Однако в прошлом веке технологический прогресс привел к заметному снижению транспортного сопротивления по всему миру; этот феномен иногда называют «смерть расстояний». Благодаря ей периферийным странам стало труднее догнать в развитии центральные, т. е. развивать экономическую деятельность, для которой характерна возрастающая отдача. Можно утверждать, что в мире невозможно стабильное понижение цен на факторы производства по двум причинам: во-первых, высочайшее транспортное сопротивление, присущее сектору традиционных услуг, в котором, включая государственное управление, занята значительная часть населения стран «первого» мира; во-вторых, отсутствие глобализации рынка труда. Только телепортация, как в фантастических фильмах, могла бы полностью отменить транспортное сопротивление и способствовать международной торговле традиционными услугами.
Из-за практически нулевого пространственно-временного сопротивления протекционизм бесполезен для многих новых отраслей производства. Вместе с тем людям с идеями, которые в прежние времена можно было бы успешно развить в пределах национальной инновационной системы, сегодня приходится переезжать в места, где есть инновационная среда и венчурный капитал. Несколько лет назад на ежегодной конференции Ассоциации университетских исследовательских парков в Мэдисоне (штат Висконсин) многие университеты американского Среднего Запада жаловались на утечку мозгов: исследователи с интересными идеями стремятся уехать либо на восточное, либо на западное побережье, поближе к активной промышленной среде и источникам венчурного капитала. В странах третьего мира эта утечка мозгов проявляется еще сильнее. Интересные идеи, изобретаемые под эгидой национальной инновационной системы в периферийных странах, при глобальной экономике скорее всего будут утекать в страны «первого» мира. Тот факт, что инновации зачастую претворяются в жизнь в центре, хотя изобретены на периферии, — это еще одна сторона географии развития, по Шумпетеру.
РАЗРУШИТЕЛЬНОЕ РАЗРУШЕНИЕ И ГЕОГРАФИЯ РАЗВИТИЯ ПО ШУМПЕТЕРУ
«Созидательное разрушение» — важное понятие в экономической теории Шумпетера. Термин был изобретен Фридрихом Ницше[161], который, как и Шумпетер, считал процесс созидательного разрушения позитивным. Однако выдающийся специалист по истории Возрождения Якоб Буркхардт (1818–1897), друг Ницше и его коллега по Базельскому университету, придерживался иного мнения: «Существуют… абсолютно разрушительные силы, под копытами которых никогда не вырастает трава»[162]. Разрушение и созидание происходят в разных частях планеты, как произошло, например, когда ткацкие фабрики Манчестера пришли на смену ткачам Бенгалии. Иллюстрируя разрушительное действие этого события, Маркс цитировал английского генерал-губернатора, писавшего домой в Лондон: «Это практически беспрецедентная трагедия в истории торговли. Долины Индии побелели от костей ткачей».
Тот факт, что в ходе глобализации мировой экономики рынок труда остается неглобализованным, приводит именно к разрушительному разрушению. Последствия его могут быть очень серьезными, как в случае Монголии. Вдобавок из-за того что все больше продуктов защищено авторскими правами и патентами, созидание стремится замкнуться в нескольких ограниченных географических областях. Прежняя технико-экономическая парадигма — массовое производство по системе Форда — оставляла бедным странам возможность развиваться при помощи обратной инженерии. В будущем у них скорее всего не будет такой возможности. Мы только начинаем осознавать, какие последствия окажет авторское и патентное право на глобальное неравенство.
По моему мнению, все описанные здесь механизмы примитивизации создают чудовищные преграды для экономического развития стран третьего мира. Такой процесс Гуннар Мюрдаль называет эффектом обратной волны: из бедных стран в богатые течет больше квалифицированного труда и больше капитала, чем из богатых в бедные.
КОРЕННЫЕ ЖИТЕЛИ: ПРИМИТИВИЗАЦИЯ ЧЕРЕЗ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННУЮ ПОЛИТИКУ
Глобализация усиливает экономическое давление, которое коренные жители испытывали еще во времена городов-государств. В XVIII веке аборигены мешали европейскому проекту по созданию национальных государств. В Испании вплоть до падения Франко любой язык этнического меньшинства считался угрозой национальному единству. Как гласит старая пословица, разница между диалектом и языком в том, что язык — это диалект, у которого есть собственная армия.
В северных государствах всеобщего благосостояния также есть свои коренные народности — эскимосы в Гренландии (независимой части Дании) и саамы в Норвегии, Швеции и Финляндии. В Норвегии до недавнего времени детям саамов запрещаяось общаться на родном языке. То, что я собираюсь рассказать о саамах-оленеводах, доказывает, что даже самое успешное государство может «примитивизировать» культуру собственного коренного народа. Этот случай особенно интересен тем, что норвежские саамы, в отличие от многих коренных народностей, находятся в благоприятной ситуации: в Норвегии у них национальная монополия на оленеводство, а оленина считается деликатесом и часто подается к королевскому столу в Норвегии и в других странах, к примеру в Княжестве Монако. Несмотря на это, в 1990-х годах экономическое положение саамов стало стремительно ухудшаться по вине правительства, которое в течение 25 лет проводило политику, заставившую оленеводов экономически регрессировать до уровня колонии. В 1999 году я оказался на обширном плато губернии Финнмарк, далеко за полярным кругом, на самом севере Норвегии. Министерство сельского хозяйства поручило мне выяснить, почему саамы-оленеводы, несмотря на монополию на производство национального деликатеса, стремительно беднеют. Я проехал на машине 6100 км, посетил все возможные организации оленеводов, объехал обширную северную часть Норвегии и, вероятно, видел больше оленьих скотобоен, старых и новых, чем кто-либо до меня. Отчету по итогам этой поездки я обязан тем, что стал
Я обнаружил странную аномалию на местном рынке оленины. Большинство оленеводов Норвегии продавали животных нескольким крупным скотобойням («одобренным скотобойням», как выражается правительство) по цене 40 крон (5 евро) за килограмм. Однако несколько оленеводов, забивавших животных у местных мясников и торговавших мясом «на улице», выручали за килограмм (после вычета стоимости забивки) в полтора раза больше. Такие разные цены на один и тот же продукт в пределах небольшого рынка — странное явление. Я еще больше удивился, когда обнаружил, что в государстве всеобщего благосостояния, которым себя именует Норвегия, по высоким ценам торгуют мясом только самые богатые оленеводы. Откуда такая система?
Экономическая деградация саамов началась в 1976 году, когда оленеводство, до того никак не регулировавшееся, стало планироваться при помощи ежегодно утверждаемого Соглашения о северных оленях между саамами и правительством. Соглашение регулировало прежде всего цену, которую саамы должны были получать за оленину. Официальная статистика показывает, что в 1976 году каждый килограмм оленины приносил саамам 68 крон, а в 1990 году — только 32 кроны (с учетом инфляции, так что суммы можно сравнивать напрямую). По сравнению со впечатляющей нормой прибыли 48 крон за килограмм в 1976 году, в 1990 году саамы работали себе в убыток.
