Мальчик замотал головой и утешил гостя:
— У неё всегда горят, но не до конца.
— Ну, тогда всё в порядке.
— Может, принести кусочек? — с готовностью предложил Эдик.
— Подождём, — сказал дядя Боря.
— Подождём, — согласился Эдик. И, чувствуя всю полноту доверия, которое установилось между ним и гостем, спросил: — Дядя Боря, верно, вас в школе Хронометром звали?
— Сплетники! — с напускной сердитостью сказал Боря Максимов.
— Кто… сплетники?
— Твои старики!
Эдик засмеялся. И опять спросил:
— А почему?
— Потому что я никакой не хронометр. Просто никогда не опаздываю.
— В кино приходили за час до начала?
Вот чертёнок! Всё он знал. В подробностях.
— Я закурю, — сказал гость, — ты не возражаешь?
— Курите, дядя Боря.
И пока гость закуривал, маленький хозяин готовил новый вопрос, потому что дети не могут жить без вопросов.
— Дядя Боря, а что вы теперь делаете… раньше всех?
— Да ничего я раньше всех не делаю, садовая твоя голова! Это твои старики наплели на меня. Они ещё в школе плели… Я просто делаю то, что надо делать, как и все. И делаю… не раньше всех, а вовремя… Мы тут недавно нефть открыли…
— Раньше всех пришли? — обрадовался Эдик. — А другие опоздали.
— До меня в том месте побывало множество людей.
— Значит, вы не раньше всех?
— Подвёл хронометр. Да? — Гость засмеялся и одёрнул свой чёрный пиджак. — Нет, брат, я пришёл в своё время. И стал бурить. Некоторые посмеивались… Вроде твоих стариков. А пришёл бы я позже, нашли бы другие. Но нельзя всё перекладывать на других. Надо самому…
— В своё время? — вставил Эдик.
— Верно!.. Вот и сегодня, ты думаешь, я пришёл раньше времени. А я пришёл в самый раз. Пришёл бы позже, собрался бы весь неистребимый девятый «А», мы бы с тобой посмотрели друг на друга, и всё. А теперь мы — друзья. Правда?
— Друзья, — отозвался мальчик и зарделся от гордости.
Время стало быстро-быстро приближаться к двенадцати. Папа вышел из ванной. Мама нарезала уцелевший пирог и навела неземную красоту. Стали приходить гости. Едва успели рассесться за столом, как начали бить куранты. Все подняли бокалы. И Эдик поднял свою газированную воду. И они чокнулись с дядей Борей, как чокаются друзья, которые встретились не раньше и не позже, а в самый раз.
Аист
В молодости мой дядя увлекался стрельбой «по тарелочкам», а я был его бессменным оруженосцем. Обычно по утрам дядя набивал карманы патронами и прихватывал две-три грубых фаянсовых тарелочки, которые, взлетая в небо, заменяли уток, рябчиков, бекасов и прочую дичь. Ружьё поручалось нести мне. Я собственноручно снимал его с гвоздя и с независимым видом надевал на плечо.
Ружьё было тяжёлым, но эта тяжесть была мне приятна: она приобщала меня к таинственной, тревожной жизни. Брезентовый ремень крепко давил на плечо, деревянный приклад бил на ходу под коленку, а от ствола, который покачивался над затылком, тянуло особым ружейным духом. И всё это поднимало меня и превращало в солдата, идущего навстречу подвигу.
Хорошо помню, как мы сворачиваем с дороги и направляемся к заливным лугам. От росы они мокрые, словно вода только что сошла с них. А вдалеке ровной полосой тумана обозначалась река. Мой дядя всего на четыре года старше меня. Но мне он кажется взрослым и самостоятельным. Он посвистывает, и я тоже посвистываю.
По траве, чуть поодаль от нас, шагает аист. Он напоминает
мне моего городского приятеля Шурика — такой же сутулый,
тонконогий и носатый. Мне кажется, что Шурик ради игры надел
на руки самодельные крылья, машет ими, а взлететь не может.
