, согласитесь, логично: ведь «pizza» мы же не читаем как «пизза», не правда ли?

Совсем недалеко от квартиры Колбасьева в те годы заново открылся цирк Чинизелли. Предыдущие годы он простоял заколоченный. В 1919-м, когда к городу подходил Юденич, из цирка пытались сделать неприступный рубеж обороны: завалили снаружи мешками с песком, в каждом окне устроили по пулеметной точке. А теперь все это разобрали и стали проводить на арене рукопашные бои с денежными ставками. Каждый вечер перед кассами выстраивались многокилометровые очереди.

Именно в этом цирке прошел самый первый в СССР джазовый концерт. В 1923-м в молодую республику Советов пригласили из Америки диксиленд в составе чуть ли не сорока чернокожих музыкантов. То, что они играли, считалось очень прогрессивной музыкой угнетаемого в Америке меньшинства. О джазе тогда даже в Европе мало кто слышал. А вот Колбасьев привел с собой большую компанию литературных знакомцев, выступил перед концертом с большой лекцией и популярно объяснил собравшимся, что такое диксиленд.

Вскоре джаз уже пытались играть перед сеансами в кинотеатрах. Их в городе открылась целая куча – больше сорока мест. На Невском, где хозяева были побогаче, нанимали целые оркестры. В заведениях попроще ограничивались тапером. Именно с треньканья на пианино в киношках начинал молодой очкарик Митя Шостакович. Пленка во время сеансов постоянно рвалась, зрители бурно выражали возмущение. Позже Шостакович вспоминал, что главным в его работе было вовремя увернуться, когда посетители начинали кидаться в сторону экрана мусором и бутылками.

Так все они в те годы и жили. На Фонтанке, Моховой, Литейном и паре перпендикулярных улиц, чуть ли не в соседних квартирах, жил весь цвет тогдашней советской литературы, все ее будущие классики и мученики.

И даже Анна Ахматова, которой было уже под сорок и пик славы которой давно остался в прошлом, жила именно в этом районе.

С занудой Шилейко к тому времени Анна уже развелась. Вместе с дореволюционной подружкой Глебовой-Судейкиной она меняла адреса, мужчин, места работы, кочевала с квартиры на квартиру и оставалась ночевать в непонятно кому принадлежащих постелях. Стихи ее печатать давно перестали, да она больше и не показывала никому то, что писала. Просто жила, как жилось, надеясь, что так можно протянуть еще довольно долго.

Жили бедно, зато весело. По коммунальным кухням Ахматова ходила в черном шелковом платье, с белым платком через плечо, в белых чулках и черных туфлях. Выглядела она роскошно – правда, помимо перечисленного, никакой другой одежды у нее и не осталось, и если бы платье или туфли порвались, ей бы было просто не в чем выйти из дому. В квартиру на Фонтанке, где она одно время жила, власти подселили деревенскую старуху с внучкой. Внучка пыталась водить домой своих корявых ухажеров, и язвительная поэтесса хохотала над ними во весь голос. Старушка в ответ ворчала, неодобрительно рассматривая Ахматову:

– Ишь ты, тоже! Распустила волосы и ходит, как олень!

Дурацкая присказка очень веселила подружек. Близкие приятели еще долго называли Ахматову именно этим прозвищем – Олень.

А потом, устав, Ахматова опять вышла замуж – в третий и последний раз. Ее мужем стал Николай Пунин, сутулый мужчина, то ли литературовед, то ли чиновник от искусства. На самом деле Пунин был женат, да только кому это мешало в развеселом тогдашнем Ленинграде? Николай водил любовниц прямо в семейную квартиру, которая располагалась не хухры-мухры, а в Фонтанном доме, бывшем дворце графов Шереметьевых. Настал момент, когда сюда же Пунин привел и Анну. Она осталась на всю ночь, а утром через голову надела свое шелковое платье, вышла в коридор умыться, встретила там законную супругу Пунина, не дрогнув поздоровалась с ней, а умывшись, пешком ушла к себе домой. Будто ничего и не было.

Пунин к такому не привык. Ему хотелось, чтобы женщины сходили по нему с ума, чтобы не его игнорировали, а он игнорировал. Ему хотелось бурных объяснений, а Ахматова просто молчала и жила дальше. Никак не показывая, что та ночь хоть чем-то ей запомнилась.

Через пару недель он зашел в ее квартиру, но Ахматову не застал. Они договаривались, что он зайдет, и ему казалось, что она обязана быть тут, но соседка сказала, что Анна с подружкой ушла к приятелям. Пунин попросил разрешения подождать.

Прошло два часа. Анна давно должна была вернуться, но ее не было. Пунин дважды выходил на улицу, гулял вдоль Летнего сада и обратно, возвращался в квартиру, снова выходил, а она все не возвращалась. «Все закипало во мне дикой ревностью», – писал он позже. Около часа ночи, близкий к помешательству, Пунин решил сам отправиться на квартиру этих приятелей и, если понадобится, силой увести Ахматову оттуда: «Я не любил, когда она ходила к этим людям, запрещал ей туда ходить. Там много пили и люди вели себя развязано». Он почти бегом добежал до Троицкого моста и тут увидел ее. Анна шла по мосту в обнимку с писателем Замятиным, и в руках у нее были цветы.

Замятин был пьян и пытался что-то шептать Анне на ухо. Но как только перед ними появился разъяренный Пунин, струсил и отошел. Николай выхватил букет и швырнул его в Неву. «Помню острое наслаждение, которое бритвой полоснуло меня по спине, когда я принялся рвать и мять эти розы. Стебли с хрустом ломались, на пальцах моих была кровь от шипов, а я все не мог остановиться. Кровью я испачкал руки Анны».

Остаток той белой ночи он проплакал, стоя на коленях у ее постели. В их самый первый раз Пунин подарил ей свой крестильный крестик (зачем?). Теперь попросил отдать крестик обратно, а она просто молчала, прикуривая папиросу от папиросы и глядя на Пунина своими огромными глазами. В дневнике он позже запишет, что она «самая страшная из звезд». Вскоре после этого Пунин окончательно разошелся с предыдущей женой и стал жить с Анной.

Всем им казалось, будто все устаканилось, черная дыра послереволюционных лет осталась в прошлом, и дальше все будет, как при прежнем режиме или даже лучше, ведь теперь над душой не стоят противные царские цензоры, да и труд поэтов новая власть готова оплачивать куда щедрее, чем прежняя. Никто из литераторов не мог даже представить, каким именно боком повернутся к ним подступающие 1930-е.

Остановка вторая:

«Большой дом» (Литейный проспект, дом 4)

1



Поделиться книгой:

На главную
Назад