Падающая норма прибыли была следствием того, что производственной отрасли, крайне зависимой от климатических циклов, была навязана ригидная ценовая структура. Из-за североатлантических колебаний климата, аналогичных колебаниям Эль-Ниньо на западном побережье Америки, поголовье оленей в Арктике постоянно меняется, хотя и не так сильно, как леммингов. В XX веке было зарегистрировано 4 циклические волны, в ходе которых поголовье оленей могло увеличиваться или уменьшаться в 2 раза.
В 1980-е годы популяция оленей сильно выросла и цены на оленину упали. Чтобы исправить ситуацию, Министерство сельского хозяйства назначило крестьянскую мясную монополию (Norsk Kjott), которая имела почти полную монополию на производство мяса на закрытом рынке Норвегии, главным игроком на рынке, регулятором цен на оленину. Правительство отдало право устанавливать цену на продукт оленеводов их конкуренту.
В 1990-е годы за резким падением цен последовало падение объема производства, что ухудшило и без того тяжелое экономическое положение оленеводов. Оленина исчезла с рынка, но цены на нее не поднялись, потому что Министерство сельского хозяйства так и не собралось поднять желательную цену. Крестьянская монополия в свою очередь отказалась поднять цены на оленину. Когда в 1980-е годы цены сократились в 2 раза, объем производства продолжал расти. Теперь же объем производства упал вдвое из-за природных циклических колебаний климата, а цена продукта практически не изменилась. Это означало фактически, что доход оленеводов упал в 2 раза.
Правительство Норвегии стало субсидировать их производство, доплачивая пособие за каждый килограмм произведенного мяса. Однако для того чтобы претворить в жизнь эту схему, правительство потребовало, чтобы саамы продавали оленей только рекомендованным скотобойням. В то время как неофициальный уличный рынок платил за мясо цену, близкую к старой, эти скотобойни платили только низкую желательную цену. Таким образом, для того чтобы получать государственное пособие, саамы были вынуждены продавать оленину по искусственно заниженной цене, в то время как несколько относительно богатых оленеводов могли продавать ее гораздо дороже, по старой рыночной цене.
Правительство создало монополию, т. е. монополию на покупку, — тот же механизм, который английское правительство использовало, когда вытесняло с рынка индийских конкурентов манчестерских производителей хлопка. В Индии всего одна компания, покупавшая товар по фиксированной, не подлежащей обсуждению низкой цене, сумела произвести эффект, даже более опустощающий, чем тот, которому подверглись норвежские оленеводы.
Одновременно с этим в Европе были введены очень строгие санитарные нормы, которые требовали проводить забой животных и обработку мяса одинаковым образом как на свежевыпавшем снеге при температуре воздуха минус 20 °C, так и в центре Афин при температуре плюс 40 °C. Обязательные ловушки для тараканов при температуре воздуха минус 20 °C — только часть истории о том, как было уничтожено традиционное дело саамов. Забой скота, обработка мяса и его продажа были экономической основой их культуры. Теперь же деятельность оленеводов сократилась: грузовики увозили оленей на чужие бойни для того, чтобы потом на продаже оленины богатели конкуренты. Саамы превратились в производителей сырья; это был случай внутреннего колониализма.
Норвежская ассоциация саамских оленеводов в те времена подвергалась сильному давлению не только потому, что ее члены были в тяжелом экономическом положении, но и потому, что в последствиях циклического изменения климата, в которых была виновата природа, обвинялся перевыпас. Чиновники не знали другой реальности, кроме стабильности скотных дворов, о которых им рассказывали в сельскохозяйственном университете на юге Норвегии; климат не входил в число учитываемых факторов. В Министерстве сельского хозяйства, в отличие от шведского или финского, считали себя обязанными улучшить древнюю методику оленеводства. Вместо того чтобы понять, что за циклическим производством стоит циклическое изменение климата, норвежское Министерство сельского хозяйства практически обвинило оленеводов в циклической безответственности.
Несколько лет я консультировал саамов во время их ежегодных переговоров с норвежским правительством. Оленеводы — только небольшая группа внутри этого национального меньшинства, в то время как большая их часть занимается «норвежскими» профессиями. Условия для переговоров были неравными. С одной стороны стола сидели представители всех причастных к истории министерств и саамского парламента (это часть общего парламента); с другой стороны — несколько представителей коренного народа и я сам. Впервые в жизни я чувствовал стыд за свое норвежское происхождение. Правительство отказывалось понимать, что сложившаяся ситуация была результатом его собственной политики, и, не сомневаясь в своей мудрости, постепенно «пересаживало» всех оленеводов на государственное пособие. Антрополог Роберт Пейн назвал аналогичный процесс в Канадской Арктике благотворительным колониализмом. Это был тот редкий случай, когда свободный рынок на самом деле помог бы сильно увеличить доходы производителя сырья. Всего за несколько лет до описываемых событий ассоциация саамов была выставлена с переговоров, причем им предложили выбрать, как они выйдут — через дверь или через окно.
В результате длительных и тяжелых переговоров ситуация саамов немного улучшилась[164]: доход оленеводов вырос более чем вдвое за период с 1999 по 2003 год. Эта история крайне интересна по двум причинам, одна из которых носит общий характер, а другая является типично скандинавской. Причина общего характера такова. Когда происходило описанное выше насилие над экономикой коренного народа, Норвегия слыла яростной защитницей коренных народов других стран, например Бразилии. Всем странам (и Бразилии, и Норвегии) коренные народы других стран кажутся чем-то завораживающим и экзотическим, а собственные всегда немного мешают. Библейская притча о соринке в глазу ближнего и бревне в своем собственном здесь очень к месту.
Вторая причина чисто скандинавская: этот случай предваряет нашу дискуссию о целях тысячелетия. Я изучал народные промыслы в Андах, но до 1999 года почти ничего не знал об оленеводстве. Поэтому я спросил у своих коллег (оба в прошлом были замминистрами, только один придерживался левых взглядов, а другой правых), как, по их мнению, решить проблему. Они ответили немедленно и одинаково: проблема такая запутанная, что единственный способ ее решить — деньги. Именно так ее пыталось решить норвежское правительство. В 1999 году правительственные субсидии норвежским саамам-оленеводам достигли размера их дохода. Само же производство ничего не добавляло.
Я придумал для этого подхода название «скандинавское заблуждение». Это образ мышления, при котором сложные проблемы бедности решаются заваливанием их деньгами, вместо того чтобы исправляться изнутри, при помощи улучшения производства. Корни этого заблуждения лежат в коллективной убежденности всех скандинавов, что их богатство происходит прежде всего из готовности поровну делить доходы. Однако при этом коллективная скандинавская память начисто стерла воспоминания о политике крайнего государственного вмешательства в экономику, которая включала протекционизм и субсидии национальной обрабатывающей промышленности. А ведь периоды этой политики характеризовали Скандинавские страны со времен камерализма XVIII века до Плана Маршалла и его аналогов в XX веке.