И походка у аиста как у Шурика — осторожная, опасливая,
словно ему непривычно ходить босиком и он боится наколоть ногу…
Мы идём мимо аиста, спускаемся в ложбину, заросшую незабудками, снова поднимаемся и выходим к реке. Река такая спокойная и неподвижная, что кажется сухой. Вот тут мы начинаем стрельбу «по тарелочкам».
По дядиной команде я подбрасываю мишень — выпускаю «утку», «рябчика» или «бекаса», а он вскидывает ружьё и бьёт влёт. Если дядя попадает, тарелочка разлетается на черепки. Но это случается редко. Мой молодой дядя стреляет плохо. И в своих неудачах он обвиняет меня: я боюсь выстрелов и заранее закрываю глаза, поэтому тарелочка летит не так, как хотелось бы дяде (можно подумать, что настоящие птицы будут лететь как ему хочется!). Дядя стреляет, тарелочка, целая и невредимая, мягко шлёпается в траву. Дядя разламывает ружьё, выбрасывает стреляную гильзу и вставляет новый заряд.
— Кидай ровнее и выше, — наставляет он меня. — И не закрывай глаза. Не маленький.
— Не маленький, — обиженно соглашаюсь я и тут же закрываю глаза.
Я жду выстрела. Но вместо оглушительного хлопка звучит дядин голос:
— Ты что, спишь?
Иногда мой молодой дядя попадал в тарелочку, тогда он, как маленький, прыгал от радости:
— Когда ты кидаешь правильно, всё получается!
Иногда, видя дядино отчаяние, я тайком разбивал тарелочку
о камень и приносил ему черепки. Дядя сразу наполнялся светом, словно где-то внутри него загоралась лампочка.
— А я думал, мимо! Скажи на милость, есть порох в пороховнице!
Но вот наступает минута, которую я жду с нетерпением и страхом, — дядя протягивает ружьё мне:
— Стреляй!
Я боюсь, но мне так хочется стрелять, что я напрягаюсь и беру ружьё. С закрытыми глазами невозможно попасть в цель — дядя и с открытыми редко попадает! — поэтому я до боли выкатываю глаза и начинаю целиться в небо. Ружьё становится вдвое тяжелей. А мушка, неподвижно сидящая на конце ствола, как бы оживает, срывается с места и начинает метаться по небу. Садится на облако, перелетает на дерево, опускается на куст. И у меня в руках нет силы, чтобы удержать эту бешеную мушку. А дядя уже кричит:
— Готов? — И, не дождавшись ответа, нетерпеливо кричит: — Пускаю!
Тарелочка взмывает в небо, мушка летит в другую сторону, глаза сами закрываются, палец давит на спусковой крючок… И тут следует удар в плечо, и свет пропадает. Я ничего не вижу и не слышу. Только острый дух выстрела вливается в меня вместе с дыханием.
Из оцепенения меня выводит дядин голос:
— Подбери тарелочку!
Сколько в этих словах иронии и презрения! Я подбираю целую и невредимую тарелочку и плетусь за своим молодым дядей. Я уже не замечаю ни голубых незабудок с жёлтой сердцевинкой, ни ватных волокон тумана, ни одинокого аиста, похожего на Шурика.
Вечером дядя садится за работу: набивает патроны для завтрашних стрельб. Откуда только у него берутся запасы пороха и дроби!..
Я хорошо помню, что в этот день дядя сбил две тарелочки. Он держал на ладони свежие черепки, любовался ими, нюхал.
— Ну, а теперь стреляй ты! — воскликнул он и протянул мне заряженное ружьё. — Сегодня удачный день. Надеюсь, и тебе повезёт!
Я вскинул ружьё и изо всех сил прижал его к плечу, чтобы оно обрело устойчивость. Мушка, почувствовав мою твёрдую руку, не металась по небу, а как привязанная делала маленькие круги.
— Готов?