Всеобщая концентрация на распространении доходов, а не на их росте, началась в конце 1960-х годов. Когда я впервые ехал в Перу, считалось, что проблема перуанцев — это жадные богачи, которые не хотят делиться с бедными. Может быть, но неравномерное распределение доходов, типичное для всех доиндустриальных стран, принималось за причину низкого уровня среднедушевого дохода. В те годы уровень ВВП на душу населения в Перу составлял 300 долл. в год.
В последние десятилетия экономисты теряют интерес к производству, и это только усиливает позицию тех, кто считает бедность проблемой распределения доходов. В 1990-х годах стало ясно, что неолиберальные теории в большинстве малых государств не работают. Благодаря этому скандинавское заблуждение вышло на глобальный уровень в форме целей тысячелетия. Этот подход пытается справиться с бедностью саамов или африканцев не тем, что помогает им самим создавать свое богатство, а тем, что перераспределяет доход, созданный кем-то другим. Скандинавское заблуждение борется с симптомами бедности, а не с ее причинами. Саамы-оленеводы подверглись экономической примитивизации, когда у них отобрали их вид деятельности с возрастающей отдачей, который увеличивал стоимость их сырьевого товара, ради того чтобы посадить их на пособие. Такой внутренний благотворительный колониализм можно наблюдать в большем масштабе на африканском континенте.
ПРИМИТИВИЗАЦИЯ И НАСЛЕДИЕ ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ
Экономисты работают ради похвалы своих же коллег.
Пол Самуэльсон. «New York Times». 1974
Почему механизмы экономической деградации и примитивизации ускользают от внимания современных экономистов? Теория глобализации сегодня лежит на трех китах: свободных рынках, демократии и свободе. Никто не пытается установить ни взаимозависимость этих факторов, ни, что еще более важно, какие исторические условия были необходимы для появления таких редкостей в истории человечества, как демократия и право на индивидуальное развитие. Мне кажется, что сегодняшнее коллективное понимание мира погрязло в экономических заблуждениях, рожденных холодной войной, когда существовали экономические теории, основанные на иллюзорной системе Давида Рикардо, и каждая рисовала собственную утопию — утопию плановой экономики и утопию свободного рынка. Холодная война оставила в наследство черты, которые не дают нам заметить, что в ходе сегодняшней глобализации многие страны мира специализируются на доисторических способах производства. Двойственная экономика описана ранними специалистами по экономическому развитию.
Итак, мы унаследовали четыре неразрывно связанные черты: теорию торговли, нежелание посмотреть на предпосылки экономической науки с точки зрения здравого смысла, верув то, что рынок способен навести в мире немедленный спонтанный порядок, неуважение к тем, кто изучает экономическую реальность.
Когда коммунисты провозгласили принцип «от каждого по способностям, каждому по потребностям», неоклассическая экономическая наука ответила им теорией Самуэльсона, опубликованной в 1945 году. Она доказывала, что исходя из стандартных теоретических предпосылок глобальная свободная торговля приведет к снижению цен на производственные факторы, т. е. цена на труд и капитал станет по всему миру одинаковой[165]. Рынок будет лучше коммунизма, все станут одинаково богатыми, надо только дать «невидимой руке» полную свободу. Долгое время эта теория считалась такой нелогичной, что никто не пытался применить ее на практике. Хотя в неоклассической традиции есть и куда более сложные дискуссии на тему теории торговли, именно эта пародия на полноценную теорию в итоге легла в основу работы Всемирного банка и МВФ в странах третьего мира. Она привела к последствиям — ни много ни мало — катастрофическим для многих развивающихся стран, однако несмотря на это, продолжает действовать вместе с теми, кто ее проповедует. Этому немало способствует то, что не-Рикардова экономическая традиция, Другой канон, сегодня практически умерла.
Главная проблема теории торговли в том, что настаивает на использовании метафор из физики (взять хотя бы ее центральное понятие — «равновесие»). Впервые они были задействованы в 1880-е годы, вытеснив метафору, которая служила юристам и социологам верой и правдой со времен Аристотеля, если не раньше. Эта метафора сравнивала человеческое общество с телом, разнообразные функции которого основаны на взаимной зависимости органов. Из-за новой метафоры пришлось включить в экономическую науку несколько дополнительных предпосылок, так что вывод теории торговли (идея, что свободная торговля сделает всех одинаково богатыми) заложен в ее предпосылках — совершенной информации, совершенной конкуренции, отсутствии экономии на масштабах и т. д. Перефразируем нобелевского лауреата в области экономики Джеймса Бьюкенена: при таких предпосылках вообще нет нужды развивать какую бы то ни было торговлю. Если все люди владеют одинаковыми знаниями, а фиксированных издержек не существует, т. е. на масштабе производства сэкономить нельзя, каждый человек является самостоятельной моделью производства в миниатюре, и нужда в любой торговле, кроме торговли сырьевыми товарами, отпадает. Рассуждая логически, чтобы теория торговли выполнила свои обещания бедным странам, нужно упразднить торговлю всем, кроме сырья. В 1953 году, в период «охоты на ведьм», которую Маккарти вел, выслеживая в американском обществе сторонников левых взглядов, Милтон Фридмен (1912–2006) положил конец спорам о предпосылках теории торговли. Не смотрите на предпосылки теории торговли, предложил Фридмен; смотрите на то, сколько пользы она приносит Соединенным Штатам[166].
Во время холодной войны стихийный порядок рынка стал ответом экономистов на плановую экономику. Сомали, Афганистан и Ирак — это контрпримеры, образцы стихийного хаоса. Такой хаос происходит, если производственная система страны лишена деятельности с возрастающей отдачей и синергическими эффектами; без них страна становится не интегрированным национальным государством, а родовым сообществом. Эта деятельность стихийно не появляется. История изобилует примерами того, как действенные рынки (да и сам процесс цивилизации) создавались путем сознательной политики поощрения национального производства; при этом иногда цены на продукцию устанавливались, с точки зрения рынка, неправильными, но зато это повышало всеобщее богатство и благо. Немецкий экономист Иоганн Готтфрид Хоффман так сформулировал эту мысль в 1840 году: «Как взрослый человек давно забыл, с каким трудом он выучился говорить, так и народы, государства которых уже достигли зрелости, забывают, чего им стоило вырваться из тисков примитивного брутального дикарства»[167]. Восстановление Европы из руин после Второй мировой войны осуществлялось при помощи тяжеловесной политики, это было незадолго до того, как сформулировали иллюзорную идею стихийного порядка. Бездна, которая разделяет американскую политику в послевоенной Европе и Японии и политику, которую Америка проводит сегодня в Ираке, не поддается осмыслению. Ирак на себе испытал последствия предпосылок о том, что достаточно убрать все факторы неправильного влияния, всех «плохих парней» и ввести свободную торговлю, чтобы в стране начались стихийный порядок и рост. Эти последствия оказались столь разрушительными, что случай Ирака ставит жирную точку в истории холодной войны и порожденных ей иллюзий.
Пол Самуэльсон, возможно, самый влиятельный из ныне живущих экономистов, заметил несколько лет назад в журнале «New York Times», что экономисты — это оппортунисты. По понедельникам, средам и пятницам они работают над одной моделью, а по вторникам и четвергам — над моделью с противоположными предпосылками. С учетом этого отношения, которое я называю жонглированием предпосылками, исследовательские проекты могут быть крайне опасными. Слишком легко предпосылки, которые исследователи используют, и выводы, к которым они приходят, приспосабливаются под любой проект. Такая схема, конечно, имеет преимущество в том смысле, что позволяет построить экономическую модель для обоснования практически чего угодно. Но остается одна небольшая проблема. Выбор теории для применения в развивающихся странах становится вопросом элементарной силы — кто сильнее, тот и прав. Поскольку экономисты в лучших университетах Африки получают 100 долл. в месяц, а Всемирный банк предлагает им 300 долл. в день за работу консультантами по теории торговли, не стоит удивляться, что так мало экономистов в развивающихся странах идут против правящей теории. Просить гранты на исследования
Наука, которая на первый взгляд кажется незыблемой мудростью, оказывается некой смесью отрывков разных теорий, при помощи которой можно доказать практически все, что угодно. При ближайшем рассмотрении ортодоксальная экономическая наука напоминает систему классификации животных, разработанную аргентинским писателем Хорхе Луи Борхесом для выдуманной им же китайской энциклопедии:
Животные делятся на:
принадлежащих императору;
набальзамированных;
прирученных;
молочных поросят;
сирен;
сказочных;
бродячих собак;
включенных в эту классификацию;
бегающих, как сумасшедшие;
бесчисленных;
нарисованных тончайшей кистью из верблюжьей шерсти;
прочих;
разбивших цветочную вазу;
похожих издали на мух[168].
Мишель Фуко использовал эту классификацию для того же, для чего и я сейчас, — чтобы заронить в голову читателя зерно сомнения по поводу научного догматизма. К сожалению, несуразность изобретенной Борхесом классификации гораздо очевиднее, чем несуразность суждений и предпосылок экономической науки, окруженной непроницаемой стеной математики.
Как сказал Кейнс, «люди практики, которые считают себя совершенно не подверженными интеллектуальным влияниям, обычно являются рабами какого-нибудь экономиста прошлого. Безумцы, стоящие у власти, которые слышат голоса с неба, извлекают свои сумасбродные идеи из творений какого-нибудь академического писаки, сочинявшего несколько лет назад. Я уверен, что сила корыстных интересов значительно преувеличивается по сравнению с постепенным усилением влияния идей… Но рано или поздно именно идеи, а не корыстные интересы становятся опасными и для добра, и для зла»[169].
В этой книге рассказано о плеяде давно умерших экономистов, многие из которых упоминаются на илл. 3 и в Приложении II. Некоторые из них мертвы гораздо дольше, чем те, кто пленил разум сегодняшних экономистов. По сравнению с героями сегодняшнего дня, такими как Адам Смит, эти ученые имеют важнейшее преимущество: они ясно могут объяснить, почему одни страны богаты, а другие — бедны. Тот, кто потратит время на изучение экономических опытов, которые были поставлены в исторической лаборатории человечества за последние 500 лет, увидит, что эти объяснения совершенно верны. Однако наша задача не в том, чтобы упразднить один набор догматических правил и заменить его другим. Напротив, мы должны принять все богатство и разнообразие экономической теории и практики, а значит, осознать, что нам нужен куда более обширный экономический инструментарий, чем тот, который используется сегодня. Политика, которая будет благотворна для Великобритании, не будет полностью аналогична той, что благотворна для Швейцарии, и будет иметь совсем мало общего с политикой, благотворной для Экваториальной Гвинеи, Мьянмы или Вануату. В конечном итоге только история может быть нашим проводником в путешествии по новым контекстам.
VI. ОПРАВДАНИЕ ПРОВАЛА: ОТВЛЕКАЮЩИЕ МАНЕВРЫ ПЕРИОДА «КОНЦА ИСТОРИИ»
Верьте мне, не бойтесь мошенников или злодеев, бойтесь доброго человека, который заблуждается. Этот человек полон благих намерений, всем желает добра и всех заражает своей уверенностью; однако, к несчастью, его методы не пробуждают в людях добра.
Фердинандо Галиани, итальянский экономист. 1770
И какой бы вред ни нанесли злые, вред добрых — самый вредный вред!
Фридрих Ницше. 1885
КОГДА ДОБРОТА ДЕЛАЕТ НАС ЗЛЫМИ
«Кажется, есть только два варианта, — ответил я генералу. — Либо они делают это по невежеству, либо по злому умыслу. Возможно, конечно, что по обеим причинам. Наверное, можно сказать, что система их заставляет так поступать». «Спасибо, — ответил он. — Мне просто было интересно». Я мог бы добавить, что после Нюрнбергского процесса над фашистскими военными преступниками оправдание «система заставила меня это сделать» больше не считается приемлемым.
Набором рекомендаций, приведших к результатам, о которых говорил танзанийский генерал, был так называемый Вашингтонский консенсус. Эти рекомендации были разработаны в 1990 году, сразу после падения Берлинской стены, и их появление связывают с американским экономистом Джоном Уильямсоном. Заповеди консенсуса требуют среди прочего либерализации торговли, потоков прямых иностранных инвестиций, дерегуляции и приватизации. Возможно, Уильямсон этого и не хотел, но реформы Вашингтонского консенсуса на практике стали синонимичны неолиберализму и рыночному фундаментализму.
Первую рекомендацию консенсуса часто кратко излагают так: «Приведите цены в порядок». Она обещает, что бедные страны достигнут стабильного роста, если откажутся от государственного вмешательства и дадут рынку право устанавливать свои цены. Независимо от экономического строя страны, утверждает эта рекомендация, если предоставить рыночной системе свободу, она будет стремиться к экономическому росту. В этой главе рассказывается, как мейнстримовая риторика развивалась с момента своего наивысшего триумфа, т. е. появления первой рекомендации Вашингтонского консенсуса в 1990 году, по 2007 год. Консенсус постоянно добавлял к изначальному условию «Приведите цены в порядок» все новые факторы и условия, новые заповеди: если мы только приведем цены в порядок, плюс еще этот и вот этот фактор, то в бедных странах начнется развитие. Беда в том, что новые заповеди консенсуса никогда не отступают от исходных рекомендаций 1990 года и не пытаются их изменить, поэтому не вносят значительных корректировок в то, как эти рекомендации применяются на практике.