Тарелочка слетела с дядиной руки и с сухим шорохом стала набирать высоту. И тут произошло нечто странное: маленькая тарелочка стала увеличиваться, расти, у неё появились крылья, она закрыла небо и юркая мушка не смогла вырваться за её пределы. Я зажмурился и… выстрелил. Когда же открыл глаза, то ясно увидел большую падающую птицу. От радости у меня перехватило дыхание. Что ты скажешь, дядя? Это тебе не черепки от тарелки! Я бросился к месту падения птицы. Дядя что-то крикнул мне вслед…
Моя радость сразу погасла, стала чёрной и холодной: передо мной в траве лежал аист. Он лежал без движения, неловко подмяв под себя одно крыло и широким веером распахнув другое. Голова его скатилась набок, а погасший глаз подёрнулся мутной плёнкой. Красные, словно окоченевшие, лапы были слегка поджаты…
Мне показалось, что передо мной лежит не птица, а мой городской приятель Шурик, который взлетел на своих самодельных крыльях, а я выстрелил. Мне захотелось объяснить Шурику, что я попал случайно, что стрелял я с закрытыми глазами. Но сам Шурик как бы исчез, осталось только беспомощное тело птицы. Ветер легонько перебирал нежный пушок, но это была не жизнь, а видимость жизни.
— Что ты наделал! — сказал мой дядя и швырнул в траву драгоценные черепки.
Они сразу потеряли свою цену. И всё вокруг потеряло свою цену, свой цвет, запах, вкус. Всё как бы стало ненастоящим, бумажным, лишённым жизни, как пернатое тело аиста, распростёртое на земле.
Молча, не глядя друг другу в глаза, мы закопали аиста в землю. Но в моём сознании аист ещё долго продолжал жить. Он то шагал осторожной походкой босоногого, то путался в больших крыльях и не мог оторваться от земли, то, задрав голову, отчаянно трещал клювом… Иногда аист превращался в самого Шурика. И мой городской друг одиноко бродил по заливным лугам, за чем-то наклонялся, что-то искал в высокой росистой траве… А потом аист и Шурик пропадали, и оставалось холодное чёрное пятно.
Я думал, что если мне снова придётся стрелять, я не выдержу, закрою глаза и убью ещё одного аиста. Я решил навсегда забыть о ружье. Не стрелять никогда в жизни. Ведь множество людей на свете совсем не стреляют, обходятся без ружей и тарелочек. Но через некоторое время я вспомнил, сколько нестреляющих людей ушло на войну. И там они стреляли, чтобы защитить самое дорогое…
Несколько дней мы с дядей избегали друг друга. А при встрече не вспоминали о происшедшем. Мой молодой дядя тоже переживал. Может быть, аист напоминал и ему кого-то, как мне Шурика.
Но однажды я пришёл к дяде и сказал:
— Идём!
Он удивлённо посмотрел на меня, не понимая, куда я его зову.
— Идём стрелять. Бери патроны. И тарелочки!
— А как же аист?
— Я хочу научиться стрелять с открытыми глазами. Потому что, когда стреляешь вслепую, можешь попасть в друга.
Молодой дядя ничего не сказал в ответ. Он набил карманы патронами, достал фаянсовую тарелочку и протянул мне ружьё.
Струна от лиры
Сегодня я проснулась рано. Меня разбудили скворцы. Над самым ухом они щёлкали языком, дули в бузиновые дудки и свистели, как милиционеры. Я открыла один глаз, потом второй и увидела тебя. Ты смотрел на меня из рамки, как будто уже давно ждал, когда я проснусь. Солнце освещало твоё лицо. И мне показалось, что твои глаза говорят: «Доброе утро!» И я тихо, чтобы слышал только ты, ответила: «Доброе утро!»
Почему у всех ребят дедушки седые, сгорбленные, бородатые, а ты у меня молодой, прямой, без морщинок? Ты даже моложе папы. Когда я показываю твою фотографию ребятам, они не верят, говорят, что дедушки такими не бывают. Но я-то знаю, что ты — мой дедушка.
Иногда бабушка берёт меня за плечи, притягивает к себе и долго смотрит мне в лицо. А потом говорит, что я похожа на дедушку, то есть на тебя. Разве похожа? У тебя волосы подстрижены под машинку и на голове пирожком сидит пилотка. А у меня косы. Я их со сна ещё не расчесала, и они шершавые, словно в них набилась костра от соломы. Глаза у тебя большие, удивлённые — чему они удивляются? — а мои глаза со сна как две щёлочки. Я смотрю в зеркало и стараюсь открыть их пошире, чтобы стали как у тебя. Мне даже больно делается, но ничего не выходит. Щёлочки. Вот если надеть твою пилотку и гимнастёрку с петличками, я, наверно, стану похожей на тебя. Только у меня нет ни пилотки, ни гимнастёрки. Платья да сарафаны.