Когда дело доходит до практических рекомендаций, в ход по-прежнему идут старые заповеди консенсуса. Множество теоретических моделей демонстрировали важность возрастающей отдачи, однако ни одна не привела к тому, чтобы бедные страны получили рекомендации развивать соответствующие виды деятельности. В рекомендациях по-прежнему царят «сравнительное преимущество» и предложения 1990 года. В главе II я назвал это явление грехом Кругмана; хотя в экономической теории есть модели, которые объясняют, почему бедные страны остаются бедными, мы отказываемся использовать их на практике. Найти лекарство от какой-либо болезни — вполне самостоятельная задача, но применять это лекарство на практике, чтобы спасать пациентов, — задача не менее важная.
С 1990 года прошло много времени, но правила Вашингтонского консенсуса так и не привели к изменениям (особенно росту реальной зарплаты) в бедных странах. Вначале реакция экономистов на этот провал была такой же, как и на провал либерализации в 1760-е и 1840-е годы: «Нам просто не хватает масштаба рынка; как только ограничения будут устранены, система
Особое значение приобрела риторика. Итальянский премьер-министр Сильвио Берлускони на удивление успешно использовал стратегию, согласно которой любой, кто был с ним не согласен, объявлялся коммунистом. Мой сокурсник по Гарвардской школе бизнеса, Джордж Буш-младший, длительное время и с неменьшим успехом применял аналогичную стратегию: «либо ты за нас, либо за Талибан». На экономическом уровне это звучит как «либо ты за глобализацию в ее сегодняшней форме, либо ты за плановую экономику». Используя эту же стратегию, Мартин Вольф из газеты «Financial Times» одной фразой расправляется с Вернером Зомбартом, обвинив его одновременно в фашизме и коммунизме. Такова была риторика всего периода конца истории — публичные дебаты на низком уровне в попытке удержаться в рамках экономического миропонимания времен холодной войны. Распад Советского Союза доказал, что рыночная экономика эффективнее плановой, что без вмешательства человека рыночная экономика способна создать утопическую всемирную гармонию. С падением Берлинской стены наступил, как выразился Фрэнсис Фукуяма, «конец истории».
Вся шумиха насчет конца истории стала возможной благодаря экономической теории, которая научно обосновывала мнение, что предоставленный сам себе рынок — это машина по производству гармонии. Некоторые известные разработчики экономических моделей (например, Фрэнк Хан из Кембриджского университета) признают, что их модели не имеют отношения к реальности. Если бы большее количество экономистов открыто признавали этот факт, можно было бы выделить изучение экономической реальности в отдельную академическую дисциплину. Однако в сегодняшней ситуации это почти невозможно.
Бывший старший научный сотрудник Всемирного банка Уильям Истерли с достойной уважения готовностью признает, что 2,3 трлн долл., выделенных за последние 50 лет на развитие бедных стран, были потрачены впустую[171]. Непонятно, впрочем, есть ли у Истерли альтернативные предложения, несмотря на то что он заметил, что денежная помощь бедным странам не способствует их развитию, когда все вокруг считали иначе. Попытка понять, что именно пошло не так, вылилась в расследование, но оно, однако, ни разу не подвергло сомнению каталлактическую (основанную на бартере) суть стандартной экономической науки, ее неспособность понять мировую систему производства, которая по своей природе создает неравномерное экономическое развитие. Не считая признания, что стратегия оказалась провальной, расследование шло по ложному следу. Настоящая суть проблемы — тот факт, что экономическое развитие присуще только некоторым видам деятельности, сегодня так и не понята экономистами, хотя с конца 1400-х годов до появления Плана Маршалла в 1947 году этот факт был общепризнанным.
Вопрос танзанийского генерала поднимает две проблемы. Во-первых, вопрос отношения между благими намерениями и добротой, с одной стороны, и экономическим развитием — с другой. Как, например, могло случиться, что щедрая денежная помощь Африке не привела к созданию в ней богатства? Во-вторых, как вышло, что 500 лет размышлений о том, как богатство и цивилизация связаны с городскими видами деятельности, так хорошо суммированных Джорджем Маршаллом в 1947 году, когда он объявил о начале плана, названного его именем, были практически единодушно отвергнуты миром? Чтобы ответить на эти вопросы, не нужно быть историком. Многие из тех, кто сегодня находится у власти, были рождены во времена применения Плана Маршалла. Давайте рассмотрим эти вопросы отдельно.
КАПИТАЛИЗМ И ПАРАДОКС НАМЕРЕНИЙ
Капитализм и успешную рыночную экономику можно понять, разобравшись в парадоксах капитализма. Как объясняет Адам Смит, мы получаем хлеб насущный благодаря не доброте булочника, но желанию этого булочника заработать. Наша потребность в хлебе удовлетворяется за счет жадности другого человека? Парадокс. Идея Адама Смита была частью важной полемики XVIII века, начатой Бернардом Мандевилем, который в 1705 году заявил, что пороки отдельных людей можно обратить в общественную выгоду. К тому времени как Адам Смит опубликовал «Богатство народов» (1776), спор почти завершился. Однако то, как Смит пересказал суть этого спора, а также то, как мы сегодня интерпретируем этот пересказ, скрывает от нас некоторые важные черты принципа Мандевиля в его оригинальной форме.
В 1757 году в моей родной стране редактор журнала «Denmark and Norway's Economic Magazine» высказал распространенное неприятие идеи Мандевиля о том, что общественное благо существует благодаря порокам отдельных людей. Этот редактор, Эрик Понтоппидан, в прошлом был епископом Бергена, что отчасти объясняет его негодование: если считать порок движущей силой общественного блага, то человек, который подожжет Лондон, будет героем, ведь его поступок создаст столько рабочих мест для дровосеков, плотников и т. д. Прекрасное решение этой задачи, а также способ консолидации самой идеи с теорией рыночной экономики предложил миланский экономист Пьетро Верри в 1771 году: «Частный интерес каждого индивида,
Сегодняшняя экономическая наука построена вокруг интерпретации Мандевиля и Смита, которая отличается от интерпретации экономистов континентальной Европы XVIII века по трем важным пунктам.
• Во-первых, нельзя считать интересы индивида единственной движущей силой общества, как это делает стандартная экономика. Добродетель отдельных людей редко оборачивается чем-либо иным, кроме добродетели — частной или общественной. Однако общественная добродетель, как мы еще увидим, может проявляться частными пороками. Чувства более благородные, чем жадность и стремление к прибыли, труднее поддаются моделированию.
• Во-вторых, вследствие факторов, хорошо известных экономистам еще до Адама Смита, — синергии, возрастающей и убывающей отдачи, качественных различий в уровне предпринимательства, лидерства и знаний, а также различий между видами экономической деятельности рыночная экономика, если в нее не вмешиваться, зачастую усиливает, а не уменьшает экономическое неравенство. То, что мы называем экономическим развитием, является непреднамеренными последствиями экономической деятельности только в присутствии таких факторов, как возрастающая отдача, разделение труда, динамическая несовершенная конкуренция, а также возможность для инноваций. Соответственно экономическое развитие — это преднамеренные последствия определенной экономической политики. Бедность колоний стала последствием их колониального положения, потому что в них отсутствовали вышеперечисленные факторы. Однако стандартная экономическая наука (подчеркиваем мы постоянно!) этого не замечает, потому что считает все виды экономической деятельности равноправными[173].
• В-третьих, вполне возможно зарабатывать деньги способами, которые противоречат общественным интересам. Можно их зарабатывать даже за счет уничтожения экономики, как это делал Джордж Сорос или человек, поджегший Лондон в примере Эрика Понтоппидана. Американский экономист Уильям Баумоль разделяет предпринимательство на
В то время как довод о непреднамеренных последствиях часто звучит в ходе аргументации за laissez-faire, в континентальной экономической традиции понимание непреднамеренных последствий стало одним из инструментов просвещенной экономической политики. Можно утверждать, что успешная политика индустриализации, которую начал Генрих VII в Англии в 1485 году, была отчасти следствием роста шерстяной мануфактуры, который в свою очередь был непреднамеренным последствием налогов, что в свое время ввел еще Эдуард III — с целью, разумеется, получения доходов. Уже второй раз то, что изначально было непреднамеренными последствиями, становилось основной целью политики. В самом деле, тот счастливый факт, что налоги играют двойную роль — пополняют казну и помогают строить промышленность, веками был чрезвычайно важным фактором развития. Им пользовались Соединенные Штаты, им и сейчас продолжают пользоваться многие (особенно небольшие) страны.
В начале XX века экономисты континентальной Европы продолжали считать, что экономическое развитие бывает непреднамеренным последствием намерений, которые никак нельзя назвать благородными. Даже в XVI веке инновации и технологический прогресс были востребованы государством в двух сферах: войне (изобретение пороха, металла для мечей и пушек, военных кораблей и их оснащения) и роскоши (шелк, фарфор, стекло, бумага). В 1913 году Вернер Зомбарт издал две книги (см. главу II), в которых описал эти элементы как движущую силу капитализма, — «Война и капитализм» и «Роскошь и капитализм». Вторая книга, впрочем, была впоследствии переименована в «Любовь, роскошь и капитализм», как автор и хотел назвать ее изначально. Король Дании и Норвегии Кристиан V (1670–1699), например, описал свои главные страсти вполне в духе схемы Зомбарта: «охота, дела любовные, военное дело и мореходство». Благоразумие в денежных вопросах отступало, когда речь шла о войне и любовницах.
Если капитализм понимать как систему несовершенной конкуренции и непреднамеренных последствий, а не как систему совершенных рынков, можно построить мудрую экономическую политику. Ближе к концу XV века (когда Колумб доплыл до Америки) венецианцы, осознавшие, что прогресс — это побочный продукт войн и государственных расходов, создали новый институт — патенты. У изобретателей появился 7-летний период монополии на свои изобретения — стандартный срок для прохождения обучения у мастера. Они смогли воспользоваться преимуществами новых знаний, которые раньше считались побочным продуктом крупных статей государственных расходов. Прогресс создавала динамическая несовершенная конкуренция. Примерно в то же время был основан родственный патентам институт тарифной протекции, придуманный для того, чтобы изобретения могли проникать в новые географические области.
Механизм создания общественного блага за счет частных пороков может работать и в обратную сторону — из общественных пороков создавать частное благо. Пороки правительства — чрезмерный национализм и стремление к войне — часто кос венно приводят в долгосрочной перспективе к благу отдельных людей. Изобретения, полезные в гражданской жизни, которые были рождены как побочные продукты войны: консервы (война с Наполеоном), массовое производство по стандартизованным ценам (производство оружия во время гражданской войны в США), шариковая ручка (ВВС США во время Второй мировой), охранная сигнализация (война во Вьетнаме) и мобильная спутниковая связь (американская программа «Звездные войны»). Осознав это, можно идти к экономическому прогрессу напрямую, а не обходными путями. Если главный фактор экономического развития — это затратная деятельность на грани технологических возможностей, то можно направлять деньги непосредственно в развитие, допустим, медицины, в обход войны.
Возможен и третий сценарий — превращение общественных добродетелей в частные пороки; то, что на первый взгляд кажется общественными добродетелями, на деле может развиться в системные частные пороки. Как мы увидим в следующей главе, систематическая денежная помощь может обернуться благотворительным колониализмом, при котором происходит дистанционное управление. Создается очень тонкая, незаметная и прочная форма неоколониального контроля над страной, которой оказывается помощь. Пример такого сценария — как раз проект целей тысячелетия. Начинается все с благого намерения оказать щедрую поддержку слабой стране. Однако когда правительство страны-получателя оказывается в немилости, как это случилось с Эфиопией, страны-доноры вольны решать, прекратить им поток гуманитарного продовольствия или нет. Преднамеренно или нет, но такая помощь бедным, которая не дала им построить индустриальный капитализм, создала систему, благотворную для развития коррупции и милитаризма. Благотворительный колониализм лишает страну независимости при помощи благонамеренной, щедрой, но, к сожалению, этически неверной политики. Он создает парализующую зависимость периферийной страны от центральной. Центр осуществляет контроль над периферией, поставив ее в положение полной экономической зависимости, что исключает политическую мобилизацию и автономию.
УТРАТА 500-ЛЕТНЕГО ЗАПАСА МУДРОСТИ
Второй вопрос, которым мы задались, звучит так: как удалось эйфории периода конца истории навсегда сбросить со счетов практический опыт по успешному созданию богатства и благополучия? В начале книги мы обсуждали, как холодная война свела экономическую науку к гражданской войне между двумя ветвями экономической теории Рикардо, вытеснив прежнее качественное понимание производственных систем. Однако непонятно, почему дружным современным экономистам не удалось практически реализовать многовековое понимание того, что экономическое развитие страны строится на взаимодействии между видами деятельности с растущей отдачей в городах и с убывающей отдачей в деревнях. Всего 60 лет назад, объявляя План Маршалла, Государственный секретарь США Джордж Маршалл преподносил это взаимодействие как основу западной цивилизации.
Когда надо было защитить Азию и Европу от коммунистической угрозы, Соединенные Штаты прекрасно понимали, что лучший способ укрепить страны, пограничные с коммунистическими (от Норвегии и Германии до Кореи и Японии), — сделать их богатыми при помощи индустриализации, причем на поддержку этого проекта необходимо бросить лучшие экономические, политические и военные силы. Как только коммунистическая угроза отступила, развитые страны немедленно сменили тактику. Экономическая тактика действовала противоположным образом и была похожа на британскую колониальную политику в ее худших проявлениях. Соединенные Штаты когда-то индустриализовались вопреки этой политике преждевременной свободной торговли; именно против этой политики Рузвельт с таким жаром выступил во время Второй мировой войны, когда противостоял Черчиллю и его колониальной политике.