На петличках у тебя почему-то не пушки и не танки, а маленький знак, похожий на коровьи рога. Что это за знак? Бабушка говорит — лира. И это значит, что ты военный музыкант. У нас в клубе большой оркестр — трубы, скрипки, балалайки, пианино. А лиры нет. Я спросила в клубе про лиру. Они пожали плечами и говорят: «На лире играли только в древние времена». Много они в клубе понимают! Лира — военный инструмент. На ней играют, когда война. И струны у лиры специальные, крепкие, чтобы не лопались от взрывов.
Если бы ты был со мной, мы бы ходили вместе в лес, на озеро и на болото за брусникой. А то папе всегда некогда, и он устаёт, потому что он же старше тебя, дедушка. Я бы привела тебя в поле слушать, как поёт рожь. Ветер колышет стебли, и над полем поднимается тихий, чистый звон. Как будто вокруг не стебли, а струны. Слушаешь их, и сердце начинает колотиться часто-часто. Наверное, так поют струны той военной лиры: вполголоса, чтобы враги не слышали, а у своих бы колотилось сердце.
Бабушка говорит, что ты раньше играл на баяне и она полюбила тебя за музыку. В нашем селе все любили тебя за музыку, потому что никто так хорошо не играл на баяне, как ты. Ни один праздник не обходился без тебя. Старики помнят. Они тогда были молодыми, как ты… Я играю на твоём баяне. Вернее, только учусь. Баян огромный, тяжёлый, неповоротливый, всё время съезжает с коленок. А чтобы он дышал, его надо растягивать, а потом сжимать изо всех сил. Я уже играю полечку. Только очень медленно. И когда сыграю, устаю, словно без передышки бежала до леса.
А тебе тяжело было играть на баяне? Тяжелее, чем на лире?
Когда я была маленькой, то всё спрашивала бабушку: где мой дедушка? Она не говорила. Но как-то раз ответила: «Твой дедушка лежит в сырой земле под тремя берёзами». Я тогда ничего не поняла, стала допытываться: почему в сырой земле и где эти три берёзы? А бабушка молчала. Она до сих пор молчит. Когда я вырасту, то найду твои берёзы и посажу возле них незабудки.
На фотографии у тебя значок — зубчатое колёсико. На колёсике буквы — ГТО: «Готов к труду и обороне». Значит, ты был готов, раз тебе выдали такой значок, и ты пошёл на войну. А что было после войны, ты уже не знаешь.
Ты даже не знаешь, что у тебя есть внучка Наташа. Что ходит она в школу во второй класс и что у неё в четверти две пятёрки, одна четвёрка и одна тройка. Тройка по математике. Я же не виновата, что путаю деление с умножением, я и левую руку путаю с правой. Никак не могу привыкнуть.
Я люблю ходить в лес наблюдать за живой природой. Когда дятел изо всех сил бьёт клювом по дереву, я боюсь, что к вечеру у него разболится голова. Однажды на снегу я нашла засохший листок. Он был похож на замёрзшего мышонка с хвостиком. Ещё я знаю высокую осину с дуплом. Если весной прижаться ухом к зелёному стволу, то услышишь, как в глубине пищат птенцы. А мне кажется, что это музыка.
Ты, дедушка, не знаешь, что у тебя, кроме значка ГТО, есть орден. Настоящий, боевой. Отечественной войны 2-й степени. Ты не успел его получить. Орден отдали бабушке. Я приметила местечко, где бабушка его прячет. И когда никого нет дома, достаю твой орден и смотрю. Он тяжёлый, а когда прижимаешь его к щеке, холодит щёку. Если бы ты вернулся домой, носил бы его на пиджаке. Очень красиво.
Дедушка, в последнем бою ты стрелял из винтовки или играл на лире? Этого не знает даже бабушка. А я думаю, что винтовка висела у тебя за спиной: ты шёл впереди всех и играл на лире, чтобы им легче было воевать. А когда ты упал… им опять стало трудно.