В 1950-1960-е годы, пока шла успешная индустриализация стран, смежных с коммунистическими, Штаты отлично знали, что нужно делать, чтобы сделать бедную страну богатой; они использовали ту же стратегию, которую в XIX веке применяли сами. Почему же сегодня Штаты не видят связи между индустриализацией и цивилизацией, которую так хорошо понимали Джорож Вашингтон и Джордж Маршалл? Почему Запад, вместо того чтобы работать над созданием всемирного благосостояния (как США во время Второй мировой войны), устраивает чудовищные разборки в попытке силой насадить в доиндустриальных странах демократию? Страны не видят ничего, кроме угроз собственной сиюминутной выгоде, а я вспоминаю оппортунистическое невежество Гуннара Мюрдаля. В таком контексте становится актуальным старое европейское определение либерала: «тот, интересам которого в данный момент ничего не угрожает».
«Удивительно, как долго живут экономические теории даже после того, как их научное обоснование перестает существовать», — писал американский экономист Саймон Н. Паттен в 1904 году. Он имел в виду ту же экономическую теорию равновесия, которая живет и здравствует по сей день. Что защищает теории, которые так откровенно и безнадежно неадекватны? Очевидно, что это среди прочего корыстный интерес. Некоторым странам в краткосрочной перспективе выгодна свободная торговля с отчаянно бедными странами. Однако капитализму как системе никак не может быть выгодно, чтобы половина населения земного шара не имела нормальной покупательной способности. Так что даже корыстный экономический интерес в данном случае будет краткосрочным.
Правящую теорию поддерживает сама человеческая природа. Вместо того чтобы усомниться в любимой теории, люди склонны искать объяснения ее ошибок за ее пределами. Основа Вашингтонского консенсуса не меняется на уровне практической политики. Экономисты рассуждают примерно так: раз
ОПРАВДАНИЕ ПРОВАЛА. ОТВЛЕКАЮЩИЕ МАНЕВРЫ
Идет 1989 год. Уже понятно, что коммунистическая система с ее пренебрежением к рынкам вот-вот рухнет. Представьте, что вы экономист, который должен объяснить, откуда взялась пропасть между очевидным богатством Силиконовой долины и бедностью сельскохозяйственных районов Африки. Экономисты специально обучены игнорировать некоторые явления:
1. Запрещается утверждать, что между разными видами экономической деятельности есть разница; например, что группе людей может быть выгоднее производить платформы для программного обеспечения, чем пасти скот. Рынок, если его оставить в покое, самостоятельно выровняет эти различия.
2. Вследствие этого нельзя рекомендовать стране сменить специализацию. Каждая страна должна специализироваться на том виде деятельности, в котором у нее есть сравнительное преимущество, будь то скотоводство или производство компьютерного обеспечения. Благодаря этому должно произойти выравнивание цен на производственные факторы.
3. Ваш инструментарий не дает вам увидеть синергию. Вам нельзя говорить, что пастухи, живущие среди программистов, богаче пастухов, которые живут среди сородичей[175].
4. Запрещается прибегать к историческим примерам. Прошлое и будущее сведены к «здесь и сейчас». Аргумент, что страна, в которой расположена Силиконовая долина, в течение полутора веков субсидировала и защищала свои технические и высокотехнологичные отрасли, чтобы уйти от сельского хозяйства, силы не имеет. Из пунктов 1 и 3 понятно, что Соединенные Штаты разбогатели вопреки этой политике, а не благодаря ей[176].
5. Запрещается использовать факторы безработицы и частичной безработицы, которые принимались во внимание после Второй мировой войны, когда защищаете ту или иную политику. Принятие в расчет безработицы вынудило бы вас принять в расчет явление под названием «теневые цены» — запутанное понятие, которое в любом случае привело бы к нерыночной политике. Всемирный банк и МВФ исходят при построении своих экономических моделей из полной занятости населения[177].
6. Запрещается замечать какие-либо причинно-следственные связи между экономическим и политическим строем. Парламентская демократия, да и любой другой институт могут с одинаковой вероятностью развиться в племени охотников и собирателей, при феодализме или и в городском обществе.
Рассмотрим пример: имеются бедный район города, где живут люди, которые зарабатывают на жизнь, моя посуду в ресторанах и чистя ботинки, и богатый район того же города, где живут биржевые брокеры и юристы; надо объяснить разницу в доходах жителей, используя логику международной теории торговли. Это значит, что запрещается упоминать тот факт, что разрыв в уровне доходов — прямое следствие потенциально разной доходности их профессий. Инструментарий торговой теории практически не позволяет видеть качественные различия между разной экономической деятельностью[178]. Поскольку нельзя говорить, что заработки брокера и чистильщика ботинок так сильно различаются, потому что их профессиям присущ разный уровень оплаты, приходится предлагать объяснения, которые в реальности являются скорее следствиями главной причины бедности. Вы говорите, что у бедных недостаточное образование (неважно, что нельзя прибыльно вложиться в образование, которое увеличит заработок чистильщика ботинок или посудомойки), недостаточно сбережений (неважно, что их низкий уровень дохода не позволяет им откладывать деньги), что бедные недостаточно инновативны (неважно, что в деле чистильщика ботинок не так-то много возможностей для инновационной деятельности) и т. д.
Американским экономистам еще в 1820 году было очевидно, что страна, как и отдельный человек, не может разорвать порочного круга бедности, не сменив вид деятельности. Поэтому в Америке начался масштабный индустриализационный проект, который в следующие 100 лет был известен как Американская система обрабатывающей промышленности[179]. Однако сегодня экономисты забыли успешные стратегии прошлого, они замечают только симптомы бедности, но не ее основные причины. Эксперименты обычно включают отказ от одной из предпосылок, и пока что они никак не повлияли на нашу политику в отношении бедных стран.
Приведенные выше пункты — это вольное изложение памятки, разработанной Всемирным Банком и МВФ во время конца истории в 1989 году. С тех пор, не осознавая того, экономисты каждый день видят перед собой эту памятку на работе, наглухо замурованные в своей убежденности относительно того, как устроен мир. Эта памятка — продукт явных и неявных предпосылок стандартной экономической науки. Она не дает экономистам замечать качественных различий, кроме соотношения капитала и труда на разных фирмах. Для того чтобы не подвергать риску эти принципы, Всемирный банк отказывал в работе экономистам, у которых был опыт работы в богатых странах, а также, как заметил Джозеф Стиглиц, отдавал предпочтение худшим выпускникам лучших университетов. Директор Всемирного банка Джеймс Вулфенсон написал стихотворение «Наша мечта — это мир, свободный от бедности», сегодня оно украшает холл главного офиса. Стихотворение написано красноречиво и наверняка из лучших побуждений, но даже из него очевидно, что инструментарий сотрудников г-на Вулфенсона лишен ключевых факторов для понимания неравномерного развития.
Расследование причин бедности продолжалось, несмотря на запрет упоминать причины неравномерного развития, которые считались основными в течение последних 500 лет. Посмотрим, как это расследование выбирало одну ложную версию за другой, постоянно отвлекая внимание общественности от истинной причины бедности. Итак, поскольку отступить от пунктов, перечисленных выше, было нельзя, Вашинтонский консенсус развивался по следующему пути, причем каждое новое открытие приветствовалось как окончательное решение проблемы бедности[180]:
1) «приведите в порядок цены»;
2) «приведите в порядок право собственности»;
3) «приведите в порядок институты»;
4) «приведите в порядок управление»;
5) «приведите в порядок конкурентоспособность»;
6) «приведите в порядок инновации»;
7) «приведите в порядок предпринимательство»;
8) «приведите в порядок образование»;
9) «приведите в порядок климат»;
10) «приведите в порядок болезни».
Мне кажется, что эти рекомендации — следствие подсознательного стремления их авторов спасти стандартную экономическую науку и ее основные предпосылки. Их последовательное появление — образец того, что Роберт Уэйд из Лондонской школы экономики называет искусством сохранения парадигмы: все внимание направляется на исправление факторов за пределами стандартной экономической модели, а суть теории остается нетронутой[181]. Хотя эти факторы очень важны, они не влияют на суть процесса развития, ведь самое главное — это «привести в порядок экономическую деятельность». Если в стандартную экономическую модель не включены факторы, о которых я твержу в этой книге (возрастающая и убывающая отдача, несовершенная конкуренция, синергические и структурные связи, а также разнообразные возможности для инноваций), то подобный список лишь отвлекает внимание от более значительных проблем. Набор упрощенных объяснений уводит нас от понимания развития как единого процесса и заставляет рассматривать его отдельные части. Наше внимание отвлекается от реальных проблем, и мы движемся в сторону мнимых решений; нас ведут по ложному следу.
По мере того как Всемирный банк и МВФ изобретают все новые отвлекающие маневры, правительства из самых лучших побуждений спешат финансировать все новые их проекты. В результате мы наблюдаем то, что Майкл Портер, экономист Гарвардской школы бизнеса, называет «решением проблем по одной»: экономика развития поочередно фокусируется на каком-либо одном факторе; ученый может выжить, только если занимается хитом сезона. Из-за того что модные течения финансируются по очереди, в экономическом подходе нет диверсификации.
1.
Как я уже упоминал, первый пункт Вашингтонского консенсуса, утвержденного в 1990 году, можно перефразировать как «Приведите в порядок цены». В мае того же года мой друг Сантьяго Рока стал главным советником по экономическим вопросам Альберто Фуджимори, кандидата в президенты Перу. Фуджимори гораздо больше, чем его оппонент Марио Варгас Льоса подчеркивал необходимость защитить бедняков от бушующей инфляции. В то время Сантьяго был автором единственной эконометрической модели перуанской экономики и мог продемонстрировать, как надвигающаяся традиционная политика сокрушит бедные слои населения. Я позвонил другу в Перу, чтобы поздравить его с новым заданием, и получил приглашение прилететь в Лиму, чтобы помочь разработать программу партии Фуджимори «Камбио 90»[182].
В Восточной Европе политические партии появлялись, как грибы, и не имели определенной структуры. В Перу происходило то же самое: партии возникали без организационной структуры. Варгас Льоса пользовался поддержкой нескольких богачей, а «Камбио 90» была организацией бедняков. Главный офис «Камбио 90» располагался в кабинете офтальмолога, который, как и другие перуанские специалисты, отправился в Майами в поисках богатых пациентов. В офисе, расположенном на Авенида Арекипа, улице, ведущей из центра Лимы в пригород, не было электричества и водопровода, но был телефон. Команда экономистов набрасывала планы национального развития на бланках, оставленных добрым доктором.
Нехватку денег мы компенсировали энтузиазмом. Многие работали бесплатно; Сантьяго и я обратились за помощью к преподавателям из Корнельского университета, специалистам по Латинской Америке. Вечерами команда Фуджимори часто встречалась дома у Сантьяго, где (к ужасу его жены Терезы) опустошала холодильник и складывала оружие на Терезины до блеска отполированные столики; нельзя сказать, что подобное времяпрепровождение привычно для перуанских ученых. Когда в адрес Сантьяго и его семьи зазвучали угрозы, добровольцы организовали дежурство у его дома. Однажды в доме Сантьяго взорвалась бомба, помешав ему посетить конференцию Другого канона в Осло, но, к счастью, никто не пострадал.
В июле 1990 года, незадолго до инаугурации, назначенной на 28-е число, кандидат в президенты Перу Альберто Фуджимори отправился в Вашингтон. Обратно он вернулся другим человеком: общественные проблемы его не волновали. Мы в шутку спрашивали друг друга, каким пыткам американцы подвергли Фуджимори. Было вот что: Фуджимори пообещали, что если он откажется от государственного вмешательства в экономику сократит государственный сектор и приведет в порядок цены, то обо всем остальном позаботится рынок. Однако в случае Перу на пути рынка было два серьезных препятствия: инфляция и партизаны (герильяс). Фуджимори приказал избавиться от обоих препятствий, в итоге инфляция упала с уровня 7469 % в 1990-м до 6,5 % в 1997 году, а партизан в стране почти не стало. Как видно из илл. 12, к 1990 году деиндустриализация съела 50 % реальной зарплаты среднестатистического перуанца и в стране прослеживалась явная связь между растущей бедностью и высоким уровнем терроризма. Победа Фуджимори обошлась ему дорого, но зато теперь к обедневшему народу Перу должно было прийти богатство, которое вознаградило бы его за все лишения.
Однако ничего не произошло. Исчезновение промышленности свело реальную зарплату к минимуму, как когда-то предсказывал Давид Рикардо. Бедные крестьяне не стали получать больше денег за свои продукты. В сущности, важной политической задачей стало удержание зарплат и цен на низком уровне — так удавалось контролировать инфляцию. Затем последовал небольшой рост ВВП, который не привел к увеличению реальной зарплаты: деньги пошли на прибыль и на финансовый сектор. Экономическая ортодоксия началась в Перу в 1970-е годы и стоила стране очень дорого: доход среднестатистического перуанца сократился вдвое. Сантьяго Рока был возмущен политикой Фуджимори, не соответствовавшей его обещаниям, и отказался принять пост директора Центрального банка, который был ему неофициально предложен. Он работал на Фуджимори бескорыстно и честно, несмотря на риск, которому подвергалась его семья, но его усилия ни к чему не привели. Привести в порядок цены оказалось недостаточно; исправленные цены только вывели страну на еще худший уровень бедности.