У нас в лесу за болотом тоже когда-то шли бои. Мальчишки ходят туда за ржавыми остатками. Собирают их, как грибы. И приносят домой позеленевшие патроны, штыки и каски, похожие на пустую скорлупу… Я тоже хожу в военный лес. Но мне не нужны осколки и патроны. Я ищу струну от твоей лиры. Ищу под деревьями, в траве, в зарослях малины, в ржаном поле. Иногда она сверкнёт на солнце паутинкой и исчезнет. Иногда я слышу её. Она звучит где-то совсем близко — то ли в поющей ржи, то ли в глубине осинового ствола, то ли во мне самой.
Самая высокая лестница
У него было удивительное пристрастие — карабкаться вверх. На своём пути он не пропускал ни одной лестницы. Будь то расшатанная стремянка, которая ходила ходуном и в любую минуту могла рухнуть на землю, или железная пожарная лестница, прикреплённая к наружной стене дома, — он ставил ногу на перекладину и лез. Он лазил также по деревьям и строительным лесам, забирался на лыжные трамплины и вышки для ныряния. И если бы существовала лестница от Земли до Луны, он не колеблясь отправился бы по ней в далёкое путешествие.
Все истории, в какие только ни попадал Верхолаз, были связаны с его жаждой забраться как можно выше. Однажды в осенний день он бродил по пустому парку. Светило прохладное солнце. По асфальтовым дорожкам с сухим шорохом носились маленькие смерчи, закручивая штопором опавшие листья. Посетителей почти не было. Аттракционы не работали. И вот тут Верхолаз набрёл на «чёртово колесо». Он запрокинул голову, но не испугался, напротив, его потянуло в вышину. Он взялся за холодные переборки металлической фермы и полез. Он лез спокойно, а внизу, у подножия колеса, метался подоспевший сторож.
— Слазь! Тебе говорят, слазь!.. Я тебя в милицию… Я тебя…
Куда там! Все угрозы оставались на земле. Верхолаз остановился, только достигнув вершины «чёртова колеса». Там, внизу, сторож оцепенел от страха за него. Он уже не ругался, а закусил кулак, чтобы не закричать и криком не спугнуть маленького безумца. За годы службы сторожа никто ещё не поднимался на такую высоту. Даже когда чинили аттракцион, держались ближе земли. Сторож был уверен, что случится несчастье: у малого закружится голова и он потеряет равновесие. Ничего подобного! Верхолаз посидел верхом на колесе и нехотя стал спускаться.
Когда же он очутился на земле, сторож не произнёс ни слова. Только замахал на мальчика руками: уходи с глаз долой, от греха подальше! Верхолаз отбежал в сторону и оглянулся. Ажурное «чёртово колесо» показалось ему частью гигантского велосипеда, потерпевшего аварию: одно колесо безжизненно застыло, другое укатилось куда-то.
В тот же день он залез по пожарной лестнице на крышу и лежал на солнышке, наблюдая за полётом голубей и медленным движением облаков. Он не понимал людей, которых приводила в ужас высота. На верхотуре он чувствовал себя в родной стихии — у него не кружилась голова и не слабели коленки. Видимо, создавая его, природа добавила что-то полагающееся не людям, а птицам.
Шёл первый месяц учебного года. После вольного летнего разлива ребята с трудом входили в строгое русло школьной жизни — парты казались им тесными, а уроки длинными: нянечка забыла позвонить. И Верхолаз как бы смирился с жизнью первого этажа. Когда с утра до вечера барабанит дождь и окно расчерчено кривыми бороздками, не тянет ввысь. Её даже трудно представить себе, когда вокруг низкие дымные тучи.
В воскресенье Верхолаз вместе со своим классом попал в Цирк. Он шёл туда без всякого подъёма: все идут — и я иду. И поначалу смотрел на арену скучными глазами. Напрасно старался цирковой оркестр — весёлые марши и галопы не достигали цели. Верхолаз был хмурым и смотрел на представление с таким равнодушием, словно каждый день видел, как подбрасывают тарелки и засовывают головы в пасть льва.